— Или взять другой случай, через много лет, того чокнутого американского киношника, что за белыми китами гонялся. В первый же раз, как мы на него наскочили, он зыркнул глазом в меня и… подмигнул! Потом достает фунтовую бумажку, да не сестренке подал, а мою руку чесоточную взял, сунул деньги в ладонь, пожал, опять подмигнул и был таков.
   Потом я видел его в газете, колет Белого Кита гарпунищем, будто псих какой. И сколько раз мы после с ним встречались, всегда я чувствовал, что он меня раскусил, но все равно я ни разу не мигнул ему в ответ. Играл немую роль. За это я получал свои фунты, а он гордился, что я не сдаюсь и виду не показываю, что знаю, что он все знает.
   Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да еще ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.
   Да, так все эти актеры-режиссеры из «Эбби-тиэтр», и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, все таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца — видать, все это на меня повлияло, голову мне вскружило.
   А с другой стороны — звон в ушах от голодных криков и что ни день — толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят… Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся — как тут не согнуться, не съежиться, сам скажи!
   Моришь ребенка голодом — не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?
   Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, — разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где все — природа чистая и люди нечистые — против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили и обратно хода нет, стой под дождем и сжимайся в комок. Я претворил свое унижение в доблесть.
   И что ты думаешь? Я выиграл.
   «Верно, малютка, — подумал я, — ты выиграл, это точно».
   — Что ж, вот, пожалуй, и все, и сказочке конец, — заключил малец, восседающий на стуле в безлюдном баре.
   Он посмотрел на меня впервые с начала своего повествования.
   И женщина, которая была его сестрой, хотя казалась седовласой матерью, тоже, наконец, отважилась поднять глаза на меня.
   — Постой, — спросил я, — а люди в Дублине знают об этом?
   — Кое-кто. Кто знает, тот завидует. И ненавидит меня, поди, за то, что казни и испытания, какие бог на нас насылает, меня только краем задели.
   — И полиция знает?
   — А кто им скажет?
   Наступила долгая тишина.
   Дождь барабанил в окно.
   Где-то стонала дверная петля, когда кто-то выходил и кто-то другой входил.
   Тишина.
   — Только не я, — сказал я.
   По щекам сестры катились слезы.
   Слезы катились по чумазому лицу диковинного ребенка.
   Они не вытирали слез, не мешали им катиться. Когда слезы кончились, мы допили джин и посидели еще немного. Потом я сказал:
   - «Ройял Иберниен» — лучший отель в городе, я в том смысле, что он лучший для нищих.
   — Это верно, — подтвердили они.
   — И вы только из-за меня избегали самого доходного места, боялись встретиться со мной?
   — Да.
   — Ночь только началась, — сказал я. — Около полуночи ожидается самолет с богачами из Шаннона.
   Я встал.
   — Если вы разрешите… Я охотно провожу вас туда, если вы не против.
   И я пошел обратно вместе с этой женщиной и ее малюткой, пошел под дождем обратно к отелю «Ройял Иберниен», и по пути мы говорили о толпе, которая прибывает с аэродрома, озабоченная тем, чтобы не остаться без стопочки и без номера в этот поздний час — лучший час для сбора подаяния, этот час никак нельзя пропускать, даже в самый холодный дождь.
   Я нес младенца часть пути, чтобы женщина могла отдохнуть, а когда мы завидели отель, я вернул ей его и спросил:
   — А что, неужели за все время это в первый раз?
   — Что нас раскусил турист? — сказал ребенок. — Это точно, впервые. У тебя глаза, что у выдры.
   — Я писатель.
   — Господи! — воскликнул он. — Как я сразу не смекнул! Уж не задумал ли ты…
   — Нет, нет, — заверил я. — Ни слова не напишу об этом, ни слова о тебе ближайшие пятнадцать лет, по меньшей мере.
   — Значит, молчок?
   — Молчок.
   До подъезда отеля осталось метров сто.
   — Все дальше и я молчок — сказал младенец, лежа на руках у своей старой сестры и жестикулируя маленькими кулачками, свеженький как огурчик, омытый в джине, глазастый, вихрастый, обернутый в грязное тряпье. — Такое правило у нас с Молли никаких разговоров на работе. Держи пять.
   Я взял его пальцы, словно щупальца актинии.
   — Ничего, — сказал ребенок, — еще годик, и у нас наберется на билеты до Нью-Йорка.
   — Уж это точно, — подтвердила она.
   — И не надо больше клянчить милостыню, и не надо быть замызганным младенцем, голосить под дождем по ночам, а стану работать как человек, и никого стыдиться не надо — понял, усек, уразумел?
   — Уразумел. — Я пожал его руку.
   — Ну, ступай.
   — Иду, — Я быстро подошел к отелю, где уже тормозили такси из аэродрома, и вновь услышал:
   — Если у вас есть хоть капля жалости! — кричала она. — Проявите сострадание!
   И было слышно, как звенят монеты в миске, слышно, как хнычет промокший ребенок, слышно, как подходят еще и еще машины как женщина кричит «сострадание», и «спасибо» и «милосердие» и «бог вас благословит» и «слава тебе, господи», и я вытирал собственные слезы, и мне казалось, что я сам ростом не больше полуметра, но я все же одолел высокие ступени, и добрел до своего номера, и забрался на кровать. Холодные капли всю ночь хлестали дребезжащее стекло и, когда я проснулся на рассвете, улица была пуста, только дождь упорно топтал мостовую.

О СКИТАНИЯХ ВЕЧНЫХ И О ЗЕМЛЕ

   Семьдесят лет кряду Генри Уильям Филд писал рассказы, которых никто никогда не печатал, и вот однажды в половине двенадцатого ночи он поднялся и сжег десять миллионов слов. Отнес все рукописи в подвал своего мрачного старого особняка, в котельную, и швырнул в печь.
   — Вот и все, — сказал он и, раздумывая о своих напрасных трудах и загубленной жизни, вернулся в спальню, полную всяческих антикварных диковинок, и лег в постель. — Зря я пытался изобразить наш безумный мир, это была ошибка. Год 2257, ракеты, атомные чудеса, странствия к чужим планетам и двойным солнцам. Кому же это под силу! Пробовали-то все. И ни у одного современного автора ничего не вышло.
   Космос слишком необъятен, думал он, межзвездные корабли слишком быстры, открытия атомной науки слишком внезапны. Но другие с грехом пополам все же печатались, а он, богатый и праздный, всю жизнь потратил впустую.
   Целый час он терзался такими мыслями, а потом побрел через ночные комнаты в библиотеку и зажег фонарь. Среди книг, к которым полвека никто не прикасался, он наудачу выбрал одну. Книге минуло три столетия, ветхие страницы пожелтели, но он впился в эту книгу и жадно читал до самого рассвета…
   В девять утра Генри Уильям Филд выбежал из библиотеки, кликнул слуг, вызвал по телевизору юристов, друзей, ученых, литераторов.
   — Приезжайте сейчас же! — кричал он.
   Не прошло и часу, как у него собралось человек двенадцать; Генри Уильям Филд ждал в кабинете — встрепанный, небритый, до неприличия взбудораженный, переполненный каким-то лихорадочным весельем. Высохшими руками он сжимал толстую книгу и, когда с ним здоровались, только смеялся в ответ.
   — Смотрите, — сказал он наконец, — вот книга, ее написал исполин, который родился в Эшвиле, штат Северная Каролина, в тысяча девятисотом году. Он давно уже обратился в прах, а когда-то написал четыре огромных романа. Он был как ураган. Он вздымал горы и вбирал в себя вихри. Пятнадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать восьмого года он умер в Балтиморе, в больнице Джона Хопкинса, от древней страшной болезни — пневмонии, после него остался чемодан, набитый рукописями, и все написаны карандашом.
   Собравшиеся посмотрели на книгу.
   «Оглянись на дом свой, ангел».
   Старик Филд выложил на стол еще три книги: «О времени и о реке», «Паутина и скала», «Домой возврата нет».
   — Их написал Томас Вулф, — сказал он. — Три столетия он покоится в земле Северной Каролины.
   — Неужели же вы созвали нас только затем, чтобы показать книги какого-то мертвеца? — изумились друзья.
   — Нет, не только! Я созвал вас, потому что понял: Том Вулф — вот кто нам нужен! Вот человек, созданный для того, чтобы писать о великом, о Времени и Пространстве, о галактиках и космической войне, о метеорах и планетах. Он любил и описывал все вот в таком роде, величественное и грозное. Просто он родился слишком рано. Ему нужен был материал поистине грандиозный, а на Земле он ничего такого не нашел. Ему следовало родиться не сто тысяч дней назад, а сегодня.
   — А вы, боюсь, немного опоздали, — заметил профессор Боултон.
   — Ну, нет! — отрезал старик. — Я-то не дам действительности меня обокрасть. Вы, профессор, ставите опыты с путешествиями во времени. Надеюсь, вы уже в этом месяце достроите свою машину. Вот вам чек, сумму проставьте сами. Если понадобятся еще деньги, скажите только слово. Вы ведь уже путешествовали в прошлое, так?
   — Да, на несколько лет назад, но не на столетия…
   — А мы добьемся столетий! И вы все, — он обвел присутствующих неистовым, сверкающим взором, — будете помогать Боултону. Мне необходим Томас Вулф.
   Все ахнули.
   — Да, да, — подтвердил старик. — Вот что я задумал. Вы доставите мне Вулфа. Сообща мы выполним великую задачу, полет с Земли на Марс будет описан так, как способен это сделать один лишь Томас Вулф!
   И все ушли, а Филд остался со своими книгами, он листа ветхие страницы и, кивая, бормотал про себя:
   — Да, да, конечно! Том — вот кто нам нужен. Том — самый подходящий парень для этого дела.
   Медленно влачился месяц. Дни упорно не желали расставаться с календарем, нескончаемо тянулись недели, и Генри Уильям Филд готов был взвыть от отчаяния.
   На исходе месяца он однажды проснулся в полночь. Трезвонил телефон. В темноте Филд протянул руку.
   — Слушаю.
   — Говорит профессор Боултон.
   — Что скажете?
   — Я отбываю через час.
   — Отбываете? Куда? Вы что, бросаете работу? Это невозможно!
   — Позвольте, мистер Филд. Отбываю — это значит отбываю.
   — Так вы и вправду отправляетесь?
   — Через час.
   — В тысяча девятьсот тридцать восьмой? Пятнадцатое сентября?
   — Да.
   — Вы точно записали дату? Вдруг вы прибудете, когда он уже умрет? Смотрите не опоздайте! Постарайтесь попасть туда загодя, скажем, за час до его смерти.
   — Хорошо.
   — Я так волнуюсь, насилу держу в руках трубку. Счастливо, Боултон! Доставьте его сюда в целости и сохранности.
   — Спасибо, сэр. До свидания.
   В трубке щелкнуло.
   Генри Уильям Филд лежал без сна, ночь отсчитывала минуты. Он думал о Томе Вулфе как о давно потерянном брате, которого надо поднять невредимым из-под холодного могильного камня, возвратить ему плоть и кровь, горение и слово. И всякий раз он трепетал при мысли о Боултоне — о том, кого ветер Времени уносит вспять, к иным календарям, к иным лицам.
   «Том, — в полудреме думал он с бессильной нежностью, словно старик отец, взывающий к любимому, давно потерянному сыну, — Том, где ты сейчас? Приходи, мы тебе поможем, ты непременно должен прийти, ты нам так нужен! Мне это не под силу, Том, и никому из нас, теперешних, не под силу. Раз уж я сам не могу с этим справиться, так хоть помогу тебе. У нас ты можешь шутя играть ракетами, Том, вот тебе звезды — пригоршни цветных стеклышек. Бери все, что душе угодно, у нас все есть. Тебе придутся по вкусу наше горение и наши странствия — они созданы для тебя. Мы, нынешние, — жалкие писаки, Том, я всех перечел, и ни один тебя не стоит. Я одолел многое множество их сочинений, Том, и нигде ни на миг не ощутил Пространства — для этого нам нужен ты! Дай же старику то, к чему он стремился всю жизнь, ведь, Бог свидетель, я всегда ждал, что сам ли я или кто другой напишет наконец поистине великую книгу о звездах — и ждал напрасно. Каков ты ни есть сегодня ночью, Том Вулф, покажи, на что ты способен. Эту книгу ты готовился создать. Критики говорят — эта прекрасная книга уже сложилась у тебя в голове, но тут жизнь твоя оборвалась. И вот выпал случай, Том, ты ведь его не упустишь? Ты ведь послушаешься и придешь к нам, придешь сегодня ночью и будешь здесь утром, когда я проснусь? Правда, Том?»
   Веки Филда смежились; смолк язык, лихорадочно лепетавший все ту же настойчивую мольбу; уснули губы.
   Часы пробили четыре.
   Он пробудился ясным трезвым утром и ощутил в груди нарастающий прилив волнения. Он боялся мигнуть — вдруг то, что ждет его где-то в доме, кинется бежать, хлопнет дверью и исчезнет навеки. Он прижал руки к худой старческой груди.
   Вдалеке… шаги…
   Одна за другой отворялись и затворялись двери. В спальню вошли двое.
   Филд слышал их дыхание. И уже различал походку. У одного мелкие аккуратные шажки, точно у паука, — это Боултон. Поступь второго выдает человека рослого, крупного, грузного.
   — Том? — вскрикнул старик. Он все еще не открывал глаз.
   — Да, — услышал он наконец.
   Едва Филд увидел Тома Вулфа, образ, созданный его воображением, лопнул по всем швам, как слишком тесная одежка на большом не по возрасту ребенке.
   — Дай я на тебя погляжу, Том Вулф! — снова и снова твердил Филд, неуклюже вылезая из постели. Его трясло. — Да поднимите же шторы, дайте на него посмотреть! Том Вулф, неужели это ты?
   Огромный, плотный Том Вулф смотрел на него сверху вниз, растопырив тяжелые руки, чтобы не потерять равновесия в этом незнакомом мире. Он посмотрел на старика, обвел глазами комнату, губы его дрожали.
   — Ты совсем такой, как тебя описывали, Том, только больше.
   Томас Вулф засмеялся, захохотал во все горло — решил, должно быть, что сошел с ума или видит какой-то нелепый сон; шагнул к старику, дотронулся до него, оглянулся на профессора Боултона, ощупал свои плечи, ноги, осторожно покашлял, приложил ладонь ко лбу.
   — Жара больше нет, — сказал он. — Я здоров.
   — Конечно, здоров, Том!
   — Ну и ночка! — сказал Томас Вулф. — Тяжко мне пришлось. Я думал, ни одному больному на свете не бывало так худо. Вдруг чувствую — плыву — и подумал: ну и жар у меня. Чувствую, меня куда-то несет — и подумал: все, умираю. Подходит ко мне человек. Я подумал — гонец Господень. Взял он меня за руки. Чую — электричеством пахнет. Взлетел я куда-то вверх, вижу — медный город. Ну, думаю, прибыл. Вот оно, царство небесное, а вот и врата! Окоченел я с головы до пят, будто меня держали в снегу. Смех разбирает, надо мне что-то делать, а то я окончательно решу, что спятил. Вы ведь не Господь Бог, а? С виду что-то непохоже.
   Старик рассмеялся.
   — Нет, нет, Том, я не Бог, только прикидываюсь. Я Филд. — Он опять засмеялся. — Надо же! Я так говорю, как будто он может знать, кто такой Филд. Том, я Филд, финансовый туз, — кланяйся пониже, целуй руку. Я Генри Филд, мне нравятся твои книги. Я перенес тебя сюда. Подойди-ка.
   И старик потащил Вулфа к широченному зеркальному окну.
   — Видишь в небе огни, Том?
   — Да, сэр.
   — Фейерверк видишь?
   — Вижу.
   — Это совсем не то, что ты думаешь, сынок. Нынче не четвертое июля. Не как в твое время. Теперь у нас каждый день праздник независимости. Человек объявил, что он свободен от Земли. Власть земного притяжения давным-давно свергнута. Человечество победило. Вон та зеленая «римская свеча» летит на Марс. А тот красный огонек — ракета с Венеры. И еще — видишь, сколько их? — желтые, голубые. Это межпланетные корабли.
   Томас Вулф смотрел во все глаза, точно ребенок-великан, завороженный многоцветными огненными чудесами, что сверкают и кружат в июльских сумерках, и вспыхивают, и разрываются с оглушительным треском.
   — Какой теперь год?
   — Год ракеты. Смотри! — Старик коснулся каких-то растений, и у него под рукой они вдруг расцвели. Цветы были точно белое и голубое пламя. Они пламенели, искрились прохладными удлиненными лепестками. Венчики их были два фута в поперечнике и холодно голубели, словно осенняя луна. — Это лунные цветы, — сказал Филд, — с обратной стороны Луны. — Он чуть коснулся их, и они осыпались серебряным дождем, брызнули белые искры и растаяли в воздухе. — Год ракеты. Вот тебе подходящее название, Том. Вот почему мы перенесли тебя сюда: ты нам нужен. Ты единственный человек, способный совладать с Солнцем и не обратиться в жалкую горсточку золы. Мы хотим, чтобы ты играл Солнцем, как мячом, — Солнцем и звездами, и всем, что увидишь по пути на Марс.
   — На Марс? — Томас Вулф обернулся, схватил старика за плечо, наклонился, недоверчиво всматриваясь ему в лицо.
   — Да. Ты летишь сегодня в шесть.
   Старик поднял затрепетавший в воздухе розовый билетик и ждал, когда Том догадается его взять.
   Было пять часов.
   — Да, да, конечно, я очень ценю все, что вы сделали! — воскликнул Томас Вулф.
   — Сядь, Том. Перестань бегать из угла в угол.
   — Дайте договорить, мистер Филд, дайте мне кончить, я должен высказать все до конца.
   — Мы уже столько часов спорим, — в изнеможении взмолился Филд.
   Они проговорили с утреннего завтрака до полудня и с полудня до вечернего чая, переходили из одной комнаты в другую (а их была дюжина) и от одного довода к другому (а их было десять дюжин); обоих бросало в жар и в холод, и снова в жар.
   — Все сводится вот к чему, — сказал наконец Томас Вулф. — Не могу я здесь оставаться, мистер Филд. Я должен вернуться. Это не мое время. Вы не имели права вмешиваться…
   — Но…
   — Моя работа была в самом разгаре, а лучшую свою книгу я еще и не начал — и вдруг вы хватаете меня и переносите на три столетия вперед. Вызовите профессора Боултона, мистер Филд. Пускай он посадит меня в свою машину, какая она ни есть, и отправит обратно в тысяча девятьсот тридцать восьмой, там мое время и мое место. Больше мне от вас ничего не надо.
   — Неужели ты не хочешь увидеть Марс?
   — Еще как хочу! Но я знаю, это не для меня. Вся моя работа пойдет прахом. На меня навалится груда ощущений, которые я не смогу вместить в мои книги, когда вернусь домой.
   — Ты не понимаешь, Том, ты просто не понимаешь.
   — Прекрасно понимаю, вы эгоист.
   — Эгоист? — переспросил старик. — Да, конечно, и еще какой! Ради себя и ради других.
   — Я хочу вернуться домой.
   — Послушай, Том…
   — Вызовите профессора Боултона!
   — Том, я очень не хотел тебе говорить… Я надеялся, что не придется, что в этом не будет нужды. Но ты не оставляешь мне выбора.
   Старик протянул руку к завешенной стене, отдернул занавес, открыв большой белый экран, и начал вращать диск, набирая какие-то цифры; экран замерцал, ожил, огни в комнате медленно померкли — и перед глазами возникло кладбище.
   — Что вы делаете? — резко спросил Вулф, шагнул вперед и уставился на экран.
   — Я совсем этого не хотел, — сказал старик. — Смотри.
   Кладбище лежало перед ними в ярком свете летнего полдня. С экрана потянуло жарким запахом летней земли, разогретого гранита, свежестью журчащего по соседству ручья. В ветвях дерева свистела какая-то пичуга. Среди могильных камней кивали алые и желтые цветы, экран двигался, небо поворачивалось, старик вертел диск, увеличивая изображение… и вот посреди экрана выросла мрачная гранитная глыба — она растет, близится, заполняет все, они уже ничего больше не видят и не чувствуют, и в полутемной комнате Томас Вулф, подняв глаза, читает высеченные на граните слова — раз, другой, третий и, задохнувшись, перечитывает вновь, ибо это его имя:
    ТОМАС ВУЛФ
   и дата его рождения, и дата смерти, и в холодной комнате пахнет душистым зеленым папоротником.
   — Выключите, — сказал он.
   — Прости, Том.
   — Выключите, ну! Не верю я этому.
   — Это правда.
   Экран почернел, и комнату накрыл полуночный небосвод, она стала склепом, едва чувствовалось последнее дыхание цветов.
   — Значит, я уже не проснулся, — сказал Томас Вулф.
   — Да. Ты умер тогда, в сентябре тысяча девятьсот тридцать восьмого.
   — И не дописал книгу.
   — Ее напечатали другие, они отнеслись к ней очень бережно, сделали за тебя все, что надо.
   — Я не дописал свою книгу, не дописал!
   — Не горюй так.
   — Вам легко говорить!
   Старик все не зажигал света. Ему не хотелось видеть Тома таким.
   — Сядь, сынок.
   Молчание.
   — Том?
   Никакого ответа.
   — Сядь, сынок. Хочешь чего-нибудь выпить?
   Вздох, потом сдавленное рычание, словно застонал раненый зверь.
   — Это несправедливо, нечестно! Мне надо было еще столько сделать!
   Он глухо зарыдал.
   — Перестань, — сказал старик. — Слушай. Выслушай меня. Ты еще жив — так? Здесь, сейчас ты живой? Ты дышишь и чувствуешь, верно?
   Томас Вулф ответил не сразу:
   — Верно.
   — Так вот, — в темноте Филд подался вперед. — Я перенес тебя сюда, Том, я даю тебе еще одну возможность. Лишний месяц или около того. Думаешь, я тебя не оплакивал? Я прочел твои книги, а потом увидел надгробный камень, который триста лет точили ветер и дождь, и подумал — такого таланта не стало! Эта мысль меня просто убила, поверь. Просто убила! Я не жалел денег, лишь бы найти какой-то путь к тебе. Ты получил отсрочку — правда, короткую, очень короткую. Профессор Боултон говорит, если очень повезет, мы сумеем продержать каналы Времени открытыми два месяца. Он будет держать их для тебя два месяца, но не дольше. За этот срок ты должен написать книгу, Том, ту книгу, которую мечтал написать, — нет, нет, сынок, не ту, которую ты писал для современников, они все умерли и обратились в прах, этого уже не изменить. Нет, теперь ты создашь книгу для нас, живущих, она нам очень-очень нужна. Ты оставишь ее нам ради себя же самого, она будет во всех отношениях выше и лучше твоих прежних книг… ведь ты ее напишешь, Том? Можешь ты на два месяца забыть тот камень, больницу и писать для нас? Ты напишешь, правда, Том?
   Комнату медленно заполнил свет. Том Вулф стоял и смотрел в окно — большой, массивный, а лицо бледное, усталое. Он смотрел на ракеты, что проносились в неярком вечереющем небе.
   — Я сперва не понял, что вы для меня сделали, — сказал он. — Вы мне даете еще немного времени, а время мне всего дороже и нужней, оно мне друг и враг, я всегда с ним воевал, и отблагодарить вас я, видно, могу только одним способом. Будь по-вашему… — Он запнулся. — А когда я кончу работу? Что тогда?
   — Вернешься в больницу, Том, в тысяча девятьсот тридцать восьмой год.
   — Иначе нельзя?
   — Мы не можем изменить Время. Мы взяли тебя только на пять минут. И вернем тебя на больничную койку через пять минут после того, как ты ее оставил. Таким образом, мы ничего не нарушим. Все это уже история. Тем, что ты живешь сейчас с нами, в будущем, ты нам не повредишь. Но если ты откажешься вернуться, ты повредишь прошлому, а значит, и будущему, там многое перевернется, будет хаос.
   — Два месяца, — сказал Томас Вулф.
   — Два месяца.
   — А ракета на Марс летит через час?
   — Да.
   — Мне нужны бумага и карандаши.
   — Вот они.
   — Надо собираться. До свиданья, мистер Филд.
   — Счастливо, Том.
   Шесть часов. Заходит солнце. Небо алеет, как вино. В просторном доме тишина. Жарко, но старика знобит, и вот наконец появляется профессор Боултон.
   — Ну как, Боултон? Как он себя чувствовал, как держался на космодроме? Да говорите же!
   Профессор улыбается.
   — Он просто чудище — такой великан, ни один скафандр ему не в пору, пришлось спешно делать новый. Жаль, вы не видели, что это было: все-то он обошел, все ощупал, принюхивается, как большой пес, говорит без умолку, глаза круглые, ненасытные, и от всего приходит в восторг — прямо как мальчишка!
   — Дай-то Бог, дай Бог! Боултон, а вы правда продержите его тут два месяца?
   Профессор нахмурился.
   — Вы же знаете, он не принадлежит нашему времени. Если энергия здесь хоть на миг ослабнет, Вулфа разом притянет обратно в прошлое, как бумажный мячик на резинке. Поверьте, мы всячески стараемся его удержать.
   — Это необходимо, поймите! Нельзя, чтобы он вернулся, не докончив книгу! Вы должны…
   — Смотрите! — прервал Боултон.
   В небо взмыла серебряная ракета.
   — Это он? — спросил старик.
   — Да, — сказал профессор. — Это Вулф летит на Марс.
   — Браво, Том! — завопил старик, потрясая кулаками над головой. — Задай им жару!
   Ракета утонула в вышине, они проводили ее глазами.
   К полуночи до них дошли первые страницы.
   Генри Уильям Филд сидел у себя в библиотеке. Перед ним на столе гудел аппарат. Аппарат повторял слова, написанные далеко по ту сторону Луны. Он выводил их черным карандашом, в точности воспроизводя торопливые каракули Тома Вулфа, нацарапанные за миллион миль отсюда. Насилу дождавшись, чтобы на стол легла стопка бумажных листов, старик схватил их и принялся читать, а Боултон и слуги стояли и слушали. Он читал о Пространстве и Времени, и о полете, о большом человеке в большом пути, о долгой полночи и холоде космоса, и о том, как изголодавшийся человек с жадностью поглощает все это и требует еще и еще. Он читал, и каждое слово полно было горения, и грома, и тайны.
   Космос как осень, писал Томас Вулф. И говорил о пустынном мраке, об одиночестве, о том, как мал затерянный в космосе человек. Говорил о вечной, непреходящей осени. И еще — о межпланетном корабле, о том, как пахнет металл и какой он на ощупь, и о чувстве высокой судьбы, о неистовом восторге, с каким наконец-то отрываешься от Земли, оставляешь позади все земные задачи и печали и стремишься к задаче куда более трудной, к печали куда более горькой. Да, это были прекрасные страницы, и они говорили то, что непременно надо было сказать о Вселенной и человеке, и о его крохотных ракетах, затерянных в космосе.