Маргали склонилась над малюткой. Личико девочки, искаженное яростным криком, имело кирпично-красный оттенок; щелочки полузакрытых глаз сверкали голубизной. Круглая маленькая головка была покрыта густым рыжим пухом. Маргали приложила свои изящные узкие ладони к обнаженному тельцу ребенка, что-то тихо воркуя ему на ухо. Ее прикосновение немного успокоило малышку. Акушерка перерезала пуповину, но едва она взяла новорожденную на руки и завернула в теплое одеяло, та снова начала вопить и барахтаться. Женщина поспешно положила сверток и отдернула руку, вскрикнув от боли.
   — Ай! Милосердная Эванда, она одна из этих! Когда малышка вырастет, ей не придется бояться насилия, раз она уже сейчас может бить своим лараном. Я никогда не слышала о таком у новорожденных!
   — Ты испугала ее, — улыбнулась Маргали. Как и все женщины из свиты Деонары, она любила маленькую Алисиану. — Бедное дитя — потерять мать в первый же день своей жизни! — грустно добавила лерони.
   Микел, лорд Алдаран, стоял на коленях у ложа женщины, которую любил. Его лицо было искажено страданием.
   — Алисиана, Алисиана, любимая моя!
   Потом он поднял невидящие глаза. Деонара взяла у Маргали спеленутого младенца и прижала его к своей плоской груди со всей жаждой неутоленного материнства.
   — Теперь ты довольна, Деонара? Никто не будет оспаривать у тебя права на этого ребенка.
   — Такие слова недостойны тебя, Микел, — ответила Деонара. — Я всем сердцем любила Алисиану, мой лорд. Что бы ты предпочел: чтобы я отказалась от ее дочери или вырастила ее с такой же нежностью и заботой, как если бы она была моей собственной? — Несмотря на все усилия, леди Алдаран не могла скрыть горечи, звучавшей в ее голосе. — Она — твое единственное живое дитя, и если она уже сейчас обладает лараном, то тем большей заботой и любовью нам следует ее окружить. Мои дети не прожили даже так долго.
   Она положила девочку в руки Микела, который с бесконечной нежностью и печалью смотрел на своего единственного ребенка.
   Проклятье Мейры эхом отдавалось в его сознании: «С этого дня ты не станешь отцом ни сыну, ни дочери… Твои чресла будут пусты, словно иссохшее дерево! Ты будешь плакать и молиться…» Его тревога словно передалась малышке, она снова заворочалась и захныкала. За окном бушевала гроза.
   Дом Микел вглядывался в лицо дочери. Бесконечно дорогой казалась она пожилому мужчине. Тельце малышки изогнулось. Девочка запищала, крохотное личико исказилось, словно пытаясь выразить всю ярость бури, бушевавшей снаружи. Крошечные розовые кулачки были крепко стиснуты. Однако уже сейчас лорд мог видеть в ее лице миниатюрную копию лица Алисианы — выгнутые дугой брови, высокие скулы, сверкающую синеву глаз, шелковистые рыжие волосы.
   — Алисиана умерла, вручив мне этот бесценный дар, — произнес он. — Назовем ли мы ее в память о матери?
   Деонара передернула плечами и отступила на шаг:
   — Неужели ты хочешь дать своей единственной дочери имя только что умершей женщины, мой лорд? Поищи более удачное имя!
   — Как тебе будет угодно. Назови ее так, как тебе нравится, домна.
   — Я собиралась назвать нашу первую дочь Дорилис. — Голос Деонары дрогнул. — Пусть малышка носит это имя в залог того, что я буду ей любящей матерью.
   Она прикоснулась пальцем к розовой щечке ребенка:
   — Тебе нравится это имя, крошка? Смотри, она заснула. Наверное, устала плакать…
   Гроза, бушевавшая за окнами чертога, в последний раз что-то глухо пробормотала и замерла. Воцарилась тишина. Снаружи не доносилось ни звука, кроме перестука последних капель дождя.


3



Одиннадцать лет спустя

 
   В предрассветный час снег тихо падал на монастырь Неварсин, уже почти погребенный под глубокими сугробами.
   Колокол прозвенел беззвучно, неслышимо, где-то в комнате отца настоятеля. Однако в кельях и дормитории[9] беспокойно зашевелились монахи, ученики и послушники, словно этот бесшумный сигнал пробудил их от сна.
   Эллерт Хастур из Элхалина проснулся сразу: что-то в его сознании оставалось настроенным на зов колокола. В первые годы он часто просыпал заутреню, но никто в монастыре не имел права будить спящего товарища. Послушники должны учиться слышать неслышимое и видеть невидимое.
   Хастур не почувствовал холода, хотя согласно правилам укрывался лишь полою длинной рясы; тренированное тело могло выделять тепло, согреваясь даже во сне. Не нуждаясь в свете, он встал, натянул рясу на грубое нижнее белье, которое носил днем и ночью, и сунул ноги в плетеные соломенные сандалии. Потом рассовал по карманам маленький молитвенник, пенал, рожок с чернилами, ложку и чашку.
   Дом Эллерт Хастур еще не был полноправным членом братства Святого Валентина-в-Снегах в Неварсине. Оставался еще год, прежде чем он сможет дать последний обет и отказаться от мира — волнующего и беспокойного мира, о котором он вспоминал каждый раз, когда застегивал кожаный ремешок сандалий. В землях Доменов слово «сандаленосец» было величайшим оскорблением для мужчины. Даже теперь, возясь с пряжкой сандалии, Эллерт был вынужден успокоить свой разум тремя медленными вдохами и выдохами, сопровождаемыми едва слышной молитвой во здравие оскорбившего. Однако он мучительно осознавал иронию ситуации.
   «Молиться за душевное спокойствие моего брата, который унизил меня? Ведь по его милости я и отправился сюда!» Чувствуя, что гнев и возмущение так и не утихли, Эллерт снова приступил к ритуалу очистительного дыхания, изгоняя мысли о брате, вспоминая слова отца настоятеля:
   «У тебя нет власти над миром и мирскими вещами, сын мой; ты отказался от всякого вожделения такой власти. Власть, ради которой ты пришел сюда, это власть над внутренним миром. Покой снизойдет на тебя лишь тогда, когда ты полностью осознаешь, что ты управляешь разумом, а не твои мысли и воспоминания. Именно ты, и никто иной, можешь призывать мысли и удалять их по собственному желанию. Человек, позволяющий собственным мыслям мучить себя, подобен тому, кто прижимает к груди ядовитого скорпиона».
   Эллерт повторил упражнение, и воспоминания о брате наконец исчезли. «Ему нет здесь места, даже в моей памяти». Полностью успокоившись, он покинул келью и медленно пошел по узкому коридору.
   Часовня, путь к которой лежал по короткой тропинке между сугробами, была самой старой постройкой монастыря. Четыреста лет назад первые братья монахи пришли сюда, чтобы возвыситься над миром, который отвергли. Они воздвигли монастырь из цельной скалы, углубив пещерку, в которой, по преданию, обитал святой Валентин-в-Снегах. Рядом с могилой отшельника вырос целый город: Неварсин, или Город Снегов. Каждое здание было построено руками монахов. По обету, данному братьями, ни один камень не мог быть сдвинут с места с помощью матрикса или любого вида магического искусства.
   В часовне было темно. Единственный маленький огонек теплился в нише, где над местом упокоения святого стояла статуя Святого Носителя Вериг. Двигаясь быстро и с закрытыми глазами, как того требовал обычай, Эллерт прошел на свое место между рядами скамей и преклонил колени. Он слышал шорох ног какого-нибудь послушника, все еще полагавшегося на внешнее зрение вместо внутреннего, чтобы перемещать бренное тело во тьме монастыря. Ученики, прожившие в Неварсине лишь несколько недель и еще не принесшие обетов, также спотыкались в темноте и недоумевали, почему монахи ограничиваются столь скудным освещением. Иногда они падали, но в конце концов все заняли свои места. И снова не последовало никакого сигнала, но монахи поднялись с колен единым движением, повинуясь невидимому знаку отца настоятеля, и их голоса слились в утреннем гимне:

 
Единая Сила сотворила
Небо и землю,
Горы и долины,
Тьму и свет,
Мужчину и женщину,
Человеческое и нечеловеческое.
Эту Силу нельзя увидеть,
Нельзя услышать,
Нельзя измерить
Ничем, кроме разума —
Частицы той Силы,
Которую мы называем Божественной…

 
   Каждый день наступал этот момент, когда все искания, вопросы и разочарования Эллерта полностью исчезали. Слушая голоса поющих братьев — старые и молодые, ломающиеся по неопытности и дребезжащие от старости, — он сливался с хором. Хастур осознавал, что является частицей чего-то неизмеримо большего, чем он сам, частицей великой силы, руководящей движением лун, звезд, планет и всей необъятной вселенной; что он часть общей гармонии; что если он исчезнет, то во Вселенском Разуме останется пустота, которую уже ничто не сможет заполнить. Слушая пение, Эллерт пребывал в мире с собой. Звук собственного голоса, отлично тренированного тенора, доставлял ему удовольствие, но не большее, чем звук любого голоса в хоре, даже скрипучий и немузыкальный баритон старого брата Фенелона, стоявшего рядом с ним. Каждый раз, начиная петь вместе со своими братьями, он вспоминал первые слова, которые прочел об обители Святого Валентина-в-Снегах, слова, которые приходили к нему в годину величайших мучений и даровали первые мирные минуты со времени туманного детства:
   «Каждый из нас подобен голосу в огромном хоре; голосу, не похожему на другие. Каждый из нас поет краткий миг, а затем умолкает навсегда, и на его место приходят другие. Но каждый голос уникален, и ни один не может звучать лучше другого или петь чужую песню. Нет ничего хуже, чем петь на чужой лад или с чужого голоса».
   Прочитав это, Эллерт понял, что с самого детства он по приказу отца, братьев, учителей, грумов, слуг и старших по званию пытался петь на чужой лад и с чужого голоса. Он стал христофоро[10], что считалось недостойным наследника рода Хастуров, потомка Хастура и Кассильды, наделенных даром ларана; недостойным Хастура из Элхалина близ святых берегов Хали, где когда-то гуляли сами боги. Все Хастуры с незапамятных времен почитали Властелина Света, однако Эллерт стал христофоро, и пришло время, когда он покинул родню, отверг наследство и пришел сюда, чтобы стать братом Эллертом. Даже монахи из Неварсина теперь едва ли помнили, откуда он родом.
   Забыв о себе и вместе с тем остро осознавая свое неповторимое место в хоре, в монастыре и во вселенной, Эллерт пел утренние гимны. Потом занялся обычной утренней работой, разнося завтраки послушникам и ученикам, собравшимся в трапезной, — кувшины с чаем, от которых поднимался парок, и горячую бобовую кашу; раскладывая пищу в каменные чашки, замечая, как озябшие руки тянулись к посуде в надежде согреться. Большинство ребят были еще слишком малы и не овладели искусством сохранения тепла. Он знал, что некоторые из них заворачиваются в одеяла, которые прячут под рясами. Эллерт ощущал к ним сдержанную симпатию, вспоминая, как страдал от холода, пока разум не научился согревать тело. Но послушники получали горячую пищу и спали под одеялами — а ведь чем больше они будут мерзнуть, тем скорее научатся бороться с холодом.
   Эллерт хранил молчание, хотя знал, что ему следовало бы укорить учеников, жаловавшихся на грубую пищу; здесь, в помещениях для детей, еда была обильной и даже изысканной. После принятия монашеского обета он сам лишь дважды пробовал горячую пищу, и оба раза после тяжелейшей работы по спасению путников, заблудившихся в горных ущельях. Отец настоятель рассудил, что охлаждение тела угрожало здоровью, и приказал Эллерту в течение двух дней есть горячую пищу и спать под одеялом. Эллерт настолько научился контролировать тело, что время года не имело для него значения, а еда, горячая или холодная, усваивалась полностью и без остатка.
   Один мальчик, изнеженный сын богача из Нижних Доменов, несмотря на рясу и одеяла, дрожал так сильно, что Эллерт, накладывая ему вторую порцию каши (растущим детям позволялось есть столько, сколько им заблагорассудится), негромко произнес:
   — Скоро тебе станет лучше. Еда согреет тебя, и, кроме того, ты тепло одет.
   — Тепло? — недоверчиво спросил мальчик. — У меня нет даже мехового плаща! Мне кажется, я скоро умру от холода…
   Он готов был разрыдаться. Эллерт успокаивающим местом положил руку ему на плечо:
   — Ты не умрешь, маленький брат. Ты узнаешь, что человеку может быть тепло и без одежды. Знаешь ли ты, что здешние послушники спят обнаженными на голом каменном полу? И тем не менее ни один не умер от холода. Животные не носят одежды, однако не гибнут от холода.
   — У животных есть мех, — капризно запротестовал ребенок. — А у меня только кожа!
   — Это служит доказательством того, что тебе не нужен мех, — с улыбкой отозвался Эллерт. — В противном случае ты родился бы пушистым, маленький брат. Тебе холодно, потому что тебя учили, что зимой должно быть холодно, и твой разум поверил этой лжи. Но еще до начала следующего лета ты тоже будешь спокойно бегать босиком по снегу. Сейчас ты не веришь мне, дитя, но запомни мои слова. А теперь ешь кашу и почувствуй, как она перерабатывается в твоем организме, разнося тепло по телу.
   Эллерт похлопал по мокрой от слез щеке и вернулся к своей работе. В свое время он тоже восставал против суровой дисциплины, но доверял монахам, и их обещания сбылись. Его тело стало покорным слугой и делало то, что полагалось, не требуя большего, чем было необходимо для здоровья.
   За годы своего пребывания в монастыре группы новичков прибывали в монастырь четыре раза. Сначала почти все были требовательными и испорченными, жаловались на грубую пищу и жесткие постели, плакали от холода. Через год-другой они уходили, научившись выживанию, разобравшись в своем прошлом и приобретя уверенность в будущем. И эти дети, включая изнеженного мальчика, боящегося умереть от холода без мехового плаща, покинут эти стены закаленными и дисциплинированными. Взгляд Эллерта невольно переместился в будущее. Ему хотелось узнать, что станет с ребенком, хотя он понимал, что его сегодняшняя суровость была оправданной…
   Внезапно Хастур напрягся, чего не случалось с первого года жизни в монастыре. Он автоматически задышал, чтобы расслабиться, но ужасное видение не покидало его.
   «Меня здесь нет. Я не вижу себя в Неварсине в будущем году… Вижу ли я свою смерть, или же мне предстоит покинуть это место? Святой Носитель Вериг, укрепи меня!»
   Именно мысль о смерти привела его сюда. Он не был, подобно некоторым из Хастуров, эммаска — ни мужчиной, ни женщиной, долгоживущим, но, как правило, стерильным существом. Хотя в Неварсине были монахи, родившиеся такими, и лишь здесь они нашли способ жить в мире со своей природой. Нет, с самого детства Эллерт сознавал себя мужчиной и воспитывался соответственно, как подобает потомку королевского рода, пятому в линии наследования трона Доменов. Но еще в детстве у него возникли трудности иного рода.
   Юноша научился прозревать будущее еще до того, как научился говорить. Однажды он не на шутку испугал отца, обрадовавшись тому, что тот вернулся домой на черной лошади, а не на серой, как собирался сначала.
   — Откуда ты знаешь, что я собирался вернуться на серой лошади? — спросил отец.
   — Я видел, как ты едешь на серой лошади, — ответил Эллерт. — Твоя переметная сума отстегнулась и упала в пропасть, а ты повернул обратно. А потом увидел, как ты едешь на черной лошади, и все было в порядке.
   — Алдонес милосердный! Я действительно едва не потерял переметную суму на перевале. Если бы это случилось, мне пришлось бы повернуть обратно, почти без еды и питья для долгой дороги!
   Очень медленно Эллерт начал осознавать природу своего ларана: он видел не одно будущее, единственное и неизменное, но все варианты будущего. Каждый сделанный шаг порождал десяток новых возможностей. В пятнадцать лет, когда он был объявлен мужчиной и предстал перед Советом Семи, чтобы получить татуировку со знаком королевского дома, дни и ночи превратились в настоящий кошмар. На каждом шагу юноша мог видеть перед собой десятки дорог и сотни выборов, порождавших новые возможности. Это сковывало его волю. Он не смел сделать ни одного движения из-за страха как перед известным, так и перед неизвестным и при этом не знал, как избавиться от дара, и не мог жить с ним. Во время тренировочных поединков Эллерт неожиданно замирал, наблюдая во всех подробностях продолжение боя после каждого удара. Его выпад мог обезоружить или убить партнера. Любая контратака противника заканчивалась неудачей Эллерта. Тренировки превратились в настоящее бедствие. В конце концов он мог лишь неподвижно стоять перед учителем фехтования, дрожа как испуганная девушка, не в силах поднять меч. Лерони его семьи пытались исследовать его разум и показать выход из этого лабиринта, но Эллерта сбивали с толку разные способы, подсказываемые ими, и его растущая тяга к женщинам. В итоге он заперся в своей комнате и отказался выходить, считая себя уродом, безумцем…
   Когда Эллерт наконец сподвигся на долгую и пугающую поездку — он видел, как ошибается, делает неверный шаг, сбрасывавший его в пропасть, видел себя убитым, или искалеченным, или бегущим, поворачивающим в обратную сторону. Отец настоятель приветствовал его и спокойно выслушал историю юноши.
   — Ты не урод и не сумасшедший, Эллерт, — сказал он. — Но ты страдаешь от тяжелого недуга. Я не могу обещать тебе, что ты найдешь здесь истинный путь или выздоровеешь. Но возможно, мы научим тебя, как можно жить с этим.
   — Лерони считала, что я могу научиться контролировать дар с помощью матрикса, но я слишком боялся, — признался Эллерт. Впервые он мог свободно говорить о своем страхе. Страх для Хастуров был запретной эмоцией, а трусость — пороком, слишком низменным даже для упоминания.
   — Хорошо, что ты убоялся матрикса, — кивнув, заметил отец настоятель. — Он мог бы овладеть тобою через твой страх. Думаю, мы сможем научить тебя жить без страха, а если не получится, то ты научишься жить со своими страхами. Для начала ты должен понять, что твои страхи принадлежат тебе.
   — Я всегда знал об этом, — возразил Эллерт. — Я чувствовал себя виноватым, и…
   Но старый монах лишь улыбнулся:
   — Нет. Если бы ты действительно верил, что это твои страхи, то не ощущал бы вины, негодования или гнева. То, что ты видишь, находится вне тебя, вне твоего контроля. Но твой страх — действительно твой. Он принадлежит тебе, как голос, или пальцы, или память, а следовательно, ты можешь его контролировать. Если страх обессиливает тебя, значит, ты еще не признал его частью своего существа и не можешь поступать с ним по своему усмотрению. Ты умеешь играть на рриле?
   Изумленный неожиданным поворотом беседы, Эллерт ответил, что в детстве его учили играть на маленькой ручной арфе.
   — Поначалу, когда струны издавали не те звуки, которые тебе хотелось услышать, разве ты проклинал инструмент или свои неумелые руки? Однако полагаю, пришло время, когда пальцы стали послушны твоей воле. Не проклинай ларан лишь потому, что сознание еще не научилось владеть им.
   Отец настоятель позволил Эллерту немного подумать над своими словами, а затем добавил:
   — Варианты будущего, которые ты видишь, приходят извне. Они не являются порождением твоей памяти или твоего страха. Страх возникает в тебе самом, парализуя возможность выбора. Это ты, Эллерт, создаешь страх. Когда ты научишься управлять им, то сможешь безбоязненно смотреть на множество путей и выбирать из них наиболее подходящий. Твой страх подобен неумелой руке на струнах арфы.
   — Но что я могу поделать? Ведь я не хочу бояться!
   — Скажи мне, какие боги поразили тебя страхом, словно проклятием? — серьезно спросил отец настоятель.
   Эллерт пристыженно промолчал.
   Монах тихо добавил:
   — Ты говоришь, что боишься, однако страх — это нечто, сотворенное тобой из-за недостатка воли. Ты научишься смотреть на вещи по-иному и самостоятельно выбирать, когда тебе следует бояться, а когда нет. Но прежде всего ты должен признать, что страх принадлежит тебе и ты можешь управлять им. Начни вот с чего. Когда ты чувствуешь, что твой страх мешает выбору, спроси себя: «Что заставляет меня бояться? Почему я ощущаю, что страх мешает мне, вместо того чтобы ощущать свободу выбора?» Страх должен стать способом подчинения рефлексов нуждам твоего разума. Судя по твоим словам, в последнее время ты избрал полное бездействие, чтобы не произошло ни одно из тех событий, которых ты боишься. Поэтому выбор был сделан не тобою, а твоим страхом. Начни с этого, Эллерт. Я не могу обещать, что избавлю тебя от страха, но обещаю, что придет время, когда ты окажешься победителем и страх не будет сковывать твою волю. — Он улыбнулся. — Ты же пришел сюда, разве не так?
   — Я больше боялся остаться, чем прийти, — со вздохом отозвался Эллерт.
   — По крайней мере, ты все еще можешь выбирать между большим и меньшим страхом, — заметил отец настоятель. — Теперь ты должен научиться контролировать страх и быть выше его. Настанет день, когда ты поймешь, что он — слуга, подвластный твоей воле.
   — Да будет на то Божье соизволение, — прошептал Эллерт.
   Так шесть лет назад началась его жизнь в монастыре. Медленно, один за другим, он победил свои страхи и научился управлять потребностями тела, научившись выбирать из устрашающих вариантов будущего один, выглядевший наиболее безопасным. Затем будущее сузилось, и наконец он увидел себя лишь в одном месте, живущим лишь одним днем, выполняющим только самое необходимое: не больше и не меньше.
   Но теперь, шесть лет спустя, Эллерт внезапно увидел впереди потрясающий поток образов: путешествие, заснеженные скалы, незнакомый замок, свой старый дом, лицо женщины… Эллерт закрыл лицо руками, поддавшись напору старого, парализующего ужаса.
   «Нет! Нет! Не буду! Я хочу остаться здесь, примириться со своей участью. Я не хочу петь чужие песни с чужого голоса…»
   В течение шести лет он был предоставлен собственной судьбе. Теперь перед ним снова распахивался внешний мир. Кто-то за пределами монастыря сделал шаг, тем или иным образом вовлекающий его в чужую игру. Снова нахлынули страхи, подавленные годами дисциплины, но Эллерт сумел выстоять, глубоко дыша и думая так, как его учили: «Мой страх принадлежит мне. Я командую им, и только я могу выбирать…» Хастур снова и снова искал среди теснящихся образов одно будущее, в котором останется простым монахом, живущим в мире с собой, работающим на благо других…
   Но такого пути не было, и это кое о чем говорило: что бы ни вмешивалось в его жизнь, он окажется не в силах отказаться от неизбежного. Эллерт долго стоял коленопреклоненным на холодном каменном полу кельи, стараясь заставить разум принять новое знание. В конце концов силы, обретенные в Неварсине, помогли ему совладать со страхом. Когда придется столкнуться с вызовом, он сможет безбоязненно встретить свою судьбу.
   К полудню Эллерт просмотрел множество вариантов будущего, которые разворачивались перед ним, разветвляясь в критических точках, и, по крайней мере частично, понял, что его ожидает. Особенно часто он видел лицо отца, попеременно принимавшее сердитое, шутливое и невозмутимо вежливое выражение. Это было первым из предстоявших ему испытаний.
   Когда отец настоятель позвал его к себе, он встретил старого монаха, сохраняя полное бесстрастие.
   — Твой отец приехал и хочет поговорить с тобой, сын мой. Ты можешь увидеться с ним в северном приделе, в помещении для гостей.
   Эллерт на мгновение опустил глаза, но тут же в упор взглянул на своего наставника:
   — Отец, должен ли я говорить с ним?
   Его голос звучал спокойно, но отец настоятель слишком хорошо знал цену этого спокойствия.
   — У меня нет причин отказывать ему, Эллерт.
   Эллерт подавил сердитый ответ «зато у меня есть!», уже готовый сорваться с его губ. Тренировка снова одержала верх.
   — Большую часть сегодняшнего дня я готовился к этому, — тихо сказал он. — Я не хочу покидать Неварсин. Я обрел здесь мир и полезную работу. Помоги мне найти верный путь, отец настоятель.
   Старик вздохнул. Его глаза оставались закрытыми — он мог ясно видеть внутренним зрением, — и Эллерт знал, что сейчас за ним пристально наблюдают.
   — Ради твоего блага, сын мой, мне хотелось бы найти такой путь. Ты доволен своей жизнью здесь и даже счастлив, насколько может быть счастлив человек, несущий в себе тяжкое проклятье. Но боюсь, что спокойное время закончилось. Тебе следует понимать, мальчик, что немногим было даровано столько времени для дисциплины и самопознания; будь благодарен за то, что получил.
   «Меня тошнит от благочестивых разговоров о каких-то ношах, возложенных на наши плечи!» Эллерт отмахнулся от гневной мысли, но отец настоятель поднял голову, и его глаза, бесцветные, как металл, встретились с глазами ученика.
   — Видишь ли, мой мальчик, на самом деле ты не обладаешь качествами настоящего монаха. С нашей помощью ты до определенной степени научился управлять своими естественными наклонностями, но твой дух мятежен по природе. Он жаждет изменить, что в его силах, а перемены могут происходить только там. — Настоятель указал на мир, распростершийся у подножия скал. — Ты никогда не согласишься остановиться на достигнутом, сын мой. Теперь у тебя есть силы для разумной борьбы, а не для слепых метаний, порожденных страданиями. Ты должен идти, Эллерт, и изменить в мире то, что окажется тебе по силам.
   Эллерт спрятал лицо в ладонях. До этого момента он все еще верил, — «как ребенок, как доверчивый ребенок!» — что старый монах обладает некой властью над событиями и поможет избежать неминуемого. Он знал, что шесть лет жизни в монастыре не позволили ему избавиться от этого заблуждения; теперь чувствовал, как исчезают последние остатки детства, и ему хотелось плакать.