Страница:
- Роббер! - Черский с удовлетворением потирал руки. - Ну, мы и закрутили. Это мне нравится. Не дадим противнику и пикнуть!
Ельский был свободен. Черский сообщил ему об этом:
- Вы первый, - и, склонив голову набок, чтобы проверить сделанную мелом запись, произнес уже более теплым тоном: - А затем я.
Вот она, та самая карикатура! Изумительно! Ельский улыбнулся. Свет отражался в стекле. Надо немножко отклониться назад.
Теперь хорошо! Черский-прачка-рукава засучены, бюст, фартук-пропускает через отжималку Полесье. А справа-другая.
Поменьше, и рисунок уж не такой. Полковник, сильно запрокинув голову, залпом пьет из огромного кубка-Полесья-и подпись "Черский, добрая душа, осушил Пинск до дна". Видно, он дорожил этой коллекцией, это были не вырезки из газет, а оригинальные рисунки. Заказывал их карикатуристам или доставал в редакции? Во всяком случае, чувство юмора у него есть, и, поощряя культ своей работы, он допускает, что можно посмотреть на нее и с ухмылкой. Это в размышлениях Ельского и перевесило чашу весов. Он благосклонно улыбнулся рисункам.
Есть в этом что-то западное, он смаковал открытие такого сходства, что-то английское. Какая-то свобода. Превосходство, которое разрешает немного и поиздеваться над собою, ибо оно само знает себе настоящую цену. Всякий раз, когда он говорил об этом или думал, сердце Ельского начинало колотиться. Стиль!
Стиль! Наряду с другими ценностями его поколение должно принести с собой и стиль! Конец всем этим легионерским замашкам. В последнее время на Совете Министров уже не говорят-мирово! Что с того, когда у большинства наших чиновников такое то и дело слетает с языка. Ну и язык! И глаза Ельского устремились к потолку. В голове зазвучали сладкие звуки славословий, которыми они убаюкивали друг друга на фольварке у Дикертов. Тон научного доклада, который читается в салоне. Вот так!
Ельский вздохнул. И, как бы пытаясь пощупать пальцами, он сам себе демонстрировал, сколь тонка материя, о которой он фантазирует. Ельский поморщился. Да! Решительно так. Из речей вытравить всякий след солдатских столовок, митингов, съездов.
На этом вырастает общественный деятель, но государственному мужу такое не к лицу! Афоризм этот принадлежал Дикерту, который в некоторых вещах разбирался отменно. Он никогда не терялся. И что самое главное-всегда готов помочь. Это уже половина карьеры. Остальное сделает время, а вернее, возраст, когда человек сам превращается в покровителя, занимая место, оставленное стариками. Искусство дозревания-это умение наследовать! Вот в чем штука.
Ельский снова склонился над карикатурой. Любопытно, прячет ли он где-нибудь и еще одну, изданную нелегально, на которой он был изображен палачом. Она называлась: "Наши властители".
Двадцать четыре портрета, впрочем, рисунок плох, печать неважная, одна грязь, брошенная на государственный Олимп. По большей части далеко от правды, исключение-Черский, где правдой была тень его жертвы, труп Ольгерда Смулки. Ельский отвернулся.
- Взяток не добрать. - Черский признался, что проиграл, положил остававшиеся карты на стол и предался поздним сожалениям. - Еще бы раз прикупить!
Двумя спичками он поправил свечу.
- Может, сигарету?
Ельский закурил. Придвинул свой стул. Посмотрел, что получил Черский. Одни картинки! Кончат, подумал он, и я войду.
- Маленький шлем. - Черский заставил партнера встать. - Довольны, а?
Тот пробурчал:
- Карты, можно сказать, грудастые.
Но Черский почувствовал, что тот пальнул это, хотя сам и сомневался в чем-то. Заторопился, раздвинул его карты, задумался на минуту и не нашел ничего лучшего, как промолчать. Что-то явно было не так, как нужно. Ельский поглядывал на его растерянное лицо и понял, что положение неважнецкое. Лицо Черского могло бы показаться прекрасньм в гневе, если бы не тень страха, а выражение, близкое к глубокой задумчивости, смазывалось бегающими глазками. Да! Не очень удачное лицо!
Ельский еще раз оглядел его. Да! Сразу же уставшее от мучащих его страстей, можно сказать: почтенное, если бы не было одновременно и спесивое, хитрое с налетом пройдошества, окрашенное интересом отчасти к заседаниям, а главным образом к танцевальным площадкам. Вдобавок Черский хоть и пил, но не так шумно, как некоторые его коллеги. Знал норму. Это правда.
Хоть это и была норма, близкая к алкоголизму. Чего же ждать от таких людей. Все, что они сделали, - наверняка страшно много. В мае, так это расценивал Дикерт, в политическом смысле мы перешли от трехполки к трактору. Вот если бы еще и сам переход совершился в политических рамках! Последний ли это набег в Польше? Может, это реванш от избытка крови, под влиянием которого поляк не раз рубился с поляком, дабы затем вместе с оглушенным потом соперником все запить всеобщим "возлюбим друг друга!"? А может, одна только озлобленность? Взрыв оскорбленного честолюбия?! Старых бойцов с характером старых дев и молодых еще офицеров, у которых уже было прошлое, но которых раздражало будущее без карьер. Этот легион обманутых подтолкнул Пилсудского, они рвались к тому, чтобы не только выиграть, но и отыграться за свои несчастья! Как же трудна для победителей эта стратегия, когда не надо преследовать противника, который побежден и лежит у ног! Этой погоней на месте они еще больше подорвали свои силы да растоптали к тому же множество людей.
Мысли эти опять подняли Ельского в собственных глазах! Что и говорить, он принадлежит к другой эпохе, которая исповедует терпимость! Какое же невежество эти проклятья, это обесчещивание тех, кто хранит верность иному лагерю. И этому противопоставлению Ельский тоже слабо улыбнулся: в его эпоху не повторится тип министра "не комильфо". Ни предмайский министр-голодранец, ни послемайский министр - бандит и грубиян. Он еще раз покружил взглядом по голове полковника - с состраданием, к которому примешивалась и растроганность, - словно это был череп троглодита. Государственный деятельбандюга, государственный деятель, который лично берется за столь грязную работу. Тоже мне демократизм! Для этого же есть люди. Самому надо быть безупречно чистым. Понятно, власть не может обойтись без известной доли бесчеловечности, отдавая приказы, но, несмотря на это, каждый человек способен сохранить свою человечность, как можно дальше держась от их исполнения. Первобытный так первобытный! Ельский в конце концов пожалел Черского. Что дает ему эта работа здесь, самая добросовестная, беззаветная. Полесье он высушит до капли. Но и ему люди никогда не перестанут мозги сушить. Да и он сам не без того, чтобы укусить. Смулка, кажется, был старым его другом! И на что ему это!
- Лежим! - без колебаний примирился с поражением Черский, но партнеру все же выговорил с давно сдерживаемым укором: - Не было у вас карт на первое объявление.
Роббер явно затянулся. Ельский поднялся. Ожидая возвращения в игру, не было смысла стоять у партнеров над душой! Лучше уж поудобнее устроиться в соседнем кабинете на диване, может, и с газетой. И он сразу погрузился в чтение. Значит, напечатали!
Первый раз в правительственном издании статья о Папаре.
Содержание ее Ельский знал, просмотрев статью в гранках, присланных в президиум. Сверил. Весьма любопытно. Почти без сокращений. А это что такое? Выжженная коричневая полоса.
Ельский поднес газету к самым глазам. Нет! Кто-то просто прожег сигаретой две-три строчки. Что же за фраза? Какой-то афоризм Папары, целая куча которых приводилась в этом месте статьи. Но какой именно? Трудно вспомнить.
- Пожалуйста!
Он поднял голову. Секретарь Черского протягивал ему какойто листок. Да! Вырезка из другого экземпляра, но статья та же.
Ельский прямо взглянул Сачу в глаза. Что тот о нем думает? В глазах подметил нервозность и упорство.
- Вижу, что в статье, которую вы, господин советник, читали, в одном месте дыра, - обратился к нему Сач. - По целой фразе кто-то тут огнем проехался. Прошу вас, вот неиспорченный экземпляр.
- Курите? - Ельский протянул Сачу открытый портсигар.
- Но газеты не прокуриваю. - Собственная шутка секретарю пришлась по вкусу. Засмеявшись, он подал Ельскому огня.
Ельский промолчал. Сач сделал еще один шаг.
- Тот прожигает, - показал он испорченную газету, - кого это самого обжигает.
- А вас испепеляет охота посплетничать!
Во взгляде молодого человека ничего не изменилось. В голосе тоже.
- Я этот дом знаю, - сказал он вовсе не тихо, - можете говорить спокойно. В зале отсюда ничего не слышно.
Ельский прикусил язык.
- Видите ли, - продолжал Сач, - обидно, что вы меня не помните. Ни меня, ни моего тут дела. Обидно! Вас это удивляет.
В провинции легко снова стать чувствительным. Тем более у меня инструкция держаться ото всех подальше. Никаких контактов с нашими здесь. Возможно, это и нарушение дисциплины, но, как вас увидел-ведь наконец-то к нам кто-то из Варшавы, у меня язык весь исчесался.
Напуганный Ельский не проронил ни слова. Сач восхищенно, но не без примеси сожаления заметил:
- Ну и осторожный же вы.
Ельский наконец спросил:
- Где мы могли с вами познакомиться?
А секретарь Черского вспомнил их встречу в мельчайших подробностях. И то, что говорилось у дочери Медекши до прихода Ельского, и то, что сказал Папара о нем самом: "Он нам сочувствует. Он обрабатывает в нашу пользу людей наверху. Не надо только, чтобы он слишком много слышал, а то мы его подставим. Так что об Отвоцке молчок". Зато о Черском Ельский разузнал предостаточно. Что за ним будет по пятам ходить ангел-хранитель. Пусть-ка повынюхивает, какие тот там гадости творит. Наверняка рыльце в пушку. Кое-что на сей счет уже известно. Теперь лишь-сколько, как, что. И свалить в грязь еще одного допотопного бонзу. Сач помнит, как при этих словах Папары Ельский улыбнулся. Вот так!
- У нашего товарища, у Кристины, - напомнил Сач. - Где вождь поручил нам приглядеться к фигуре чудотворца с Полесья!
Вот я-то и приглядываюсь.
Ельский облегченно вздохнул. Это еще не так плохо. Куда опаснее для него, коли его назвали бы нашим. Чьим только свойственником он, бывало, себя не чувствовал. Кум на крестинах самых разнообразных движений. Друг дома стольких идей, хотя ни с одной из них он близко так и не сошелся. Да, теперь луч света выхватил что-то в памяти. Он зашел к Кристине, у которой вечно сидели какие-то ее приятели по организации. На этот раз такие, которые подбивали друг друга покончить с Черским.
Соблазнительный, но трудный удар. Тогда из разговора Ельский даже заключил, что Папара махнет на Черского рукой. Правительство наверняка носится с добродетелью Черского, ибо знает, что и само зашатается, коли он споткнется. За Черского браться смысла не было.
- Прочитайте-ка фразу, которой в той газете нет, - Сач ткнул пальцем в нужное место, - и сразу поймете, кто с таким жаром на нее набросился.
Так оно и есть, продолжал размышлять Ельский. Какой-то молодой человек там тогда действительно был! А фраза эта?
Ельский принялся шепотом читать:
- После преступления ради идеи есть лишь один путь-в монастырь, в буквальном смысле слова. Или же оставаться в миру, но жизнь тогда должна быть образцовой.
Бормоча себе под нос, Ельский перечитал еще раз.
- А это не так? - спросил он.
Сач ответил:
- Судить еще рано. Главное в моем задании-не спугнуть.
Папара сказал мне: "Сиди, пока рогач не выйдет на поляну. По лесу не рыщи". Вот я и жду. Времени не теряю, изучаю. Вся жизнь Черского у меня как на ладони. Только сам он лучше меня в ней и ориентируется, ибо знает, во сколько что ему обходится.
К примеру, госпожа Завиша. Ничего он ей не пересылает ни по почте, ни через банк, а у нее все от него. Вот видите, туманные места еще есть, но биографию Черского я мог бы написать лучше всякого другого.
- Ксендз к вам обратится, готовя речь на похоронах, - пошутил Ельский.
- Если уж речь, - возразил Сач, - то скорее прокурор.
- Так уж сразу и прокурор?
- Нет .rf нет, нет! - Сач яростно сжал кулаки, а потом растопырил пальцы во все стороны. - А есть тут где-то такая сволочь!
Метнул взгляд на картежников. Они сидели неподвижно, словно уснув.
- Чувствую, вот, кажется, уже здесь, под рукой, но доходит дело до доказательств, нет их у меня-ни в столе, ни у него в карманах, ни в служебных счетах. Чего бы я не дал, только бы выявить симптомы.
Глаза Сача горели. Ельский улыбнулся.
- В глазах ваших, - с неподдельным восхищением отозвался он, - пылает энтузиазм ученого. И давно вы начали свое исследование?
- Восемь месяцев!
Много! В таком случае, нахмурился Ельский, нет тут ничего.
Ни щелочки не отыщешь! Ниточки из этого ржавого клубка не вытянешь, на что Ельский как-никак рассчитывал. Против старых хорошее средство-гражданская смерть, примеров тому немало!
Касается вроде бы лишь одного, а скисает сразу целая группа. И тогда шансы у молодых набирают темп, ибо естественная смерть-слишком медленный процесс. Он вспомнил оброненную капитаном в поезде фразу и изрек:
- Не мертвых, живых хоронить-вот искусство!
Сач подался вперед.
- Я это сделаю!
Ельский удивился:
- Что это вы такой горячий?
Молодой человек снова крепко сплел руки. Сердце у него заколошматило. Вот этого, клялся Сач сам себе, он не скажет!
Это уж его личное дело. Его и ее. Он судорожно проглотил
слюну. Сейчас, сейчас, что бы ответить? И он напыщенно произнес:
- Таково наше движение! - И тотчас же, словно школьник, насупился.
Ельскому это не понравилось. Он предпочел бы не вспоминать о доказательствах, которые приводили его приятели на даче у Дикерта, убеждая друг друга, что даже наирадикальнейшее движение будет нуждаться-на самом верху-в многоопытных чиновниках. Подпольная газетка раздувает заговор, служебная бумага гасит его. Действия кончаются там, где начинается бумага.
Она превращает действия в акты. В папки с делами! Как? Да с помощью таких вот Ельских, расположившихся за письменными столами, словно в спасательных лодках. А сейчас на Ельского-с ним это порой случалось-как раз и напал страх за свое будущее, ибо в Саче бурлила дикость. Он встречался с нею все чаще. Она ничуть не походила на тот давнишний пыл, который служил детонатором для различных движений, дикость превращалась словно бы в программу; была не средством, а целью. Он не мог понять этого, задавался вопросом, что она несет с собой. Но то была тайна далекого будущего, иными словами, тайна самых молодых.
- Как вы попали к Черскому? - спросил он Сача. - Вас кто-то из Варшавы рекомендовал ему?
Сач неторопливо покачал головой. Не так уж он глуп!
- Вот еще! - возразил он. - Из Варшавы, этого еще недоставало! Из деревни, через отца, приходского священника, господина старосту. Теперь у политиков на деревню большой спрос. Как и всегда, впрочем, на людей худого происхождения, которые были бы обязаны своей судьбой благодетелю. Таким меня и считает Черский. Я при нем о Варшаве и не вспоминаю. Пусть себе распинается, дескать, из мальчишки, пасшего гусей, сделал секретаря. Преданная душа. В огонь бросится! Это я?!
В дверях показался Черский. Выигранное с Ельским спустил, да еще проиграл чуть не втрое больше.
- Господин Сач, - крикнул он. - Ну и поставили же вы столик. Ножки шатаются, словно зубы после драки. Подложитека чего-нибудь, чтобы он так не качался.
Он смотрел на Сача, державшего в руках вырезку со статьей.
Тот сложил ее пополам. Ельский побледнел. Черский внимательно наблюдал за руками Сача. Сейчас спросит! Какое спокойствие.
Сач складывает и складывает. Вчетверо, и еще, и еще раз.
- Достаточно! - решает он, глядя на маленький, плотно спрессованный бумажный квадратик. - Чтобы подложить под ножку стола.
III
Кристина Медекша воскликнула:
- Сиротка, бедняжка, родителей у него нет, может, отдать ему немножечко своих?
Чатковский фыркнул и промолчал. Теперь пауза, ибо сейчас она примется перечислять их, одного за другим. Он знал это наизусть.
- Папа, - начала она, - мама, - после тонюсенького большого пальчика с узким ноготком, словно он появился на свет в наперстке, в ход пошел указательный, - ее второй муж, это три, и госпожа Штемлер, самая дорогая сердцу моего отца дама вот уже семнадцать лет, это четыре.
Тут следовало изобразить изумление, что она единственный в семье ребенок! Чатковскому юмор Кристины напоминал маленький дачный поезд, спустя час он у цели, но сперва остановится на всех, не пропуская ни одной, станциях.
- И подумать только, - черные глаза Кристины вспыхнули, как того требовал обряд свершения такого рода открытия, - что от этих двух пар родилась одна лишь я!
Она перевела дух. Ни звука в ответ! Чатковский не воскликнул:
"А барышни Штемлер?" Он-то знал, что теперь наступает их черед!
- Ибо обе барышни Штемлер, - пояснила она, - от первой жены господина Бронислава Штемлера. Тетя Реги-вторая.
Чатковский спохватился и вовремя удивился.
- Тетя? - широко открыл он рот.
Кристина ему нравилась. Какие она рожи строит! Не может удержаться от смеха, вот-вот, кажется, скажет что-нибудь язвительное, вот-вот с кончика языка слетит колкая шуточка. А потом вдруг вздохнет, и глаза ее засияют нежностью. Губы строго сжимаются. По отношению к госпоже Регине Штемлер она не позволит себе ни малейшей бестактности. О, никогда! И обрушивается на Чатковского:
- Это самая старая дама, которую я знаю. Я выросла у нее на коленях. С малых моих лет ежа была для меня "тетей".
И снова веселье, упрямство, взрыв, дабы уж не принимали ее слов совсем всерьез. Чатковский выжидает. Знает, что теперь должно наступить. И потому морщится. Тогда Кристина делает вид, что разгневана.
- Что вы рычите, - восклицает она, довольная, что все идет как надо. Она клялась, что госпожа Регина-тетка. Сама мысль об этом заставила Чатковского рассмеяться. Ее вина?
Кристина вскочила. Звонок. Он тоже поднялся. Она его удержала.
- Вам незачем выходить в переднюю! Я открою сама.
И этому мне следует научиться, покачал головой Чатковский.
Никому, упаси боже, не позволено тут вести себя как у себя дома. Она не любит ничего такого. Стакан воды? Вы хотите принести! Вы же не знаете, где кухня. У нее никто не найдет ни гостиной, ни столовой, ни телефона. Чатковский поначалу злился.
- И тем не менее попадаешь сразу чуть ли не в постель! - проворчал он себе под нос.
Но когда он уже раскусил ее, то расценил это даже как своего рода обаяние, пораженный тем, из сколь разных чувств складывается ее нежелание, чтобы кто-нибудь хозяйничал в ее доме, - нежелание, в котором выражались и ее независимость, и ее страх перед бесцеремонностью открывавшегося ей мира. Все, что осталось от барского инстинкта, так это объяснял себе Чатковский. Княжна вместе с заговорщиками пройдет по трупам, но на "ты" с ними не перейдет. Да к тому же она какая-то полудева, что ли. Дрожащими пальцами он провел по лбу. Несколько раз она позволила ему всю себя обцеловать. Кровать в ее комнате скрипела. "Идиотская рухлядь, возмутилась она, - тронь ногой, она и развалится. Для папы это, может, и память о бабке, племяннице короля Стася. Я бы ее выбросила на чердак". Слова эти еще больше разожгли его желание. Антикварная вещица застонала, словно ветряная мельница. А Кристина хоть бы что. А когда, придя в себя и желая полнее насытиться своим счастьем, он притянул ее лицо к своему, позвав едва слышно-"это ты?" - в ответ она прошептала: "Ша! Папа рядом. Услышит!"
Потом это прошло. Сначала у Кристины-у нее так ничего и не получалось с любовью, ибо всякий светский молодой человек наводил на нее скуку, если не был связан с движением, а парень из движения-отталкивал. Да и Чатковскому нужна была не такая женщина. Ему нужны и ее дом, и ее время все без остатка.
Жил он с родителями на окраине Жолибожа', день проводил в городе, изматывая людей своим присутствием, в кафе стремительно проглядывал газеты, вмиг управлялся с делами, и времени на женщин оставалось у него уйма. Ему нужна была выносливая. Не такая, как Кристина!
- Господин Чатковский уже здесь, - уведомила она пришедших и тут же сморщила нос, недовольная, что сказала именно так. Она не могла решить, чего ей хочется: чтобы подобные собрания у нее считались конспиративными сходками или светскими приемами. От произнесенных ею только что слов попахивало заседанием. Она резко переменила курс.
- Мама прислала мне сегодня восхитительный кофейный торт, - начала она. - Я дала слово, что попробую его только вместе с гостями. И теперь, когда вы пришли, нетерпению моему настал конец.
Она покраснела, не оттого, что уже попробовала торт, а разозлившись на себя за свой салонный тон. Это, правда, выходило у нее как-то само собой, но она сердилась на себя за это, полагая, что смущает товарищей из организации. Какое мученье. То она их смущает, то сбивается на фамильярность.
- Туда, туда, - указывала она им дорогу. - Не ищите, я сама погашу.
Молодой полноватый блондин упорствовал. Наконец нашел выключатель, повернул его, огромное зеркало в передней засветилось огнем двух пятирожковых бра. Еще один поворот, и в углу зажглось нечто вроде паникадила, еще один поворот-и такое же в другом углу.
- Мариан, браво! - Приятель блондина изобразил на своем лице восторг. Лети-ка теперь на улицу и зажги фонарь.
Мариан извинялся и гасил. А приятель, только что похваставшийся своим чувством юмора, теперь выказал знакомство с социальной сатирой.
- Соображай-ка, как оно тут у господ, - поучал он. - У них в одной передней больше нащелкаешь, чем во всем своем доме! - произнес он с видом послушного мальчика, но это была лишь гримаса.
Он изображал из себя пролетария, дабы по сему случаю еще раз напомнить самому себе, что сам-то он шляхтич. Его всегда тянуло выкинуть подобную штуку в присутствии таких особ, как Кристина Медекша. Как он расписал бы у себя в организации весь ее княжеский род, коли бы хоть словечко она сказала о его фамилии. Он даже всячески намекал на это. Но она умолкала.
Если бы он мог отплатить ей прекрасным за полезное и держал язык за зубами, когда речь заходила о Медекшах! Он боролся с собой, сдерживал свои геральдические восторги, но давал понять, что кое-что знает. Кристина взаимностью ему не отвечала. У нее не укладывалось в голове, что можно что-нибудь знать о Говорках.
О нем самом, о Станиславе, - конечно же. Он идеально подходил к движению. Думал, писал, говорил хорошо, умел находить общий язык с людьми на местах, партийная рубаха сидела на нем как влитая. Был тверд, беспощаден, в работе его отличала сухая строгость, в которой Кристина усматривала знамение нового времени. Толпу хватать за сердце, но каждого человека в отдельности-за горло; создать партию героев, но привязывать к ней людей исключительно лично заинтересованных; верить, что существует лишь одна идея, которую исповедует как раз их организация, освободиться от всех остальных! Кристина догадывалась что Говорек чувствует это лучше всех из руководства движением. Он затоптал в себе больше прошлого, чем его было у него на самом деле. Он верил в себя, а кроме того, в то, что у Папары есть инстинкт, а значит, вместе с организацией тот, словно машинист, дойдет до цели, а тогда может даже и оставить дело, ибо Папара скорее знает, как попасть в нужное место, нежели то, как обжить его. И тогда возникнет потребность в государственном деятеле без ореола. Кроме себя он не знал никого подходящего. Принадлежащий к древней расе, но обладающий новой силой, он окажется способным в таком случае отдать должное традиции, тем более что отчасти она будет и традицией домашней. Не во всем старошляхетской, да, придет эра привилегированных, будет принесена дань историческим именам, но каста господ возродится из всего того, что найдется в народе полнокровного, твердого, себялюбивого, с инстинктом насилия.
Народ пассивен, когда нет правящего слоя, а правящий слойкогда нет хозяев. Такова была священная вера Говорека. Он обратил в нее Кристину. Все это попахивало ересью, но их движение, в котором организация ценилась выше доктрины, сквозь пальцы смотрело на изощренные изыски в сфере собственных догм, если с их помощью укреплялась чья-то связь с партией.
Так произошло и с Кристиной, которой Говорек объяснил наконец, что ее отталкивает от молодых людей ее круга и что притягивает к партии. Не только навыки, приобретенные в школьные годы, которые она провела в Италии, но, как он говорил-"молодость этой старой крови", анахронизм какой-то властности у представительницы расы, у которой кровь застоялась.
- Вы, - растолковывал он ей, - напоминаете юную деву из рода Тюдоров или Плантагенетов. Мужчины вашего круга, которые были бы для вас по-настоящему современны, вымерли несколько столетий тому назад. Псы выродились в комнатных собачонок. Вам бы полководца. Только наш переворот даст вам мужчину.
Кристина даже не смеялась. Это было слишком правдиво для шутки. Она целиком отдалась движению, самозабвению, поскольку не искала личной выгод ы. Теперь она перед нею замаячила.
Было что-то такое в словах Говорека. Движение привлекало ее к себе, словно бал. Более высокой, иной, более сильной и возбуждающей реальностью. Чем-то, что связано с приключением и само приключением оборачивается. Чем-то, что позволяет человеку вдохнуть воздух в своеобразные легкие, для которых повседневность - тьма.
Ельский был свободен. Черский сообщил ему об этом:
- Вы первый, - и, склонив голову набок, чтобы проверить сделанную мелом запись, произнес уже более теплым тоном: - А затем я.
Вот она, та самая карикатура! Изумительно! Ельский улыбнулся. Свет отражался в стекле. Надо немножко отклониться назад.
Теперь хорошо! Черский-прачка-рукава засучены, бюст, фартук-пропускает через отжималку Полесье. А справа-другая.
Поменьше, и рисунок уж не такой. Полковник, сильно запрокинув голову, залпом пьет из огромного кубка-Полесья-и подпись "Черский, добрая душа, осушил Пинск до дна". Видно, он дорожил этой коллекцией, это были не вырезки из газет, а оригинальные рисунки. Заказывал их карикатуристам или доставал в редакции? Во всяком случае, чувство юмора у него есть, и, поощряя культ своей работы, он допускает, что можно посмотреть на нее и с ухмылкой. Это в размышлениях Ельского и перевесило чашу весов. Он благосклонно улыбнулся рисункам.
Есть в этом что-то западное, он смаковал открытие такого сходства, что-то английское. Какая-то свобода. Превосходство, которое разрешает немного и поиздеваться над собою, ибо оно само знает себе настоящую цену. Всякий раз, когда он говорил об этом или думал, сердце Ельского начинало колотиться. Стиль!
Стиль! Наряду с другими ценностями его поколение должно принести с собой и стиль! Конец всем этим легионерским замашкам. В последнее время на Совете Министров уже не говорят-мирово! Что с того, когда у большинства наших чиновников такое то и дело слетает с языка. Ну и язык! И глаза Ельского устремились к потолку. В голове зазвучали сладкие звуки славословий, которыми они убаюкивали друг друга на фольварке у Дикертов. Тон научного доклада, который читается в салоне. Вот так!
Ельский вздохнул. И, как бы пытаясь пощупать пальцами, он сам себе демонстрировал, сколь тонка материя, о которой он фантазирует. Ельский поморщился. Да! Решительно так. Из речей вытравить всякий след солдатских столовок, митингов, съездов.
На этом вырастает общественный деятель, но государственному мужу такое не к лицу! Афоризм этот принадлежал Дикерту, который в некоторых вещах разбирался отменно. Он никогда не терялся. И что самое главное-всегда готов помочь. Это уже половина карьеры. Остальное сделает время, а вернее, возраст, когда человек сам превращается в покровителя, занимая место, оставленное стариками. Искусство дозревания-это умение наследовать! Вот в чем штука.
Ельский снова склонился над карикатурой. Любопытно, прячет ли он где-нибудь и еще одну, изданную нелегально, на которой он был изображен палачом. Она называлась: "Наши властители".
Двадцать четыре портрета, впрочем, рисунок плох, печать неважная, одна грязь, брошенная на государственный Олимп. По большей части далеко от правды, исключение-Черский, где правдой была тень его жертвы, труп Ольгерда Смулки. Ельский отвернулся.
- Взяток не добрать. - Черский признался, что проиграл, положил остававшиеся карты на стол и предался поздним сожалениям. - Еще бы раз прикупить!
Двумя спичками он поправил свечу.
- Может, сигарету?
Ельский закурил. Придвинул свой стул. Посмотрел, что получил Черский. Одни картинки! Кончат, подумал он, и я войду.
- Маленький шлем. - Черский заставил партнера встать. - Довольны, а?
Тот пробурчал:
- Карты, можно сказать, грудастые.
Но Черский почувствовал, что тот пальнул это, хотя сам и сомневался в чем-то. Заторопился, раздвинул его карты, задумался на минуту и не нашел ничего лучшего, как промолчать. Что-то явно было не так, как нужно. Ельский поглядывал на его растерянное лицо и понял, что положение неважнецкое. Лицо Черского могло бы показаться прекрасньм в гневе, если бы не тень страха, а выражение, близкое к глубокой задумчивости, смазывалось бегающими глазками. Да! Не очень удачное лицо!
Ельский еще раз оглядел его. Да! Сразу же уставшее от мучащих его страстей, можно сказать: почтенное, если бы не было одновременно и спесивое, хитрое с налетом пройдошества, окрашенное интересом отчасти к заседаниям, а главным образом к танцевальным площадкам. Вдобавок Черский хоть и пил, но не так шумно, как некоторые его коллеги. Знал норму. Это правда.
Хоть это и была норма, близкая к алкоголизму. Чего же ждать от таких людей. Все, что они сделали, - наверняка страшно много. В мае, так это расценивал Дикерт, в политическом смысле мы перешли от трехполки к трактору. Вот если бы еще и сам переход совершился в политических рамках! Последний ли это набег в Польше? Может, это реванш от избытка крови, под влиянием которого поляк не раз рубился с поляком, дабы затем вместе с оглушенным потом соперником все запить всеобщим "возлюбим друг друга!"? А может, одна только озлобленность? Взрыв оскорбленного честолюбия?! Старых бойцов с характером старых дев и молодых еще офицеров, у которых уже было прошлое, но которых раздражало будущее без карьер. Этот легион обманутых подтолкнул Пилсудского, они рвались к тому, чтобы не только выиграть, но и отыграться за свои несчастья! Как же трудна для победителей эта стратегия, когда не надо преследовать противника, который побежден и лежит у ног! Этой погоней на месте они еще больше подорвали свои силы да растоптали к тому же множество людей.
Мысли эти опять подняли Ельского в собственных глазах! Что и говорить, он принадлежит к другой эпохе, которая исповедует терпимость! Какое же невежество эти проклятья, это обесчещивание тех, кто хранит верность иному лагерю. И этому противопоставлению Ельский тоже слабо улыбнулся: в его эпоху не повторится тип министра "не комильфо". Ни предмайский министр-голодранец, ни послемайский министр - бандит и грубиян. Он еще раз покружил взглядом по голове полковника - с состраданием, к которому примешивалась и растроганность, - словно это был череп троглодита. Государственный деятельбандюга, государственный деятель, который лично берется за столь грязную работу. Тоже мне демократизм! Для этого же есть люди. Самому надо быть безупречно чистым. Понятно, власть не может обойтись без известной доли бесчеловечности, отдавая приказы, но, несмотря на это, каждый человек способен сохранить свою человечность, как можно дальше держась от их исполнения. Первобытный так первобытный! Ельский в конце концов пожалел Черского. Что дает ему эта работа здесь, самая добросовестная, беззаветная. Полесье он высушит до капли. Но и ему люди никогда не перестанут мозги сушить. Да и он сам не без того, чтобы укусить. Смулка, кажется, был старым его другом! И на что ему это!
- Лежим! - без колебаний примирился с поражением Черский, но партнеру все же выговорил с давно сдерживаемым укором: - Не было у вас карт на первое объявление.
Роббер явно затянулся. Ельский поднялся. Ожидая возвращения в игру, не было смысла стоять у партнеров над душой! Лучше уж поудобнее устроиться в соседнем кабинете на диване, может, и с газетой. И он сразу погрузился в чтение. Значит, напечатали!
Первый раз в правительственном издании статья о Папаре.
Содержание ее Ельский знал, просмотрев статью в гранках, присланных в президиум. Сверил. Весьма любопытно. Почти без сокращений. А это что такое? Выжженная коричневая полоса.
Ельский поднес газету к самым глазам. Нет! Кто-то просто прожег сигаретой две-три строчки. Что же за фраза? Какой-то афоризм Папары, целая куча которых приводилась в этом месте статьи. Но какой именно? Трудно вспомнить.
- Пожалуйста!
Он поднял голову. Секретарь Черского протягивал ему какойто листок. Да! Вырезка из другого экземпляра, но статья та же.
Ельский прямо взглянул Сачу в глаза. Что тот о нем думает? В глазах подметил нервозность и упорство.
- Вижу, что в статье, которую вы, господин советник, читали, в одном месте дыра, - обратился к нему Сач. - По целой фразе кто-то тут огнем проехался. Прошу вас, вот неиспорченный экземпляр.
- Курите? - Ельский протянул Сачу открытый портсигар.
- Но газеты не прокуриваю. - Собственная шутка секретарю пришлась по вкусу. Засмеявшись, он подал Ельскому огня.
Ельский промолчал. Сач сделал еще один шаг.
- Тот прожигает, - показал он испорченную газету, - кого это самого обжигает.
- А вас испепеляет охота посплетничать!
Во взгляде молодого человека ничего не изменилось. В голосе тоже.
- Я этот дом знаю, - сказал он вовсе не тихо, - можете говорить спокойно. В зале отсюда ничего не слышно.
Ельский прикусил язык.
- Видите ли, - продолжал Сач, - обидно, что вы меня не помните. Ни меня, ни моего тут дела. Обидно! Вас это удивляет.
В провинции легко снова стать чувствительным. Тем более у меня инструкция держаться ото всех подальше. Никаких контактов с нашими здесь. Возможно, это и нарушение дисциплины, но, как вас увидел-ведь наконец-то к нам кто-то из Варшавы, у меня язык весь исчесался.
Напуганный Ельский не проронил ни слова. Сач восхищенно, но не без примеси сожаления заметил:
- Ну и осторожный же вы.
Ельский наконец спросил:
- Где мы могли с вами познакомиться?
А секретарь Черского вспомнил их встречу в мельчайших подробностях. И то, что говорилось у дочери Медекши до прихода Ельского, и то, что сказал Папара о нем самом: "Он нам сочувствует. Он обрабатывает в нашу пользу людей наверху. Не надо только, чтобы он слишком много слышал, а то мы его подставим. Так что об Отвоцке молчок". Зато о Черском Ельский разузнал предостаточно. Что за ним будет по пятам ходить ангел-хранитель. Пусть-ка повынюхивает, какие тот там гадости творит. Наверняка рыльце в пушку. Кое-что на сей счет уже известно. Теперь лишь-сколько, как, что. И свалить в грязь еще одного допотопного бонзу. Сач помнит, как при этих словах Папары Ельский улыбнулся. Вот так!
- У нашего товарища, у Кристины, - напомнил Сач. - Где вождь поручил нам приглядеться к фигуре чудотворца с Полесья!
Вот я-то и приглядываюсь.
Ельский облегченно вздохнул. Это еще не так плохо. Куда опаснее для него, коли его назвали бы нашим. Чьим только свойственником он, бывало, себя не чувствовал. Кум на крестинах самых разнообразных движений. Друг дома стольких идей, хотя ни с одной из них он близко так и не сошелся. Да, теперь луч света выхватил что-то в памяти. Он зашел к Кристине, у которой вечно сидели какие-то ее приятели по организации. На этот раз такие, которые подбивали друг друга покончить с Черским.
Соблазнительный, но трудный удар. Тогда из разговора Ельский даже заключил, что Папара махнет на Черского рукой. Правительство наверняка носится с добродетелью Черского, ибо знает, что и само зашатается, коли он споткнется. За Черского браться смысла не было.
- Прочитайте-ка фразу, которой в той газете нет, - Сач ткнул пальцем в нужное место, - и сразу поймете, кто с таким жаром на нее набросился.
Так оно и есть, продолжал размышлять Ельский. Какой-то молодой человек там тогда действительно был! А фраза эта?
Ельский принялся шепотом читать:
- После преступления ради идеи есть лишь один путь-в монастырь, в буквальном смысле слова. Или же оставаться в миру, но жизнь тогда должна быть образцовой.
Бормоча себе под нос, Ельский перечитал еще раз.
- А это не так? - спросил он.
Сач ответил:
- Судить еще рано. Главное в моем задании-не спугнуть.
Папара сказал мне: "Сиди, пока рогач не выйдет на поляну. По лесу не рыщи". Вот я и жду. Времени не теряю, изучаю. Вся жизнь Черского у меня как на ладони. Только сам он лучше меня в ней и ориентируется, ибо знает, во сколько что ему обходится.
К примеру, госпожа Завиша. Ничего он ей не пересылает ни по почте, ни через банк, а у нее все от него. Вот видите, туманные места еще есть, но биографию Черского я мог бы написать лучше всякого другого.
- Ксендз к вам обратится, готовя речь на похоронах, - пошутил Ельский.
- Если уж речь, - возразил Сач, - то скорее прокурор.
- Так уж сразу и прокурор?
- Нет .rf нет, нет! - Сач яростно сжал кулаки, а потом растопырил пальцы во все стороны. - А есть тут где-то такая сволочь!
Метнул взгляд на картежников. Они сидели неподвижно, словно уснув.
- Чувствую, вот, кажется, уже здесь, под рукой, но доходит дело до доказательств, нет их у меня-ни в столе, ни у него в карманах, ни в служебных счетах. Чего бы я не дал, только бы выявить симптомы.
Глаза Сача горели. Ельский улыбнулся.
- В глазах ваших, - с неподдельным восхищением отозвался он, - пылает энтузиазм ученого. И давно вы начали свое исследование?
- Восемь месяцев!
Много! В таком случае, нахмурился Ельский, нет тут ничего.
Ни щелочки не отыщешь! Ниточки из этого ржавого клубка не вытянешь, на что Ельский как-никак рассчитывал. Против старых хорошее средство-гражданская смерть, примеров тому немало!
Касается вроде бы лишь одного, а скисает сразу целая группа. И тогда шансы у молодых набирают темп, ибо естественная смерть-слишком медленный процесс. Он вспомнил оброненную капитаном в поезде фразу и изрек:
- Не мертвых, живых хоронить-вот искусство!
Сач подался вперед.
- Я это сделаю!
Ельский удивился:
- Что это вы такой горячий?
Молодой человек снова крепко сплел руки. Сердце у него заколошматило. Вот этого, клялся Сач сам себе, он не скажет!
Это уж его личное дело. Его и ее. Он судорожно проглотил
слюну. Сейчас, сейчас, что бы ответить? И он напыщенно произнес:
- Таково наше движение! - И тотчас же, словно школьник, насупился.
Ельскому это не понравилось. Он предпочел бы не вспоминать о доказательствах, которые приводили его приятели на даче у Дикерта, убеждая друг друга, что даже наирадикальнейшее движение будет нуждаться-на самом верху-в многоопытных чиновниках. Подпольная газетка раздувает заговор, служебная бумага гасит его. Действия кончаются там, где начинается бумага.
Она превращает действия в акты. В папки с делами! Как? Да с помощью таких вот Ельских, расположившихся за письменными столами, словно в спасательных лодках. А сейчас на Ельского-с ним это порой случалось-как раз и напал страх за свое будущее, ибо в Саче бурлила дикость. Он встречался с нею все чаще. Она ничуть не походила на тот давнишний пыл, который служил детонатором для различных движений, дикость превращалась словно бы в программу; была не средством, а целью. Он не мог понять этого, задавался вопросом, что она несет с собой. Но то была тайна далекого будущего, иными словами, тайна самых молодых.
- Как вы попали к Черскому? - спросил он Сача. - Вас кто-то из Варшавы рекомендовал ему?
Сач неторопливо покачал головой. Не так уж он глуп!
- Вот еще! - возразил он. - Из Варшавы, этого еще недоставало! Из деревни, через отца, приходского священника, господина старосту. Теперь у политиков на деревню большой спрос. Как и всегда, впрочем, на людей худого происхождения, которые были бы обязаны своей судьбой благодетелю. Таким меня и считает Черский. Я при нем о Варшаве и не вспоминаю. Пусть себе распинается, дескать, из мальчишки, пасшего гусей, сделал секретаря. Преданная душа. В огонь бросится! Это я?!
В дверях показался Черский. Выигранное с Ельским спустил, да еще проиграл чуть не втрое больше.
- Господин Сач, - крикнул он. - Ну и поставили же вы столик. Ножки шатаются, словно зубы после драки. Подложитека чего-нибудь, чтобы он так не качался.
Он смотрел на Сача, державшего в руках вырезку со статьей.
Тот сложил ее пополам. Ельский побледнел. Черский внимательно наблюдал за руками Сача. Сейчас спросит! Какое спокойствие.
Сач складывает и складывает. Вчетверо, и еще, и еще раз.
- Достаточно! - решает он, глядя на маленький, плотно спрессованный бумажный квадратик. - Чтобы подложить под ножку стола.
III
Кристина Медекша воскликнула:
- Сиротка, бедняжка, родителей у него нет, может, отдать ему немножечко своих?
Чатковский фыркнул и промолчал. Теперь пауза, ибо сейчас она примется перечислять их, одного за другим. Он знал это наизусть.
- Папа, - начала она, - мама, - после тонюсенького большого пальчика с узким ноготком, словно он появился на свет в наперстке, в ход пошел указательный, - ее второй муж, это три, и госпожа Штемлер, самая дорогая сердцу моего отца дама вот уже семнадцать лет, это четыре.
Тут следовало изобразить изумление, что она единственный в семье ребенок! Чатковскому юмор Кристины напоминал маленький дачный поезд, спустя час он у цели, но сперва остановится на всех, не пропуская ни одной, станциях.
- И подумать только, - черные глаза Кристины вспыхнули, как того требовал обряд свершения такого рода открытия, - что от этих двух пар родилась одна лишь я!
Она перевела дух. Ни звука в ответ! Чатковский не воскликнул:
"А барышни Штемлер?" Он-то знал, что теперь наступает их черед!
- Ибо обе барышни Штемлер, - пояснила она, - от первой жены господина Бронислава Штемлера. Тетя Реги-вторая.
Чатковский спохватился и вовремя удивился.
- Тетя? - широко открыл он рот.
Кристина ему нравилась. Какие она рожи строит! Не может удержаться от смеха, вот-вот, кажется, скажет что-нибудь язвительное, вот-вот с кончика языка слетит колкая шуточка. А потом вдруг вздохнет, и глаза ее засияют нежностью. Губы строго сжимаются. По отношению к госпоже Регине Штемлер она не позволит себе ни малейшей бестактности. О, никогда! И обрушивается на Чатковского:
- Это самая старая дама, которую я знаю. Я выросла у нее на коленях. С малых моих лет ежа была для меня "тетей".
И снова веселье, упрямство, взрыв, дабы уж не принимали ее слов совсем всерьез. Чатковский выжидает. Знает, что теперь должно наступить. И потому морщится. Тогда Кристина делает вид, что разгневана.
- Что вы рычите, - восклицает она, довольная, что все идет как надо. Она клялась, что госпожа Регина-тетка. Сама мысль об этом заставила Чатковского рассмеяться. Ее вина?
Кристина вскочила. Звонок. Он тоже поднялся. Она его удержала.
- Вам незачем выходить в переднюю! Я открою сама.
И этому мне следует научиться, покачал головой Чатковский.
Никому, упаси боже, не позволено тут вести себя как у себя дома. Она не любит ничего такого. Стакан воды? Вы хотите принести! Вы же не знаете, где кухня. У нее никто не найдет ни гостиной, ни столовой, ни телефона. Чатковский поначалу злился.
- И тем не менее попадаешь сразу чуть ли не в постель! - проворчал он себе под нос.
Но когда он уже раскусил ее, то расценил это даже как своего рода обаяние, пораженный тем, из сколь разных чувств складывается ее нежелание, чтобы кто-нибудь хозяйничал в ее доме, - нежелание, в котором выражались и ее независимость, и ее страх перед бесцеремонностью открывавшегося ей мира. Все, что осталось от барского инстинкта, так это объяснял себе Чатковский. Княжна вместе с заговорщиками пройдет по трупам, но на "ты" с ними не перейдет. Да к тому же она какая-то полудева, что ли. Дрожащими пальцами он провел по лбу. Несколько раз она позволила ему всю себя обцеловать. Кровать в ее комнате скрипела. "Идиотская рухлядь, возмутилась она, - тронь ногой, она и развалится. Для папы это, может, и память о бабке, племяннице короля Стася. Я бы ее выбросила на чердак". Слова эти еще больше разожгли его желание. Антикварная вещица застонала, словно ветряная мельница. А Кристина хоть бы что. А когда, придя в себя и желая полнее насытиться своим счастьем, он притянул ее лицо к своему, позвав едва слышно-"это ты?" - в ответ она прошептала: "Ша! Папа рядом. Услышит!"
Потом это прошло. Сначала у Кристины-у нее так ничего и не получалось с любовью, ибо всякий светский молодой человек наводил на нее скуку, если не был связан с движением, а парень из движения-отталкивал. Да и Чатковскому нужна была не такая женщина. Ему нужны и ее дом, и ее время все без остатка.
Жил он с родителями на окраине Жолибожа', день проводил в городе, изматывая людей своим присутствием, в кафе стремительно проглядывал газеты, вмиг управлялся с делами, и времени на женщин оставалось у него уйма. Ему нужна была выносливая. Не такая, как Кристина!
- Господин Чатковский уже здесь, - уведомила она пришедших и тут же сморщила нос, недовольная, что сказала именно так. Она не могла решить, чего ей хочется: чтобы подобные собрания у нее считались конспиративными сходками или светскими приемами. От произнесенных ею только что слов попахивало заседанием. Она резко переменила курс.
- Мама прислала мне сегодня восхитительный кофейный торт, - начала она. - Я дала слово, что попробую его только вместе с гостями. И теперь, когда вы пришли, нетерпению моему настал конец.
Она покраснела, не оттого, что уже попробовала торт, а разозлившись на себя за свой салонный тон. Это, правда, выходило у нее как-то само собой, но она сердилась на себя за это, полагая, что смущает товарищей из организации. Какое мученье. То она их смущает, то сбивается на фамильярность.
- Туда, туда, - указывала она им дорогу. - Не ищите, я сама погашу.
Молодой полноватый блондин упорствовал. Наконец нашел выключатель, повернул его, огромное зеркало в передней засветилось огнем двух пятирожковых бра. Еще один поворот, и в углу зажглось нечто вроде паникадила, еще один поворот-и такое же в другом углу.
- Мариан, браво! - Приятель блондина изобразил на своем лице восторг. Лети-ка теперь на улицу и зажги фонарь.
Мариан извинялся и гасил. А приятель, только что похваставшийся своим чувством юмора, теперь выказал знакомство с социальной сатирой.
- Соображай-ка, как оно тут у господ, - поучал он. - У них в одной передней больше нащелкаешь, чем во всем своем доме! - произнес он с видом послушного мальчика, но это была лишь гримаса.
Он изображал из себя пролетария, дабы по сему случаю еще раз напомнить самому себе, что сам-то он шляхтич. Его всегда тянуло выкинуть подобную штуку в присутствии таких особ, как Кристина Медекша. Как он расписал бы у себя в организации весь ее княжеский род, коли бы хоть словечко она сказала о его фамилии. Он даже всячески намекал на это. Но она умолкала.
Если бы он мог отплатить ей прекрасным за полезное и держал язык за зубами, когда речь заходила о Медекшах! Он боролся с собой, сдерживал свои геральдические восторги, но давал понять, что кое-что знает. Кристина взаимностью ему не отвечала. У нее не укладывалось в голове, что можно что-нибудь знать о Говорках.
О нем самом, о Станиславе, - конечно же. Он идеально подходил к движению. Думал, писал, говорил хорошо, умел находить общий язык с людьми на местах, партийная рубаха сидела на нем как влитая. Был тверд, беспощаден, в работе его отличала сухая строгость, в которой Кристина усматривала знамение нового времени. Толпу хватать за сердце, но каждого человека в отдельности-за горло; создать партию героев, но привязывать к ней людей исключительно лично заинтересованных; верить, что существует лишь одна идея, которую исповедует как раз их организация, освободиться от всех остальных! Кристина догадывалась что Говорек чувствует это лучше всех из руководства движением. Он затоптал в себе больше прошлого, чем его было у него на самом деле. Он верил в себя, а кроме того, в то, что у Папары есть инстинкт, а значит, вместе с организацией тот, словно машинист, дойдет до цели, а тогда может даже и оставить дело, ибо Папара скорее знает, как попасть в нужное место, нежели то, как обжить его. И тогда возникнет потребность в государственном деятеле без ореола. Кроме себя он не знал никого подходящего. Принадлежащий к древней расе, но обладающий новой силой, он окажется способным в таком случае отдать должное традиции, тем более что отчасти она будет и традицией домашней. Не во всем старошляхетской, да, придет эра привилегированных, будет принесена дань историческим именам, но каста господ возродится из всего того, что найдется в народе полнокровного, твердого, себялюбивого, с инстинктом насилия.
Народ пассивен, когда нет правящего слоя, а правящий слойкогда нет хозяев. Такова была священная вера Говорека. Он обратил в нее Кристину. Все это попахивало ересью, но их движение, в котором организация ценилась выше доктрины, сквозь пальцы смотрело на изощренные изыски в сфере собственных догм, если с их помощью укреплялась чья-то связь с партией.
Так произошло и с Кристиной, которой Говорек объяснил наконец, что ее отталкивает от молодых людей ее круга и что притягивает к партии. Не только навыки, приобретенные в школьные годы, которые она провела в Италии, но, как он говорил-"молодость этой старой крови", анахронизм какой-то властности у представительницы расы, у которой кровь застоялась.
- Вы, - растолковывал он ей, - напоминаете юную деву из рода Тюдоров или Плантагенетов. Мужчины вашего круга, которые были бы для вас по-настоящему современны, вымерли несколько столетий тому назад. Псы выродились в комнатных собачонок. Вам бы полководца. Только наш переворот даст вам мужчину.
Кристина даже не смеялась. Это было слишком правдиво для шутки. Она целиком отдалась движению, самозабвению, поскольку не искала личной выгод ы. Теперь она перед нею замаячила.
Было что-то такое в словах Говорека. Движение привлекало ее к себе, словно бал. Более высокой, иной, более сильной и возбуждающей реальностью. Чем-то, что связано с приключением и само приключением оборачивается. Чем-то, что позволяет человеку вдохнуть воздух в своеобразные легкие, для которых повседневность - тьма.