Бреза Тадеуш
Стены Иерихона

   Тадеуш Бреза
   Марии и Кордиану Тарасовичам
   СТЕНЫ ИЕРИХОНА
   I
   Всю ночь со среды на четверг Ельский провел в поезде.
   Под утро он проснулся, перевернулся на бок, взглянул в окно.
   Опять одно и то же-узенькие, словно доски, поля, островки деревьев, рощицы, напоминающие мазурские плюшки, речки, радующиеся тому, что в них еще есть вода, замершие дети, каждый непременно с гибким прутиком в руке, и люди, бездумно глазеющие на железную дорогу. Подперев щеку рукой, Ельский всматривался в их рыбьи, неподвижные глаза за стеклом. Все стремительно уносилось назад, ускользало-зеленое, искромсанное, придавленное к земле. "Как в колоколе, - прошептал он, - опускаешься в эту провинцию, как в водолазном колоколе под воду. Ужас что за жизнь. Войти в нее все равно что выйти в ночь.
   Хочется побыстрее вернуться домой. Хорошо только выскочить на минутку-и сломя голову к своим".
   "Одеться, что ли? - подумал он. - А, успеется еще. Разве плохо-лежать так, трястись и пугать себя, как страшна жизнь в маленьких городишках. Вот, к примеру, в этом!" - Ельский окинул взглядом крохотную станцию. Поезд и не подумал сбавлять ход: что она ему? Поддразнивать себя, мысленно обрекать на Млаву или Тлушч', а самому сидеть в скором, будто на троне или вроде как в футляре из красного плюша, переваривая ворох поручений и сплетен по министерству, которое не позволит пропасть своему любимчику.
   "Может, умыться? Пожалуй!" - решил Ельский. Он порылся в чемодане. Есть все, что нужно. Мыло, машинка для правки бритвы, лезвие, резиновый несессер, раздувшийся от туалетных мелочей. Каждая опробована, каждая пахнет заграницей. Помнят о нем приятели, привозят, присылают, чтобы можно было спрыснуться лавандой, собороваться мылами, пастами, кремами, дабы приобщиться английского духу!
   - Это вот щетка, - бормотал Ельский, откладывая одежную щетку, - это вот для ботинок, - и присоединил к ней квадратик желтой фланели, - это вот платочек, - его он поместил сверху. - И довольно!
   Однако в обоих туалетах кто-то уже засел, хотя вагон, как казалось, не был переполнен. Пришлось вернуться. Времени еще много. Ничего страшного. В худшем случае приедет в город грязным, разве впервой такое? Где-то ведь все равно надо остановиться. Гостиница какая-нибудь! В провинции всегда бывает одна получше, а в ней несколько приличных комнат для приезжих из большого мира. Ельский зевнул и вытянул ноги.
   "Тридцать лет! - размышлял он, - а я уже маюсь по ночам в вагоне. Молодость, молодость, да совсем не та, что была недавно!
   А я бы все же не променял ее на прежнюю. Зрелость-это зрелость. И взгляд уже иной. Спокойная уверенность в себе.
   Умение схватить целое. Только бы и дальше так понимать людей, проблемы, мир. Придут и вес, и власть. Ибо ведь только такие, как мы..." - и лицо его приняло серьезное выражение.
   А военный напротив все еще спал. Газету, которую он подложил под сапоги, всю скомкал, шинелью толком не сумел распорядиться, стянул почти всю на плечи да на грудь, фуражка, все больше наползавшая на глаза, взлохматила волосы, черные, цвета воронова крыла, они пучками облепили его голову, скользкие, как пиявки. Вот недотепа! Надо же таким быть: ведь и холодно, и неудобно. Наверняка из какого-нибудь захолустного гарнизона. Ельского передернуло, он встал взять с полки плед, потащил его, плед увлек за собой книгу, которая свалилась на голову военного. Ельский оцепенел. Поспать-то в таком балагане он поспит, но вот заехать себе по лбу не позволит. Затеет скандал. Военный, однако, смотрит в вытаращенные глаза Ельского и говорит обиженным тоном:
   - Могли бы и поосторожней! - Потом устраивается поудобнее, словно ослабляет немного петлю сдавившего его отупения, и ворчит: - Третью ночь вот так, в вагоне. - Затем отворачивается и опять надвигает на глаза фуражку.
   Ельский еще и еще раз извиняется. "Такая уж у них жизнь!" - приходит ему в голову. Сидят месяцами в какой-нибудь дыре, потом вдруг что-то сваливается на них, вот они и начинают мотаться по стране до потери сознания. Глупо все это устроено.
   Но что еще придумаешь для такого рода людей? И Ельский осторожно собирает оказавшиеся между шинелью и плюшевой спинкой рассыпавшиеся листочки; он ни с того ни с сего впадает в уныние, судьба и ему преподносит порой всякие сложности.
   Одного только письма премьера к воеводе мало, чтобы разобраться в деле. Если бы еще война или государственный переворот.
   Так нет ведь! Да что поделаешь с теми, которые выросли на том или другом. Головой они думать не способны, одна муштра на уме. Переменим все это лишь мы!
   Те, кто, однако же, спит и видит только мир да лад! Ельский раскрыл книгу. Заглянул в конец. Без малого пятьсот страниц! Да в сундучке еще парочка таких же. Может, чуть потоньше, может, потолще. Деваться некуда. А ведь надо было бы явиться, проследить за выполнением указаний премьера и в случае чего спокойно начать разговор. Раз вы власть, я к вашим услугам, но есть еще и истина! Выслушайте, пожалуйста. И затем выложить им все доводы. Со всей серьезностью и со всей готовностью. В том, что касается администрации, так, мол, и так, интересы государства такие-де и такие, а коли с точки зрения интересов истории, вот эдак. Как вы находите? Ельский внимательно изучал названия глав книги. Надо выловить что-то самое существенное, какой-нибудь основополагающий принцип. Юридический, конституционный, логический аргумент. Который не пресек бы разговора, но положил конец сомнениям. Надо именно в этих книгах и отыскать подобную неотвратимость. И выразить ее собственными своими словами, не газетной или митинговой фразеологией, и уж, боже упаси, не прокурорским языком. Таким, какой подсказал ему национальный инстинкт, - энергичным, метким, исконным.
   Что бы он на это? Ельский взялся за чтение.
   Но оно лишь еще больше возбудило его. Ну к чему это выхватывание фактов, дат, имен, словно перед экзаменом! Тут королю ставят в книге плюс, там-минус. Какая-то дьявольская бухгалтерия. А в последующих изданиях автор этой монографии добавит еще одну главу: повторное погребение или место вечного упокоения. Ведь это тоже относится к истории его жизни, и эти споры, и эксгумация, и захоронение. Как перенос останков Наполеона! Словно застланные мглой, проплыли в памяти Ельско
   го обрывки стихов, затем какие-то французские имена, имена всех тех, кто поехал за этими останками, имена, тем самым навеки вошедшие в историю. Глупость какая, обругал он себя, глупо так подставляться, чтобы потом попасть в лапы учебника. Может, то, что я делаю, просто идиотизм, да и только. И, уж наверное, так обо мне и будут потом думать, когда много лет спустя меня откопает какой-нибудь ученый, который будет писать исследование о вторых похоронах последнего польского короля Станислава Августа.
   - Э-э, - буркнул Ельский, - чего тут волноваться! - Но читать бросил. Лучше бритву поточить. Этот опять проснется. - Он посмотрел на офицера, который, казалось, вот-вот вырвется из оков сна. Ельский открутил тюбик с кремом для бритья, поднес к носу. - Вроде бы ничего особенного, а как пахнет! - удивился он. Перед глазами замаячил Дикерт, его товарищ по школе, по университету, по первым годам службы на благо общества. Это он, приезжая в отпуск или с поручением, непременно привозил ему из-за границы какую-нибудь мелочь. Вот, к примеру, плед, без таможенной пошлины. Ельский попытался вспомнить, сколько же он стоил? Гроши. Он тоже от Дикерта.
   Сидит теперь в аппарате. Бедняга, Ельский вздохнул, что там у него с братом? Ельский почувствовал, что его бросает в жар. Гнев душил его.
   Брат этот бьы моложе их на год, неряха и флегма, зато самый способный в школе математик. Откуда такое отсутствие изящества, непонятно-все в семье так следили за собой; а математикато, видно, от прадеда, преподавателя Главной школы, круглолицего господина на портрете в гостиной. Ельского приворожила эта гостиная. Какое счастье принадлежать к такой семье! Поймав себя на этой мысли, он пожалел себя. Достаток, традиции, родственники, половина в деревне, половина в городе. Да и на каких должностях! В трибуналах, в магистрате, в курии, в кредитных компаниях. Таких людей смена правительства не задевает. Шинкарство процветает многие годы. Консервативные буржуа. Каждый из них кого-то содержал, кому-то давал, кому-то протежировал. Всегда и во всем они, все хорошенько взвесив, занимали гражданские позиции, были непременными членами комитетов, распределявших займы или создававшихся по поводу каких-нибудь торжеств; в конце концов их хоронили за счет города, университета или государства. У брата такогодеревня! А если не у брата, то у кузена. Большое поместье где-нибудь в Литве или Галиции, иногда поближе-какой-нибудь садовый фольварк под Варшавой. Всюду побывал Ельский на правах друга. Участвовал также и в памятных торжествах их тесного кружка по случаю окончания юридического факультета.
   Как строить жизнь? С какого бока к ней подойти? Как разыграть свою карту? Будущее этой страны принадлежит самым способным. Так не им ли? Ельский уже корпел над диссертацией, совмещая это с работой. Профессор устроил его в министерство социальной опеки, научная тема была связана со служебными занятиями, наука-с министерскими обязанностями. Теперь только расширяй дело, поднимайся повыше, оперяйся и бери кормило власти в свои руки. А чего они ждут сами для себя? Нет, не они ждут, это от них ждут! От них-самых лучших на семинарах, самых сильных в студенческих дискуссиях, способных убедить человека не на митинге, но прежде всего в своих группах; от них-знающих, светских, блестящих, владеющих словом и пером, образованных на западный манер.
   И снова Ельский насупился и помрачнел. Так-то я начинал, а сейчас-эдакая вот пристань! Ибо ушли годы энтузиазма, годы любопытства и страхов. Годы первых ставок. "Экзамен на мастеров мы уже сдали", - сказал ему как-то Дикерт. Теперь только ждать и караулить, не подвернется ли где какое дело.
   Корновский уже вице-министр, а ведь не политик и не военный, нет! Той же школы, что и они, варшавского поколения интеллектуалов. А Латкевич-сказочная карьера! Получил департамент, едва перевалив за тридцать. Их друг, их однокашник, с которым так много переговорено в подваршавском именьице. Их поколение-народ стоящий. Если бы еще не ожидание, проклятое ожидание, к которому так привыкаешь, что оно попросту превратилось в часть твоей жизни. Без забот, без страха, будучи совершенно в себе уверен, зная себе настоящую цену. Ибо если не мы, то кто?
   Ельский решительно отодвинул книгу. Только без преувеличений. Не удалось подготовить выступления, ну так как-нибудь в следующий раз! Ты и так перерос этих людей. Ты и так для них человек сверху. Выкрутиться не проблема. Разве нет больше общих фраз. Ельский посмотрел в окно. Лес, сплошной, настоящий лес, без дорог и шлагбаумов. Брамура, вспомнил Ельский, эта Брамура как раз где-то здесь. Иметь бы такую пущу на Брамуре. Каково тут? Можно ли знать ее как свои пять пальцев?
   Сколько же тут тысяч гектаров? Двадцать, двадцать пять.
   Страшное, богатство! Да к тому же еще и замок. Какая-то башенка промелькнула за окном. Ельский слишком поздно вскочил на ноги. По-ошла! По обеим сторонам продолжал бежать лес.
   Выцарапывать его у государства-вот поразительное дело. Судиться с ним во имя истории!
   Ельский нахмурился. История, размышлял он, история! Что, собственно, с ней вообще происходит. Из-за нее семья Кристины сцепилась с судом за этот лес. Из-за нее сам он теперь едет, чтобы грудой костей забить нишу под сельским костелом и, может, сказать какую-нибудь чушь. Вот именно! Ничегошеньки с историей неясно. И уж коли смешаешь ее с жизнью-вот странный-то стыд! Искусственность, зыбкость нынешних ее интересов. Какое ко всему этому могут иметь отношение власти?
   Особенно за то и был на себя зол Ельский, что предает собственный свой клан, что не соглашается с самим собой, что упрощает проблему, как эта необузданная старая орава неучей, простаков, варваров, людей случайных, ведущих всю подготовку, которых постепенно призвана сменить подлинная, тщательно отобранная элита, сливки одного поколения.
   "Это надо знать!" Но не успел он отыскать в книге место, где бросил чтение, что-то побудило его поднять глаза. Офицер разглядывал его.
   Сидел он как-то неуклюже, ужасно усталый, пальцами приглаживал назад волосы, словно пытался таким манером вытащить себя из сна; он причесывался, но жесткие спутавшиеся волосы отказывались подчиняться такому примитивному гребню, не желали ложиться. Другую руку военный засунул за ворот расстегнутой рубахи и движениями, от которых веяло неудовольствием и скукой, скреб грудь, не ожидая, что процедура эта избавит его кожу от чесотки. Лицо его, казалось, еще не успело отойти ото сна, еще не приведено было в соответствие с какой-нибудь идеей, оно ничего не выражало, было каким-то расползшимся, покрытым жиром и пылью. И только глаза отнеслись к пробуждению всерьез. Они уже были готовы подмечать, но еще ленились сводить все в единую картину. Взгляд свой офицер нацелил на Ельского. Не такой уж пронзительный, не очень любопытствующий, просто у него это было уже в крови: подобным вот образом цеплять людей глазами и не торопясь вытягивать из них правду. Ельский заговорил первым, что-то по поводу книги, дескать, невесть как она запуталась в пледе. Не успеешь войти в вагон, а с вещами вечно какой-то ералаш!
   - Вот оно что, вам бы лакея! - пожалел Ельского военный, поглядывая на него вежливо и кротко. И слова его вроде бы нельзя было понять как издевку.
   Ельский улыбнулся. Ну и идея! Он едет с лакеем! Словно граф. Может, спутник его за такого и принял.
   - Вы, сдается, принимаете меня за барина! - сказал Ельский и не без изящества склонил голову. Подумал: по меньшей мере еще час пути. Если не читать, то самое милое дело поболтать.
   Тем временем офицер провел рукой по смятому сном лицу. Уж коли не барин, подумал он, то наверняка чиновник. Из тех, кто служит государству, оказывая ему любезность. Из породы благовонных.
   - Тогда уж не буду вас ни за кого принимать! - с неподдельным добродушием заметил он. Затем сел, выпрямился, поставил ноги на пол и, поднимая их одну за другой, стал ощупывать пальцами кончики сапог-не ноют ли мозоли. Застонал. - Скоро и вовсе не смогу ходить. - И, словно призывая Ельского войти в его положение, добавил: - Пожалуй, еще начнут меня носить, будто китаянку.
   Ельский посматривал на сапоги, но не решался высказать своего мнения. Офицер пришел ему на помощь.
   - А снимать их, знаете ли, тоже сплошная мука.
   - Но как же время от времени не причинять себе такой муки, - ответил Ельский, гордясь своей мыслью, и улыбнулся, хотя и опасался, не расценит ли это офицер как вызов. Но тот продолжал тяжелым взглядом изучать Ельского, теперь, пожалуй, более деловито. Кажется, еще один из тех молокососов, думал он, увиливающих от работы болтовней, министерских барчуков, охотников до заграницы и умничанья, у которых в голове одни только новшества. Да еще чтобы отыскать для государства свеженькую модель. Нет вещи поважнее! Они бы его и разодели-он выругался про себя, - как самих себя, с полнейшим почтением к последнему номеру модного журнала!
   На это он уже не годился. Офицер отвел глаза.
   Взглянул на книжку, лежавшую на столике. Какая-то догадка промелькнула в его голове. Ну конечно же! Дело должно было свершиться сегодня или завтра. Проблема, конечно, да не его. Но ему положено обо всем знать. Что это за история с тем гробом?
   Чьи это козни? Предупреждение или шуточка. Камешек в наш огород. Времена, когда ни минуту, ни злотого нельзя тратить попусту, а тут выплясывай с этим королем по всей стране, или как? Будет организована слежка за печатными материалами, за подпольными коммунистическими листками, что они там понапишут: что ничего или что плохо. Травля. Если так, стало быть, чья-то злая воля. А коли злая воля, то тут уж наверняка замешаны Советы. Одна только мысль о русских лишала офицера покоя. И он злобно подумал о Станиславе Августе: -вечно он заодно с русскими. Офицер поднял глаза на Ельского и опять стал сверлить его своим неподвижным взглядом. Вспомнил: на эту церемонию, кажется, должен был приехать какой-то тип из Варшавы. Может, он и есть.
   - Ну так что, речь готовите к похоронам, - кивнув на монографию о Понятовском, с притворным простодушием проговорил офицер. Если поймет, значит, он самый.
   Ельский .смутился. Премьер потребовал соблюдения полнейшей тайны. А тут вдруг этот офицер лезет со своими откровенными намеками. Он взглянул на его знаки различия и воротник.
   Пехотный капитан. Наверное, из здешнего гарнизона, но откуда у него такая информация! Ельский еще попытался парировать удар, упомянул, что очень увлекается историей. Но дрогнувший голос выдал его. Капитан уже знал все, что было нужно.
   - История, - снова заговорил он своим вялым, бесцветным голосом, - это хорошо для магистрата. Названия для новых улиц.
   А так! - и махнул рукой.
   Нет, в его офицерской голове такого рода образованности не водилось. В молодые годы чему-то там он учился, но в памяти ничего не удержалось! "Дайте Козицу человека", - говорили о нем на службе. Бумага делала его несчастным. Живой человеквот это да, из него можно и правду выжать. Но просиживание за столом, бумажки и, не дай господи, печатные материалы-тут капитан терялся. А этот лезет к нему с историей, с книгой.
   Ельскому невдомек было, о чем размышлял капитан. Несколькими красивыми фразами он наставил офицера, разъяснив ему, что государство много выигрывает, поощряя культ собственной истории. Козин был зол. Не хватало еще этим с утра забивать себе голову. Каждому овощу свое время. А тем более такому, никому не нужному. И капитан рассердился. Мало у него серьезной работы, так ему еще на стол брякнут паштет из покойника тысячелетней давности. Нет, это Храбрый ' бьы тысячу лет назад, наугад поправил он сам себя. Но эта серая, мутная пропасть, каким ему представлялось прошлое, взбесила Козица еще больше.
   В миг в голове его пронеслась череда кирас, золотых поясов, бритых голов. На сцену их или на картину, но подкрашивать ими действительность-зачем, для чего, кто на это клюнет! Мало на свете вранья?! Приманивать людей историей! Еще чего! Он прервал Ельского, когда тот, уже освоившись с темой, говорил:
   "Мы ведь являемся продолжением".
   - И-и-и, - запищал капитан, - никакое мы не продолжение, мы-новые хозяева. Государства, разделившие Польшу, прогорели, а мы у них все это купили на аукционе. Нет у нас никаких обязательств. Некого нам тут стыдиться.
   Ельский невольно улыбнулся, парадоксы действовали на него возбуждающе, и он уже мягче сказал:
   - Да, но мы-все та же семья, это ведь не перешло в новые руки!
   - Та самая, не та самая, - с выражением брезгливой скуки на лице тянул свое офицер, - все равно. Что у нас с ними общего.
   Мне что те старые поляки, что новые; если взять пороки, то нам не в чем себя винить, только вот где это записано, что мы им чего-то задолжали? Мы влезли в новое дело, бьы тут лет сто назад хозяин с той же фамилией, кузен не кузен, можно ему, чтоб не позабыть о нем, и памятник поставить, но копаться во всем этом старье! Да еще надрываться! Такой прорехи не залатаешь. Махнуть надо рукой на давние заботы, в которых ничегошеньки-то сегодня не разберешь. Зачем себя обманывать.
   Все это Ельскому было уже не по вкусу. Творить чудеса смелой мыслью-это его роль, а не какого-то захудалого офицерика, который пыжится тут перед ним сделать что-то подобное.
   Посмотрите-ка! И он туда же, еще Ельского собирается загнать в угол!
   - Правительства не было, - подчеркнуто возразил он, - но был народ. Если был народ, то была история. Все время был народ, и продолжалась история. Так что перерывов не было.
   Козиц добродушно расхохотался. Сколько же он такой болтовней людям кровушки попортил.
   - Были, - изрек он тоном глубокого и наивного убеждения. - История возрождалась, как только народ восставал. Он создавал власть, армию, правительство. И тогда, согласен с вами, начиналась история. А вот без этого, теперь согласитесь-ка и вы со мною, истории нет. Ведь история-это министры, это сейм, это политика, вообще всякое руководство. То, что записано в документах. Лишь из них и получается история. Народ, видите ли, - это море. А история-это то, что сверху.
   Он потрогал пальцами книжку на столике, потом поднес их к носу, понюхал.
   - Я, кажется, унюхал, зачем вы едете!
   Ельский не знал, что и отвечать.
   - И даже завидую вам. Клиента вы не обидите. Чудесная работенка. Не то что, знаете ли, моя-живых выдавать и закапывать.
   Он отвернулся к окну. Покосившиеся домики, лоскутные поля, снова толпа избенок, несколько мужиков на минуту замерли, глазея на поезд, потом разбрелись. Козиц смотрел на людей, ибо что ни человек-то человек. Только в нем и реальность.
   Остальное на земле-это косметика. Немного ее больше или меньше, так или чуть по-иному она наложена, мне все равно, любил говорить Козиц. И говорил правду. Ничего иного он в жизни не искал, ни на чем ином не задерживал взгляда-люди, только люди. Одежда, пусть она будет удобной; автомобиль, так пусть он тебя возит; мебель, картины поставить или повеситьдело хорошее, но стоит ли на все это пялить глаза? Не упадет же!
   Так и книги. Нельзя сказать, чтобы Козиц никогда и ничего не читал. Читал, и с охотой! Но кому это нужно, чтобы об этом без конца долдонить. Уж лучше тогда поговорить об отражении в воде! Взглянешь-подрагивает темно-зеленое лицо. Вот оно.
   Отходишь, уносишь свое с собой, вода забирает свое, и говорить не о чем. Можно ли сказать больше о книгах? Только когда встретятся два человека, тогда и рождается мир. Все остальноеовощи, смеялся Козиц, а человек-это мясо.
   И вот ему как раз и выпало стать гончим псом, выслеживающим людей, бросать их в тюрьмы или отправлять на виселицу.
   За что? За каракули в записных книжках, за листовки, за все эти комбинации, которые не брали в расчет человека. Если бы он вспомнил когда-нибудь слово "инквизитор", он увидел бы в нем себя и словом этим себя заклеймил бы. Тот тоже хватал людей за пустяки. Живых, из плоти и крови, настоящих он развращал, уничтожал, калечил ради чего-то абстрактного. Козиц выходил из себя и мучился, считая, что он спятил. Но делал, что ему было положено, стискивал зубы и хватал. Хватал и хватал. И людей Папары тоже, таких же точно глупых и упрямых, как и те, с другого фланга, только ко всему прочему они сами лезли ему в руки. Едва на них поднажмешь, тут же начинают клепать на себя и на других. Вот так глупость из человека и прет, с сожалением говорил он, не испытывая радости от побед в этой грошовой партии, которая игралась чересчур уж всерьез.
   Он вновь взглянул на Ельского, уставившегося на него. Этот тоже из тех, для кого мир-бумажка, зло подумал Козиц. Но такой, видно, уж и суждено быть нашей жизни! - немного успокоившись от этой мысли, он смягчился, хотя и не повеселел.
   - Хоронить человека, хо-хо-хо... - он и сам этому удивлялся, ...сегодня умеют. Я как раз этим занимаюсь. Дело, знаете ли, в том, что убеждение нынче относится к разряду инфекционных заболеваний. Стало быть, тут главное-профилактика. Нельзя дожидаться, пока вспыхнет эпидемия. Тут, понимаете, определил инфекцию, сразу же звони в скорую помощь! Когда доктор звонит, когда я. Все зависит от типа болезни. Ну а какая болезнь, такая и карета скорой помощи.
   "Пацифист!" - подумал поначалу Ельский, но чем больше он его слушал, тем яснее становилось, о чем тот ведет речь, и Ельский, подлаживаясь под тон капитана, спросил:
   - А сейчас вы какую заразу вынюхиваете?
   Однако Козиц был из тех людей, которым трудно удержать язык за зубами, только если их не расспрашивают. И тут он бы умолк, если бы не разгадал, кто такой Ельский. Ему хотелось похвастаться своей проницательностью.
   - Я, - сказал он, - дегустатор коммунистов, но если пахнёт на меня от кого чиновником, то и в министерстве разберусь. - И засмеялся, очень собою довольный.
   Ельскому он нравился все меньше. Но чем больше капитан отталкивал его, тем сильнее разгоралась в нем охота поболтать с ним. Впрочем, к желанию этому примешивался и страх. Что же капитан знает о нем?
   - Браво, - проговорил он, - вот теперь вы угодили в точку.
   Что же нас выдает?
   А сам тем временем думал: "Наверное, он просто узнал меня, видел где-нибудь в Варшаве, но надо ему подольстить-дескать, угадал". А Козиц рисовал портрет:
   - Во всем вы почти такие, как все. Языки знаете почти как иностранцы, одеты почти как графья, обхождение почти как у людей светских, умом как доценты, в политических концепциях сильны, как государственные деятели. Но-почти! Когда я встречаю таких, кто во всем почти кто-то, но ни в чем не совершенство, бьюсь об заклад, что это ваш коллега, и выигрываю.
   - Или что это я! - Ельскому нужно было еще и это подтверждение. Шутки для него кончились.
   Однако Козиц, как обычно, отступал перед вопросами. Он поковырял пальцем в носу. Оглядел палец. Вытер его носовым платком.
   - Послушайте, надо бы, пожалуй, умыться, - решил он в конце концов. Не известно, то ли это был ход, чтобы переменить тему, то ли к такому заключению привело его созерцание своих грязных рук. Помолчав немного, он добавил: -И глаза-то еще как следует не продрал, а уже языком мелю. Капитан произнес это таким печальным тоном, словно хотел, чтобы Ельский еще и пожалел его.
   А между тем Козиц вовсе в этом не нуждался. Настроение у него неизменно поднималось всякий раз, как только ему удавалось поприжать хвост этим министерским куклам. Принцам, пажам, государственным херувимам, запертым в своем мирке, словно в правительственной ложе, в Ноевом ковчеге, в храме.