Страница:
История открытия перерастала в биографию научного подвига.
Появляются фантастические романы, близкие научно-художественной биографической литературе. Роман Лукина так и назван: «Судьба открытия» (1951). Научный материал здесь — на грани возможного. О получении пищевых продуктов из минерального сырья говорили еще в 30-е годы, а сегодня дело уже идет о совершенствовании их качества. Писатель рассказал о долгом пути открытия, начатого еще в царской России и завершенного в советское время. Через эту историю раскрывается судьба трех поколений ученых и судьба науки прежде и теперь. Идею романа выражает эпиграф из Д. И. Менделеева: «Посев научный взойдет для жатвы народной». Впоследствии Лукин переработал роман, усилив его гуманистическое звучание. [238]
В производственно-фантастических романах наряду с традиционными профессорами и инженерами, моряками и летчиками, охотниками и детективами более отчетливо обрисованы фигуры техников, мастеров и рабочих. В 30-е годы, за исключением немногих произведений Александра Беляева, рабочий, если и появлялся в научно-фантастическом романе, почти не соприкасался с исследователем. В повести Сытина «Покорители вечных бурь» отмечена связь труда простых исполнителей с творчеством ученых и инженеров. В большей мере это удалось Гуревичу в «Подземной непогоде».
Все же намерение фантастов непременно ввести фигуру рабочего было формальной данью производственному роману. Претворение в жизнь проекта, который был только наполовину фантастическим, позволяло обходиться наличным разделением труда на простой и сложный, умственный и физический. А ведь в перспективе (ее-то и должен иметь в виду фантаст в первую очередь) труд исполнителя качественно приблизится к творчеству. Показывая старое содружество «головы» с «руками», писатель фиксировал существующее положение вещей — и только. Короткий привод к сегодняшней науке и технике лишал, таким образом, фантастический роман и социальной перспективы.
Лишь к концу 50-х годов шаблонное подражание реалистическим жанрам начнет себя изживать. В повести «Первый день творения» (1960) Гуревич покажет рабочих-ученых в полном смысле слова. Многие фантастические романы и повести дадут почувствовать то важное обстоятельство, что в недалеком будущем мужество человека — автор ли он открытий, или простой исполнитель — будет измеряться не только физическим бесстрашием, но и героизмом творческой мысли. Переоценка принципов фантастики определит новые психологические мотивировки и новый тип героя.
Требование «поближе к современности», настойчиво звучавшее в критике в послевоенные годы, выдвинуто было, казалось, самой жизнью. Оно сыграло роль в увеличении числа фантастических романов на производственные темы. Но беда в том, что осуществлялось это требование под знаком «подальше от фантастики». Научно-фантастический роман не столько держал равнение на действительность, сколько пристраивался в кильватер «современному» роману и копировал его зигзаги. Последний же в 40 — 50-е годы страдал бесконфликтностью и бесхарактерностью, когда индивидуализированный тип вырождался в стандартное амплуа передовика или консерватора. Присущие «современному» производственному роману тусклость языка и вялость сюжета тоже переходили на фантастику.
Перенимался худший вид «утепления» положительных персонажей — путем механического добавления общечеловеческих слабостей и недостатков. В рассказе С. Болдырева «Загадка ракеты Игла-2» (1949) летное мастерство одного из персонажей, по мысли автора, должна оттенять «мужественная» невыдержанность, «волевая» недисциплинированность. Мол, таковы уж эти сильные натуры… Автор не замечал небольшой странности: как это лихачу-неврастенику вообще доверили пилотировать ракету. Подобным образом слеплены из взаимоисключающих черточек герои многих произведений В. Немцова — Бабкин и Багрецов.
Научно— производственный фантастический роман являл конгломерат взаимоисключающих начал. Полуфантастика расшатывала жанр художественного. Он хотел остаться фантастическим и в то же время во всем желал походить на роман «современный», в итоге получился во всех отношениях половинчатым.
Обращение к установкам «современного» романа имело только ту относительную пользу, что ограничило (хотя вовсе не устранило) начавшийся в фантастике еще в 30-е годы крен к голой фабульности и примитивному детективу. Это можно видеть, сопоставляя, например, рассказ Гуревича «Человек-ракета» (1946) с более поздними его произведениями, роман Казанцева "Мол «Северный» (1952) с позднейшей его редакцией, озаглавленной «Полярная мечта» (1956). Во многих произведениях детектив подавлял все.
Когда фантаст добивался известной правды характеров, художественный реализм скрашивал недостатки производственного уклона. Психологизм, бытовая обстановка и т. п. — все это не столько способствовало правдоподобию фантастической идеи, сколько делало ее человечески ближе. Но реалистическое «утепление» имело и оборотную сторону: не очень ошеломительная фантастика часто просто растворялась в быте. Характерны в этом отношении романы и повести Немцова (впрочем, быт в них густо замешан на приключениях). Иное дело бытовой фон в фантастике 60-х годов, когда он контрастно подчеркнул оригинальные фантастические идеи и ситуации (например, в рассказах и повестях А. Днепрова, С. Гансовского).
Наиболее удачным (хотя, может быть, правильнее сказать наименее неудачным) примером контаминирования фантастических мотивировок и образов с реалистическими было, пожалуй, творчество Гуревича. В повестях и рассказах, собранных в книгах «Прохождение Немезиды» (1961), «Пленники астероида» (1962), «На прозрачной планете» (1963), почти равное внимание уделено реалистической обрисовке человека и схематизму фантастических положений, будничности обыденного и необычности неведомого, бытовой речи и научной. Гуревич стремится не к контрастности, а к примирению, сглаживанию разнородных начал. Его воображение не отличается философской глубиной, как фантастика И. Ефремова, или блеском сюжетно-психологического развертывания остроумных гипотез, как лучшие рассказы Днепрова. Он не пролагал новых путей. Художественно и отчасти тематически он продолжал традицию романов Обручева и таких произведений Александра Беляева, как «Земля горит» и «Подводные земледельцы».
В лучших произведениях Гуревича — в повести «Подземная непогода», рассказах «Лунные будни» (1955), «Функция Шорина» (1962), «Пленники астероида» (1962), в большой повести о коммунизме «Мы — из Солнечной системы» (1966) — нельзя не отметить чувства меры, с каким писатель сочетал образность и тематику «современной» реалистической литературы с задачами и художественными средствами научной фантастики. Гуревича нельзя целиком отнести ни к фантастам-приключенцам, ни к адептам фантастики «ближнего действия»: он преодолевал приземленность научной тематики и эклектичность литературной формы.
Повесть В. Немцова «Осколок Солнца» (1947) открывалась декларацией: "В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась.
«Ничего этого не было просто потому, что наш рассказ относится к событиям сегодняшнего дня, который нам дорог не меньше завтрашнего. И пусть читатели простят автора за то, что он не захотел оторваться от нашего времени и от нашей планеты». [239]
Почти каждая книжка плодовитого автора (а в 50-е годы Немцов побил к тому же и все тиражные рекорды фантастики) начиналась такими вот саркастическими выпадами против тех, кто якобы отрывался от сегодняшней земной действительности. А в это самое время готовился старт нашего первого спутника, проектировался атомоход «Ленин» и читатели — те, кого автор с завидной горячностью убеждал, что на Луне неинтересно — записывались в первый отряд космических «экскурсантов». И все это, между прочим, стало возможным потому, что они, читатели, не противопоставляли высокомерно практицизм сегодняшнего дня романтике дня завтрашнего. Они сознавали, что в настоящем нам все-таки дороже всего наше завтра.
Даже популяризаторская фантастика шла дальше Немцова: в 1954 г. в специальном номере журнала «Знание — сила» (№ 10) ученые, инженеры, писатели рассказали. как о свершившемся, о полете на Луну в 1974 г. [240] (и, между прочим, все-таки ошиблись: высадка человека на Луну произошла раньше — 21 июля 1969 г.).
Но не успел первый советский спутник выйти на орбиту, как Немцов изменил «клятве» не покидать Землю. В 1959 г. вышел его роман «Последний полустанок». Писатель командировал своих неизменных героев Бабкина и Багрецова на «Унион» — летающую лабораторию для исследования космического пространства. Но даже здесь Немцов остался верен своему намерению, как он выразился в предисловии, «попридержать мечту». И вот что из этого вышло.
Первым делом Бабкин и Багрецов поймали американского диверсанта-автомата (в виде… орла, привязанного к летающему баллону). А в предисловии автор «предупреждал», что в книге нет… шпионов и уголовников, как не было этого в первых книгах". [241] Автомат ведь не в счет. Персонажи этого сорта были, однако, и прежде — в несколько замаскированном виде. Здесь же Немцов уже не смог удержаться «поближе к земле»: в то время нашумела американская программа запуска воздушных шаров-шпионов…
По какой— то очередной случайности (излюбленный ход «ближних» фантастов) «Унион» испортился и унес любимых героев автора в стратосферу. Последний полустанок оказался очередной неудачей, и исследование космоса было прервано на неопределенное время -в романе, разумеется. Не успел «Последний полустанок» выйти из печати, как советская космическая лаборатория удачно сфотографировала Луну с обратной стороны, а через несколько лет автоматическая «Луна-9» осуществила мягкую посадку.
Писатель, клявшийся преданностью Земле, не просто ошибся в чем-то: все, решительно все получилось наоборот. Испытания «Униона» не достигли цели — «Восток-1» полностью выполнил программу. Экипаж «Униона» боялся фотографировать Землю (чтобы западная пресса не обвинила в космическом шпионаже!) — Герман Титов опубликовал превосходные снимки. Великое событие (пусть наполовину удавшееся) в «Последнем полустанке» скрывают от печати — о Юрии Гагарине весь мир узнал в первые минуты после старта. У Немцова космонавтов накануне полета искусственно усыпляют (нервы!) — Гагарин прекрасно спал без посторонней помощи (здоровье!). И так далее, и так далее и в большом и в малом.
Реальность обгоняла куцую фантастику. Некоторые ученые стали даже иронизировать: мол, нынешние фантасты плетутся в хвосте…
Разительней всего разошлись с жизнью впечатления немцовских героев от космоса. "Я-то не особенно восхищался, — желчно резюмировал «романтический» Багрецов. — Вода, пустыни, туман… Не видели мы (на Земле, — А. Б.) самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели городов, каналов, возделанных полей. Мертвая планета" (494). А вот Юрий Гагарин восхищался и видел! Видел нежный голубой ореол нашей планеты — тот самый, что пригрезился поэту:
Своих «реалистических» персонажей Немцов наделил довольно странным образом мысли. В ответ на вопрос, не хотел бы он побывать на Марсе, Багрецов разглагольствует: «Только для познания и славы?». Другие побуждения в его голове не укладываются. А так как положительный Багрецов, разумеется, не за славой гонится, решение предельно просто: «Не хочу! Вот если бы я знал, что, возвратившись с Марса, мог бы открыть на Земле новые богатства, вывести для тундры полезные растения…» (111). Но ведь от науки нигде и никогда, ни на Земле и ни в космосе, ни вчера и ни сегодня не ожидали сиюминутной пользы.
Может быть, автор не согласен со своим героем? Может быть, это только для Багрецова «Земля — центр Вселенной. Вокруг Земли кружится и Солнце и все планеты» (444)? Но ведь единственный окрыленный призыв: «Покажите нам захватывающие картины будущего… Раскройте тайны Галактики!» (111), вложен в уста отъявленного негодяя. Ну, а уж коли жизнь все-таки вынудила Немцова оторвать «Унион» от земли, пусть он хотя бы делом занимается в этом космосе. И писатель поручает исследовательской лаборатории, стоящей миллионы и миллионы, заряжать в космическом пространстве… колхозные аккумуляторы.
В обоснование этого практицизма автор изобрел для своих героев философию неизбежности. Когда Багрецова спрашивают, не влечет ли его в космос и романтика, он с жаром принимается доказывать, что ничего такого нет, что надо же кому-то работать и «в пустоте, в самой отвратительной среде» (445). Спускается же, мол, шахтер в шахту, хотя сидеть, скажем, за рулем трактора, на свежем воздухе не в пример приятней. Багрецову и невдомек, что шахтер рискует заболеть силикозом, потому что любит свое дело. И, между прочим, потому и отдает больше, чем тот, кто полез бы в «отвратительную среду» без романтического воодушевления трудной профессией. Устами инфантильно-положительных багрецовых писатель по сути развенчал высший смысл того самого рядового труда, который так шумно защищал. Ведь практицизм, понуждаемый унылой неизбежностью, неспособен быть чем-либо, кроме бесплодного делячества.
В духе Немцова оценивал научную фантастику критик С. Иванов. Он усматривал, например, достоинство книг Охотникова «В мире исканий» (1949) и «Дороги вглубь» (1950) не в том, что они открывали романтику фантастического — близкого, а в том, что якобы отвращали от дальнего воображения: "Автору чужды космические дали и сверхъестественные изобретения… местом действия служит простая исследовательская лаборатория, мысли и действия героев направлены на изобретение практических вещей… завтра войдущих в практический обиход". [242]
Эта похвала писана, казалось, духовным собратом Иванова из повести Яна Ларри «Страна счастливых»: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много…».
К счатью, эти литературные директивы не распространились на конструкторов «Востоков» и «Союзов». Но декретирование принципа «ближних» фантастов — Немцова, Сытина, Сапарина, Охотникова — несомненно затормозило развитие советского научно-фантастического романа.
Вот как переделывал Казанцев свой роман "Мол «Северный» в «Полярную мечту». В первом автор писал об отеплении приарктического района с помощью искусственного мола. Гигантская ледяная дамба должна была отгородить прибрежье от холодных вод Ледовитого океана. Критика с цифрами в руках, словно речь шла об инженерном расчете, а не о художественном произведении, доказала, что это не достигнет цели: природного тепла не хватит. [243] Во втором варианте писатель, выправляя дело, погрузил в океан ядерное солнце. Атомная «печка» должна была пополнить недостачу природного тепла.
Цифры приблизились к реальным, а мечта реальней не стала. Ведь по арифметической логике вроде бы рановато было тратить драгоценное ядерное топливо на разогрев Арктического бассейна. Да и к чему бы это повело?
В повести «Черные звезды» (1960) В. Савченко, касаясь возможности искусственно поднять температуру арктических вод, предупреждает о последствиях нарушения климатического равновесия. В связи с общим потеплением климата на земном шаре в первой половине нашего века угрожающе обмелел Каспий. Интенсивное же таянье арктических льдов может привести к затоплению густонаселенных районов. Проект Казанцева ничего этого не учитывал.
Непродуманность «практицизма» восполнялась эмоциями. Герои повести Сытина «Покорители вечных бурь» (1952) отстаивают оригинальный проект ветросиловой электростанции на аэростате. Высотная ветроустановка не зависела бы от капризов погоды у поверхности Земли. Можно посочувствовать энтузиастам, когда противники этого не понимают. Можно не придираться к тому, что Сытин не пошел дальше популяризации частной инженерной задачи. Но причем здесь «во имя будущего», [244] когда как раз для будущего энергия ветра мало перспективна? Причем здесь «научная идея, мечта, фантазия, если хотите! Но научная… научная» (93), когда ничего принципиально нового в науку стратосферная электростанция не вносила и вопрос был в ее рентабельности.
Да, науку «нельзя приземлять с помощью экономических выкладок» (93), да, «рентабельность науки — это не то же самое, что рентабельность, скажем, мыловаренного завода» (93). Но, когда герои Сытина, изобретя нечто вроде нового способа мыловарения, стараются разжалобить читателя: «…убить мечту словом нерентабельность!» (92), хочется узнать, почему они так упорно отказываются подсчитать, во сколько обойдется их мечта? Или все дело в том, что повесть была адресована подросткам, — дети, мол, не разберутся?
Установки «ближних» фантастов вели к ликвидации фантастики как таковой. Теоретики вроде С. Иванова поучали писателей, чтобы те изображали не какие-то дали, а непременно ближайший завтрашний день — «именно завтрашний, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже просто годами». [245] Этот регламент взят был из «исторических» указаний «о полезащитных лесных полосах, рассчитанных на пятнадцатилетний срок…». [246] Приземлению, которое научно-фантастический роман начал испытывать со второй половины 30-х годов, дано было, наконец, авторитетное обоснование…
Отклонение от этих сроков квалифицировалось как отход к буржуазной фантастике. Писатель Л. Успенский объявлен был «поклонником западноевропейской фантастики» (!) за то, что «яростно (!) доказывал необходимость писать о том, что будет через сто и даже двести лет». [247] Даже такие темы, как освоение космоса, служили предлогом для обвинения в космополитизме. «Некоторые авторы, — писали в „Комсомольской правде“ Г. Ершов и В. Тельпугов, — страдают космополитизмом, увлекаются проблемами, далекими от насущных вопросов современной жизни, витают в межпланетных пространствах…». [248]
Естественно, при такой «теории» невозможно было разумное решение существенного (но вовсе не кардинального для научной фантастики) вопроса, насколько распространяется на художественный метод фантаста предостережение марксизма о невозможности научно предвидеть конкретный облик будущего. Вопрос этот в общем уже решен современным советским научно-фантастическим романом, исходя из того, что, как говорил Ленин, «осуществленная мечта — социализм — открывает новые грандиозные перспективы самых смелых мечтаний». [249] Самых смелых!
Критерий временных, пространственных или любых других пределов научно-художественного воображения достаточно широк. Он обусловлен, в частности, видом фантазии. Писатель может останавливаться на почти реалистическом изображении тенденций сегодняшнего дня, но тогда он не должен создавать иллюзию, будто это и есть предел мечты, и он может улететь в почти сказочную даль, но тогда читатель должен понимать, что перед ним мечта-сказка.
Правда, творчески мыслящий художник может найти некоторые существенные черты коммунистического будущего в нашей социалистической действительности. В отдаленности и детализации фантазии его лимитирует в основном собственный талант, личная способность обобщить представления современников о своем завтра.
Желание общества увидеть облик своего завтрашнего дня в разные периоды неодинаково, но всегда соразмерно потребности развития — она и задает тон мечте. И когда народ хочет заглянуть в свое будущее не только через 10 — 15 лет, из каких соображений, кроме догматической нетерпимости, можно противопоставлять фантастику дальнюю — ближней?
Что касается ближайшего будущего, то практика показала, что здесь не требуется сюжетной художественной фантастики. С задачей ближайшего прогнозирования едва ли не лучше справляется научно-художественный очерк. Неплохие образцы этого жанра дали В. Захарченко в «Путешествии в завтра» (1952), Б. Ляпунов в книге «Мечте навстречу» (1957), М. Васильев и С. Гущев в «Репортаже из XXI века» (1957), Г. Добров и А. Голян-Никольский в «Веке великих надежд» (1964), И. Лада и О. Писаржевский в «Контурах грядущего» (1965). Такая фантастика может быть художественной по форме, а по методу относится к футурологии, т. е. конкретной прогностике, недавно оформившейся в научную дисциплину.
В художественной же литературе принцип «на грани возможного» привел к довольно скучноватому описательству открытий и изобретений, которые с большой натяжкой можно было назвать фантастическими. И, даже когда на книгу бывал спрос, «почти всегда, по отзывам библиотечных работников, читательское мнение формулировалось так: — Книжка интересная. Только почему она называется научно-фантастической?». [250]
Речь шла о книге Охотникова «Первые дерзания» (1953). Автор, крупный инженер, сумел увлекательно расказать, как пытливые ребята ремесленники делают первые шаги от неуверенных рационализаторских начинаний к серьезному изобретательству. Но лишь в конце повести они принимаются за свою «звукокопательную» машину, в действительности еще не существующую. А на последней странице взрослые признают, что модель — «весьма примитивная и несовершенная». Фантастики не получилось. Первые дерзания остановились у порога. В сборнике рассказов Охотникова «История одного взрыва» (1953) читатель, интересующийся прикладной физикой, тоже находил пищу своей любознательности, но не воображению.
О книге Немцова «Три желания» (1948) критик С. Полтавский писал: «Все время видна борьба между чувством необычного, которое есть у автора и проявляется в выборе темы, и опасением перешагнуть через грань возможного, останавливающим авторское перо как раз там, где должна начаться специфика жанра». [251] Опасливость побеждала. «Последний полустанок» назван был уже просто романом — без упоминания о науке и фантастике. Сетуя в предисловии на то, что «жизнь часто обгоняет мечту» (3), Немцов так сформулировал свою позицию: «Автор не берется угадывать, какой будет техника через сто лет», и поэтому «решил попридержать мечту» (3).
Теория предела возникла из крайне однобокого представления, будто чуть ли не единственная задача научной фантастики — строить прогнозы, и, следовательно, ее реализм измеряется точностью гадания. Сторонники этой обедненной фантастики оказались несостоятельными перед установленными для себя же правилами. Не успевала просохнуть типографская краска на страницах очередного романа, как «предвидение» шло в архив с пометкой: запоздало, не оправдалось, опровергнуто жизнью — и куда реже: осуществлено.
Фиаско с пророчествами неизбежно следовало из отказа от дальних предвидений. «Ближним» фантастам казалось, что на короткой дистанции меньше опасность ошибиться. Это была чистая иллюзия. Попадание в цель прямо пропорционально широте взгляда в будущее. Известный ученый и писатель-фантаст А. Кларк так озаглавил один из разделов своей книги «Черты будущего» (изд. «Мир», М., 1966): «Пророки могут ошибаться, когда им изменяет способность к воображению». Даже крупные специалисты обнаруживают фантастическую близорукость, когда дело идет о ближайших перспективах и практическом приложении открытия. А фантасты-художники бывают поразительно прозорливы, смело перешагивают через «грань возможного». В статье «Физика и экономические прогнозы в тридцатые годы и сейчас» проф. Б. Кузнецов писал: «Чем конкретнее и точнее прогноз, тем он менее достоверен, и наоборот». [252]
Здесь действуют факторы двоякого рода. Ускорение научно-технического прогресса сводит на нет предвидения, основанные на старых закономерностях науки и техники. Это выяснилось сравнительно недавно. Но давным-давно известно, что верней угадываются общие очертания будущего, а не его детали. Конкретизация затемняет ведущие тенденции. Детализируя, фантаст к тому же лишает себя преимуществ обобщенного воображения, когда требуется, например, заменить недостающее логическое звено образной ассоциацией. С другой стороны, фантаст-предельщик вынужден пускаться в домысел там, где уже требуется точный расчет. Установка на ближайшее будущее неизбежно разменивает предвидение на частности. Ведь на незначительном отрезке времени трудно проследить принципиальные сдвиги в каком-либо процессе. Сокращение дистанции предвидения, создавая иллюзию связи с жизнью, вело в порочный круг.
Появляются фантастические романы, близкие научно-художественной биографической литературе. Роман Лукина так и назван: «Судьба открытия» (1951). Научный материал здесь — на грани возможного. О получении пищевых продуктов из минерального сырья говорили еще в 30-е годы, а сегодня дело уже идет о совершенствовании их качества. Писатель рассказал о долгом пути открытия, начатого еще в царской России и завершенного в советское время. Через эту историю раскрывается судьба трех поколений ученых и судьба науки прежде и теперь. Идею романа выражает эпиграф из Д. И. Менделеева: «Посев научный взойдет для жатвы народной». Впоследствии Лукин переработал роман, усилив его гуманистическое звучание. [238]
В производственно-фантастических романах наряду с традиционными профессорами и инженерами, моряками и летчиками, охотниками и детективами более отчетливо обрисованы фигуры техников, мастеров и рабочих. В 30-е годы, за исключением немногих произведений Александра Беляева, рабочий, если и появлялся в научно-фантастическом романе, почти не соприкасался с исследователем. В повести Сытина «Покорители вечных бурь» отмечена связь труда простых исполнителей с творчеством ученых и инженеров. В большей мере это удалось Гуревичу в «Подземной непогоде».
Все же намерение фантастов непременно ввести фигуру рабочего было формальной данью производственному роману. Претворение в жизнь проекта, который был только наполовину фантастическим, позволяло обходиться наличным разделением труда на простой и сложный, умственный и физический. А ведь в перспективе (ее-то и должен иметь в виду фантаст в первую очередь) труд исполнителя качественно приблизится к творчеству. Показывая старое содружество «головы» с «руками», писатель фиксировал существующее положение вещей — и только. Короткий привод к сегодняшней науке и технике лишал, таким образом, фантастический роман и социальной перспективы.
Лишь к концу 50-х годов шаблонное подражание реалистическим жанрам начнет себя изживать. В повести «Первый день творения» (1960) Гуревич покажет рабочих-ученых в полном смысле слова. Многие фантастические романы и повести дадут почувствовать то важное обстоятельство, что в недалеком будущем мужество человека — автор ли он открытий, или простой исполнитель — будет измеряться не только физическим бесстрашием, но и героизмом творческой мысли. Переоценка принципов фантастики определит новые психологические мотивировки и новый тип героя.
3
Требование «поближе к современности», настойчиво звучавшее в критике в послевоенные годы, выдвинуто было, казалось, самой жизнью. Оно сыграло роль в увеличении числа фантастических романов на производственные темы. Но беда в том, что осуществлялось это требование под знаком «подальше от фантастики». Научно-фантастический роман не столько держал равнение на действительность, сколько пристраивался в кильватер «современному» роману и копировал его зигзаги. Последний же в 40 — 50-е годы страдал бесконфликтностью и бесхарактерностью, когда индивидуализированный тип вырождался в стандартное амплуа передовика или консерватора. Присущие «современному» производственному роману тусклость языка и вялость сюжета тоже переходили на фантастику.
Перенимался худший вид «утепления» положительных персонажей — путем механического добавления общечеловеческих слабостей и недостатков. В рассказе С. Болдырева «Загадка ракеты Игла-2» (1949) летное мастерство одного из персонажей, по мысли автора, должна оттенять «мужественная» невыдержанность, «волевая» недисциплинированность. Мол, таковы уж эти сильные натуры… Автор не замечал небольшой странности: как это лихачу-неврастенику вообще доверили пилотировать ракету. Подобным образом слеплены из взаимоисключающих черточек герои многих произведений В. Немцова — Бабкин и Багрецов.
Научно— производственный фантастический роман являл конгломерат взаимоисключающих начал. Полуфантастика расшатывала жанр художественного. Он хотел остаться фантастическим и в то же время во всем желал походить на роман «современный», в итоге получился во всех отношениях половинчатым.
Обращение к установкам «современного» романа имело только ту относительную пользу, что ограничило (хотя вовсе не устранило) начавшийся в фантастике еще в 30-е годы крен к голой фабульности и примитивному детективу. Это можно видеть, сопоставляя, например, рассказ Гуревича «Человек-ракета» (1946) с более поздними его произведениями, роман Казанцева "Мол «Северный» (1952) с позднейшей его редакцией, озаглавленной «Полярная мечта» (1956). Во многих произведениях детектив подавлял все.
Когда фантаст добивался известной правды характеров, художественный реализм скрашивал недостатки производственного уклона. Психологизм, бытовая обстановка и т. п. — все это не столько способствовало правдоподобию фантастической идеи, сколько делало ее человечески ближе. Но реалистическое «утепление» имело и оборотную сторону: не очень ошеломительная фантастика часто просто растворялась в быте. Характерны в этом отношении романы и повести Немцова (впрочем, быт в них густо замешан на приключениях). Иное дело бытовой фон в фантастике 60-х годов, когда он контрастно подчеркнул оригинальные фантастические идеи и ситуации (например, в рассказах и повестях А. Днепрова, С. Гансовского).
Наиболее удачным (хотя, может быть, правильнее сказать наименее неудачным) примером контаминирования фантастических мотивировок и образов с реалистическими было, пожалуй, творчество Гуревича. В повестях и рассказах, собранных в книгах «Прохождение Немезиды» (1961), «Пленники астероида» (1962), «На прозрачной планете» (1963), почти равное внимание уделено реалистической обрисовке человека и схематизму фантастических положений, будничности обыденного и необычности неведомого, бытовой речи и научной. Гуревич стремится не к контрастности, а к примирению, сглаживанию разнородных начал. Его воображение не отличается философской глубиной, как фантастика И. Ефремова, или блеском сюжетно-психологического развертывания остроумных гипотез, как лучшие рассказы Днепрова. Он не пролагал новых путей. Художественно и отчасти тематически он продолжал традицию романов Обручева и таких произведений Александра Беляева, как «Земля горит» и «Подводные земледельцы».
В лучших произведениях Гуревича — в повести «Подземная непогода», рассказах «Лунные будни» (1955), «Функция Шорина» (1962), «Пленники астероида» (1962), в большой повести о коммунизме «Мы — из Солнечной системы» (1966) — нельзя не отметить чувства меры, с каким писатель сочетал образность и тематику «современной» реалистической литературы с задачами и художественными средствами научной фантастики. Гуревича нельзя целиком отнести ни к фантастам-приключенцам, ни к адептам фантастики «ближнего действия»: он преодолевал приземленность научной тематики и эклектичность литературной формы.
4
Повесть В. Немцова «Осколок Солнца» (1947) открывалась декларацией: "В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась.
«Ничего этого не было просто потому, что наш рассказ относится к событиям сегодняшнего дня, который нам дорог не меньше завтрашнего. И пусть читатели простят автора за то, что он не захотел оторваться от нашего времени и от нашей планеты». [239]
Почти каждая книжка плодовитого автора (а в 50-е годы Немцов побил к тому же и все тиражные рекорды фантастики) начиналась такими вот саркастическими выпадами против тех, кто якобы отрывался от сегодняшней земной действительности. А в это самое время готовился старт нашего первого спутника, проектировался атомоход «Ленин» и читатели — те, кого автор с завидной горячностью убеждал, что на Луне неинтересно — записывались в первый отряд космических «экскурсантов». И все это, между прочим, стало возможным потому, что они, читатели, не противопоставляли высокомерно практицизм сегодняшнего дня романтике дня завтрашнего. Они сознавали, что в настоящем нам все-таки дороже всего наше завтра.
Даже популяризаторская фантастика шла дальше Немцова: в 1954 г. в специальном номере журнала «Знание — сила» (№ 10) ученые, инженеры, писатели рассказали. как о свершившемся, о полете на Луну в 1974 г. [240] (и, между прочим, все-таки ошиблись: высадка человека на Луну произошла раньше — 21 июля 1969 г.).
Но не успел первый советский спутник выйти на орбиту, как Немцов изменил «клятве» не покидать Землю. В 1959 г. вышел его роман «Последний полустанок». Писатель командировал своих неизменных героев Бабкина и Багрецова на «Унион» — летающую лабораторию для исследования космического пространства. Но даже здесь Немцов остался верен своему намерению, как он выразился в предисловии, «попридержать мечту». И вот что из этого вышло.
Первым делом Бабкин и Багрецов поймали американского диверсанта-автомата (в виде… орла, привязанного к летающему баллону). А в предисловии автор «предупреждал», что в книге нет… шпионов и уголовников, как не было этого в первых книгах". [241] Автомат ведь не в счет. Персонажи этого сорта были, однако, и прежде — в несколько замаскированном виде. Здесь же Немцов уже не смог удержаться «поближе к земле»: в то время нашумела американская программа запуска воздушных шаров-шпионов…
По какой— то очередной случайности (излюбленный ход «ближних» фантастов) «Унион» испортился и унес любимых героев автора в стратосферу. Последний полустанок оказался очередной неудачей, и исследование космоса было прервано на неопределенное время -в романе, разумеется. Не успел «Последний полустанок» выйти из печати, как советская космическая лаборатория удачно сфотографировала Луну с обратной стороны, а через несколько лет автоматическая «Луна-9» осуществила мягкую посадку.
Писатель, клявшийся преданностью Земле, не просто ошибся в чем-то: все, решительно все получилось наоборот. Испытания «Униона» не достигли цели — «Восток-1» полностью выполнил программу. Экипаж «Униона» боялся фотографировать Землю (чтобы западная пресса не обвинила в космическом шпионаже!) — Герман Титов опубликовал превосходные снимки. Великое событие (пусть наполовину удавшееся) в «Последнем полустанке» скрывают от печати — о Юрии Гагарине весь мир узнал в первые минуты после старта. У Немцова космонавтов накануне полета искусственно усыпляют (нервы!) — Гагарин прекрасно спал без посторонней помощи (здоровье!). И так далее, и так далее и в большом и в малом.
Реальность обгоняла куцую фантастику. Некоторые ученые стали даже иронизировать: мол, нынешние фантасты плетутся в хвосте…
Разительней всего разошлись с жизнью впечатления немцовских героев от космоса. "Я-то не особенно восхищался, — желчно резюмировал «романтический» Багрецов. — Вода, пустыни, туман… Не видели мы (на Земле, — А. Б.) самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели городов, каналов, возделанных полей. Мертвая планета" (494). А вот Юрий Гагарин восхищался и видел! Видел нежный голубой ореол нашей планеты — тот самый, что пригрезился поэту:
Чтобы угадать неведомое, вероятно, не обязательно видеть в натуре, из иллюминатора космического корабля. Но в данном случае дело даже не в поэтическом таланте. Чтобы «увидеть» с «Униона» и поля, и города — дела рук чековеческих, достаточно было прикинуть на логарифмической линейке разрешающую способность самой примитивной оптики.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Своих «реалистических» персонажей Немцов наделил довольно странным образом мысли. В ответ на вопрос, не хотел бы он побывать на Марсе, Багрецов разглагольствует: «Только для познания и славы?». Другие побуждения в его голове не укладываются. А так как положительный Багрецов, разумеется, не за славой гонится, решение предельно просто: «Не хочу! Вот если бы я знал, что, возвратившись с Марса, мог бы открыть на Земле новые богатства, вывести для тундры полезные растения…» (111). Но ведь от науки нигде и никогда, ни на Земле и ни в космосе, ни вчера и ни сегодня не ожидали сиюминутной пользы.
Может быть, автор не согласен со своим героем? Может быть, это только для Багрецова «Земля — центр Вселенной. Вокруг Земли кружится и Солнце и все планеты» (444)? Но ведь единственный окрыленный призыв: «Покажите нам захватывающие картины будущего… Раскройте тайны Галактики!» (111), вложен в уста отъявленного негодяя. Ну, а уж коли жизнь все-таки вынудила Немцова оторвать «Унион» от земли, пусть он хотя бы делом занимается в этом космосе. И писатель поручает исследовательской лаборатории, стоящей миллионы и миллионы, заряжать в космическом пространстве… колхозные аккумуляторы.
В обоснование этого практицизма автор изобрел для своих героев философию неизбежности. Когда Багрецова спрашивают, не влечет ли его в космос и романтика, он с жаром принимается доказывать, что ничего такого нет, что надо же кому-то работать и «в пустоте, в самой отвратительной среде» (445). Спускается же, мол, шахтер в шахту, хотя сидеть, скажем, за рулем трактора, на свежем воздухе не в пример приятней. Багрецову и невдомек, что шахтер рискует заболеть силикозом, потому что любит свое дело. И, между прочим, потому и отдает больше, чем тот, кто полез бы в «отвратительную среду» без романтического воодушевления трудной профессией. Устами инфантильно-положительных багрецовых писатель по сути развенчал высший смысл того самого рядового труда, который так шумно защищал. Ведь практицизм, понуждаемый унылой неизбежностью, неспособен быть чем-либо, кроме бесплодного делячества.
5
В духе Немцова оценивал научную фантастику критик С. Иванов. Он усматривал, например, достоинство книг Охотникова «В мире исканий» (1949) и «Дороги вглубь» (1950) не в том, что они открывали романтику фантастического — близкого, а в том, что якобы отвращали от дальнего воображения: "Автору чужды космические дали и сверхъестественные изобретения… местом действия служит простая исследовательская лаборатория, мысли и действия героев направлены на изобретение практических вещей… завтра войдущих в практический обиход". [242]
Эта похвала писана, казалось, духовным собратом Иванова из повести Яна Ларри «Страна счастливых»: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много…».
К счатью, эти литературные директивы не распространились на конструкторов «Востоков» и «Союзов». Но декретирование принципа «ближних» фантастов — Немцова, Сытина, Сапарина, Охотникова — несомненно затормозило развитие советского научно-фантастического романа.
Вот как переделывал Казанцев свой роман "Мол «Северный» в «Полярную мечту». В первом автор писал об отеплении приарктического района с помощью искусственного мола. Гигантская ледяная дамба должна была отгородить прибрежье от холодных вод Ледовитого океана. Критика с цифрами в руках, словно речь шла об инженерном расчете, а не о художественном произведении, доказала, что это не достигнет цели: природного тепла не хватит. [243] Во втором варианте писатель, выправляя дело, погрузил в океан ядерное солнце. Атомная «печка» должна была пополнить недостачу природного тепла.
Цифры приблизились к реальным, а мечта реальней не стала. Ведь по арифметической логике вроде бы рановато было тратить драгоценное ядерное топливо на разогрев Арктического бассейна. Да и к чему бы это повело?
В повести «Черные звезды» (1960) В. Савченко, касаясь возможности искусственно поднять температуру арктических вод, предупреждает о последствиях нарушения климатического равновесия. В связи с общим потеплением климата на земном шаре в первой половине нашего века угрожающе обмелел Каспий. Интенсивное же таянье арктических льдов может привести к затоплению густонаселенных районов. Проект Казанцева ничего этого не учитывал.
Непродуманность «практицизма» восполнялась эмоциями. Герои повести Сытина «Покорители вечных бурь» (1952) отстаивают оригинальный проект ветросиловой электростанции на аэростате. Высотная ветроустановка не зависела бы от капризов погоды у поверхности Земли. Можно посочувствовать энтузиастам, когда противники этого не понимают. Можно не придираться к тому, что Сытин не пошел дальше популяризации частной инженерной задачи. Но причем здесь «во имя будущего», [244] когда как раз для будущего энергия ветра мало перспективна? Причем здесь «научная идея, мечта, фантазия, если хотите! Но научная… научная» (93), когда ничего принципиально нового в науку стратосферная электростанция не вносила и вопрос был в ее рентабельности.
Да, науку «нельзя приземлять с помощью экономических выкладок» (93), да, «рентабельность науки — это не то же самое, что рентабельность, скажем, мыловаренного завода» (93). Но, когда герои Сытина, изобретя нечто вроде нового способа мыловарения, стараются разжалобить читателя: «…убить мечту словом нерентабельность!» (92), хочется узнать, почему они так упорно отказываются подсчитать, во сколько обойдется их мечта? Или все дело в том, что повесть была адресована подросткам, — дети, мол, не разберутся?
6
Установки «ближних» фантастов вели к ликвидации фантастики как таковой. Теоретики вроде С. Иванова поучали писателей, чтобы те изображали не какие-то дали, а непременно ближайший завтрашний день — «именно завтрашний, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже просто годами». [245] Этот регламент взят был из «исторических» указаний «о полезащитных лесных полосах, рассчитанных на пятнадцатилетний срок…». [246] Приземлению, которое научно-фантастический роман начал испытывать со второй половины 30-х годов, дано было, наконец, авторитетное обоснование…
Отклонение от этих сроков квалифицировалось как отход к буржуазной фантастике. Писатель Л. Успенский объявлен был «поклонником западноевропейской фантастики» (!) за то, что «яростно (!) доказывал необходимость писать о том, что будет через сто и даже двести лет». [247] Даже такие темы, как освоение космоса, служили предлогом для обвинения в космополитизме. «Некоторые авторы, — писали в „Комсомольской правде“ Г. Ершов и В. Тельпугов, — страдают космополитизмом, увлекаются проблемами, далекими от насущных вопросов современной жизни, витают в межпланетных пространствах…». [248]
Естественно, при такой «теории» невозможно было разумное решение существенного (но вовсе не кардинального для научной фантастики) вопроса, насколько распространяется на художественный метод фантаста предостережение марксизма о невозможности научно предвидеть конкретный облик будущего. Вопрос этот в общем уже решен современным советским научно-фантастическим романом, исходя из того, что, как говорил Ленин, «осуществленная мечта — социализм — открывает новые грандиозные перспективы самых смелых мечтаний». [249] Самых смелых!
Критерий временных, пространственных или любых других пределов научно-художественного воображения достаточно широк. Он обусловлен, в частности, видом фантазии. Писатель может останавливаться на почти реалистическом изображении тенденций сегодняшнего дня, но тогда он не должен создавать иллюзию, будто это и есть предел мечты, и он может улететь в почти сказочную даль, но тогда читатель должен понимать, что перед ним мечта-сказка.
Правда, творчески мыслящий художник может найти некоторые существенные черты коммунистического будущего в нашей социалистической действительности. В отдаленности и детализации фантазии его лимитирует в основном собственный талант, личная способность обобщить представления современников о своем завтра.
Желание общества увидеть облик своего завтрашнего дня в разные периоды неодинаково, но всегда соразмерно потребности развития — она и задает тон мечте. И когда народ хочет заглянуть в свое будущее не только через 10 — 15 лет, из каких соображений, кроме догматической нетерпимости, можно противопоставлять фантастику дальнюю — ближней?
Что касается ближайшего будущего, то практика показала, что здесь не требуется сюжетной художественной фантастики. С задачей ближайшего прогнозирования едва ли не лучше справляется научно-художественный очерк. Неплохие образцы этого жанра дали В. Захарченко в «Путешествии в завтра» (1952), Б. Ляпунов в книге «Мечте навстречу» (1957), М. Васильев и С. Гущев в «Репортаже из XXI века» (1957), Г. Добров и А. Голян-Никольский в «Веке великих надежд» (1964), И. Лада и О. Писаржевский в «Контурах грядущего» (1965). Такая фантастика может быть художественной по форме, а по методу относится к футурологии, т. е. конкретной прогностике, недавно оформившейся в научную дисциплину.
В художественной же литературе принцип «на грани возможного» привел к довольно скучноватому описательству открытий и изобретений, которые с большой натяжкой можно было назвать фантастическими. И, даже когда на книгу бывал спрос, «почти всегда, по отзывам библиотечных работников, читательское мнение формулировалось так: — Книжка интересная. Только почему она называется научно-фантастической?». [250]
Речь шла о книге Охотникова «Первые дерзания» (1953). Автор, крупный инженер, сумел увлекательно расказать, как пытливые ребята ремесленники делают первые шаги от неуверенных рационализаторских начинаний к серьезному изобретательству. Но лишь в конце повести они принимаются за свою «звукокопательную» машину, в действительности еще не существующую. А на последней странице взрослые признают, что модель — «весьма примитивная и несовершенная». Фантастики не получилось. Первые дерзания остановились у порога. В сборнике рассказов Охотникова «История одного взрыва» (1953) читатель, интересующийся прикладной физикой, тоже находил пищу своей любознательности, но не воображению.
О книге Немцова «Три желания» (1948) критик С. Полтавский писал: «Все время видна борьба между чувством необычного, которое есть у автора и проявляется в выборе темы, и опасением перешагнуть через грань возможного, останавливающим авторское перо как раз там, где должна начаться специфика жанра». [251] Опасливость побеждала. «Последний полустанок» назван был уже просто романом — без упоминания о науке и фантастике. Сетуя в предисловии на то, что «жизнь часто обгоняет мечту» (3), Немцов так сформулировал свою позицию: «Автор не берется угадывать, какой будет техника через сто лет», и поэтому «решил попридержать мечту» (3).
Теория предела возникла из крайне однобокого представления, будто чуть ли не единственная задача научной фантастики — строить прогнозы, и, следовательно, ее реализм измеряется точностью гадания. Сторонники этой обедненной фантастики оказались несостоятельными перед установленными для себя же правилами. Не успевала просохнуть типографская краска на страницах очередного романа, как «предвидение» шло в архив с пометкой: запоздало, не оправдалось, опровергнуто жизнью — и куда реже: осуществлено.
Фиаско с пророчествами неизбежно следовало из отказа от дальних предвидений. «Ближним» фантастам казалось, что на короткой дистанции меньше опасность ошибиться. Это была чистая иллюзия. Попадание в цель прямо пропорционально широте взгляда в будущее. Известный ученый и писатель-фантаст А. Кларк так озаглавил один из разделов своей книги «Черты будущего» (изд. «Мир», М., 1966): «Пророки могут ошибаться, когда им изменяет способность к воображению». Даже крупные специалисты обнаруживают фантастическую близорукость, когда дело идет о ближайших перспективах и практическом приложении открытия. А фантасты-художники бывают поразительно прозорливы, смело перешагивают через «грань возможного». В статье «Физика и экономические прогнозы в тридцатые годы и сейчас» проф. Б. Кузнецов писал: «Чем конкретнее и точнее прогноз, тем он менее достоверен, и наоборот». [252]
Здесь действуют факторы двоякого рода. Ускорение научно-технического прогресса сводит на нет предвидения, основанные на старых закономерностях науки и техники. Это выяснилось сравнительно недавно. Но давным-давно известно, что верней угадываются общие очертания будущего, а не его детали. Конкретизация затемняет ведущие тенденции. Детализируя, фантаст к тому же лишает себя преимуществ обобщенного воображения, когда требуется, например, заменить недостающее логическое звено образной ассоциацией. С другой стороны, фантаст-предельщик вынужден пускаться в домысел там, где уже требуется точный расчет. Установка на ближайшее будущее неизбежно разменивает предвидение на частности. Ведь на незначительном отрезке времени трудно проследить принципиальные сдвиги в каком-либо процессе. Сокращение дистанции предвидения, создавая иллюзию связи с жизнью, вело в порочный круг.