Страница:
Анатолий Федорович Бритиков
РУССКИЙ СОВЕТСКИЙ НАУЧНО-ФАНТАСТИЧЕСКИЙ РОМАН
АКАДЕМИЯ НАУК СССР
ИНСТИТУТ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (ПУШКИНСКИЙ ДОМ)
ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА»
Ленинградское отделение
Ленинград • 1970
Ответственный редактор Е. П. БРАНДИС
Введение
На карте литературоведения, если бы такая была, научная фантастика выглядела бы малоисследованной страной. Один из многих парадоксов этой литературы в том, что, хотя она давно пользуется завидным успехом, научная критика обходила ее стороной. Положение мало изменилось с той поры, когда Французская академия, присудив премию Жюлю Верну за «романы для юношества», так и не рискнула ввести знаменитого писателя в число «сорока бессмертных». Ценители изящной словесности с большими или меньшими оговорками, откровенно или молчаливо относят научно-фантастический «жанр» к литературе второго сорта. Работники детской литературы более снисходительны, но, видимо, потому, что считают ее отделом своего департамента. Популяризаторы науки ценят заслуги научной фантастики в своей области, а «приключенцы» полагают своим филиалом. Получается, что все ценное в научной фантастике — не от литературы, а что от литературы — настоящей художественной ценности не имеет.
Не по этой ли причине или, скорее, недоразумению литературоведы слабо изучали научную фантастику? Написано о ней немало, но до последнего времени это были большей частью негативные журналистские статьи и рецензии, необычайно пестрые по профессиональному уровню и на редкость противоречивые по взглядам на фантастику. Пожалуй, только в 60-е годы литературоведение стало менять свое отношение к «побочной сестре» большой литературы. [1]
Такое положение объясняется, по нашему мнению, непониманием специфики научной фантастики, но непониманием, которое не равнозначно капризам вкуса или непросвещенности присяжных «реалистов» в научно-технических вопросах (хотя и это, конечно, сказывается). Здесь возможна параллель с историческим романом (первоначально он тоже помещался где-то между научной и художественной прозой) или кино: должно было пройти какое-то время, чтобы они доказали свою принадлежность к настоящему художественному творчеству.
С научной фантастикой, однако, еще сложней. Ее специфика по многим параметрам (если употребить такой техницизм) выходит за пределы искусства и в то же время — это несомненно художественная литература, хотя и особого рода. Т. е. научно-фантастический роман не только жанр, как например философский роман или роман приключений и путешествий, с которыми он тесно соприкасается: он относится к особому виду или типу искусства. Это самое главное, что предстоит нам выяснить в настоящем введении.
Недооценка научной фантастики оттого и происходит, что под нею подразумевают не совсем то, а порой и вовсе не то, чем она является, — нечто вроде занимательной науки и техники в фантастическом исполнении. Такой научная фантастика была в начале и в некоторые периоды своей истории; такое направление в ней осталось и сегодня, но она им ни в коей мере не исчерпывается.
Популяризаторская функция, во времена Жюля Верна составлявшая ядро научно-фантастического жанра и метода (но, впрочем, уже тогда вовсе не единственная), со временем отошла на второй план или, точнее сказать, модифицировалась. Ведь Жюль Верн популяризовал не текущую науку и технику, а «будущую», т. е. тенденции и динамику развития. Впоследствии фантасты стали смелей заглядывать во все более отдаленное будущее.
Уже некоторые из «Необыкновенных путешествий» Верна, как показали советские исследователи К. Андреев и Е. Брандис, были замаскированными социальными утопиями. Первоначально научная фантастика вообще существовала внутри жанра утопии (показательна в этом отношении «Новая Атлантида» Ф. Бекона). Тем не менее утопическая и социально-критическая функции выдвинулись в научно-фантастической литературе уже в нашем XX в. Отцом современной социальной фантастики явился Г. Уэллс. Он как бы подверг сомнению просветительскую веру Жюля Верна в то, что научный прогресс автоматически усовершенствует общество. Одним из первых Уэллс обратил внимание на двойственность этого прогресса. Не понимая марксистского учения о социальной революции, он все же пришел к выводу, что только радикальное изменение общества способно обуздать развязанные капиталистической цивилизацией тенденции.
Заслуга Уэллса также в том, что он соединил социальный прогноз именно с научной фантазией. Великие социалисты-утописты, за редким исключением, уделяли науке и техник" в своих конструкциях идеального общества незначительную роль. Уэллс приблизился к пониманию социально-преобразующей роли объективных законов научно-индустриального развития. Он уловил существенно иную социальность науки и техники и иные, нежели в эпоху Верна, закономерности научного прогресса. Вот это и определило в конечном счете различие метода двух великих фантастов, хотя сами они выдвигали другое — свою субъективную трактовку фантастики.
«Если я стараюсь, — говорил Верн, — отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, то Уэллс придумывает для осуществления подвигов своих героев самые невозможные способы». [2] И Уэллс как будто соглашался: "Нет решительно никакого литературного сходства между предсказанием будущего у великого француза и этими (т. е. его, Уэллса, — А. Б.) фантазиями". [3] Он признавался, что в своих романах использует «фантастический элемент… только для того, чтобы оттенить и усилить» [4] обычные чувства, а не для того, чтобы высказать те или иные прогнозы. С помощью внешне правдоподобного предположения Уэллс стремился создать чисто художественную иллюзию. Именно в этом, говорил он, состояла принципиальная новизна его книг по сравнению с научной фантастикой Жюля Верна.
В самом деле, Уэллс, биолог по образованию, вряд ли не знал, что человек-невидимка сам бы ничего не видел; что придуманный мистером Кэйвором материал, экранирующий тяготение, невозможен; что нельзя ездить по времени, как по мостовой, и никакой доктор Моро не в силах превратить собаку в разумное существо.
И вместе с тем Уэллс понимал, что, например, его «Машина времени» была одной из первых попыток внести в умы новое, поистине революционное «представление об относительности, вошедшее в научный обиход значительно позднее». [5] Рядовой человек просто был бы психологически не готов принять эйнштейнов парадокс времени, если бы герой Уэллса задолго до Эйнштейна не продемонстрировал «эластичность» времени. [6] Фантазия, ошибочная с точки зрения буквальной научной правды, все же зароняла плодотворное сомнение в абсолютной жесткости времени и тем самым пролагала путь новому принципу естествознания.
Здесь мы сталкиваемся с одним из главных недоразумений: и ученые, и литераторы зачастую отказываются понять метафоричность, условность научно-фантастической идеи, хотя прекрасно сознают условность художественного образа в литературе реалистической. К научно-фантастической идее неприложим критерий буквальной научной правды; она всегда метафорична и своей многозначностью больше напоминает художественный образ, чем логическое понятие.
К тому же фантастические предсказания чем они конкретней, тем менее достоверны, ибо реализуются, как правило, по совершенно новым принципам, которые художник-фантаст не в силах предусмотреть. Зато фантастическое изобретение, ошибочное в конкретном технологическом решении, может содержать верную общую идею. И даже неверная, но оригинальная фантастическая идея в силу своей образности, т. е. многовариантности, может натолкнуть на плодотворный поиск, что не раз подтверждали видные ученые. [7]
Уэллс не отбросил принципы фантастики, выдвинутые его предшественником, он лишь сделал дальнейший, хотя и очень смелый шаг. Верн мысленно развивал отдельные выводы из «незыблемых» законов физической реальности, Уэллс применил домысел к самим законам, и его фантастика в какой-то мере предвосхитила коррективы, внесенные в естествознание в XX в. Их творчество принадлежало двум разным эпохам в науке. В конце прошлого столетия казалось, что человечество подошло к пределу познания. Жюля Верна это наполняло оптимизмом. Он писал: «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь». [8]
А Герберт Уэллс иронизировал: «В последние годы девятнадцатого столетия считалось… что человек… покорив пар и электричество», добился «завершающего триумфа своего разума». [9] Он насмешливо цитировал слова современника: «Все великие открытия уже сделаны. Нам остается лишь разрабатывать кое-какие детали». [10]
Нельзя более метко сказать о фантастике Верна. Своими предвиденьями он исчерпывал частности «почти познанного» мира, Уэллс дал почувствовать его неисчерпаемость. Верн открыл для художественной литературы не столько самую науку (наука была введена в роман, например, еще Ф. Беконом в «Новой Атлантиде»), сколько эстетику науки и техники эпохи пара и электричества. Жюль-верновская серия «Необыкновенных путешествии» запечатлела красоту механистического мышления, освященного гением великих естествоиспытателей. Верн утверждал здравый смысл, основанный на ньютоновской физике, познанной географии Земли, уже описанных видах животных и растений.
Уэллс, улавливая новые, только складывавшиеся научные принципы, разрушал иллюзию об исчерпанности знания механическими закономерностями и тем самым содействовал становлению более сложного мировоззрения. «Пора старого примитивного материализма давно миновала, — писал его современник В. Брюсов, -…границы естественного раздвинулись теперь гораздо шире чем столетие назад». [11]
В своих поздних произведениях Верн тоже это почувствовал. В романе «В погоне за метеором» он выдвинул, например, чисто уэллсову «невозможную» идею антитяготения. Она и по сей день спорна, но зато была высказана за десятки лет до того, как природа тяготения привлекла внимание ученых. Атомное оружие, описанное Уэллсом в романе «Освобожденный мир» накануне первой мировой войны, имеет мало общего с современной атомной бомбой, но зато мысль об использовании внутриатомных сил высказана была задолго до ее осуществления, и главное даже не то, что раньше, а что было высказано принципиально новое соображение об овладении силами природы.
Отношения художественной фантазии с наукой не укладываются в простую «доводку» научной гипотезы: научно-фантастическая идея является и художественной условностью. Фантаст добивается правдоподобия не только тем, что обставляет свою гипотезу реальными бытовыми деталями; это только один и, на наш взгляд, не главный путь. Другой и более важный, — когда «невозможный» вымысел опирается на внешне правдоподобный, хотя последний бывает порой не менее фантастичным. То, что Верн отправил своих героев на Луну в пушечном ядре, приводят как классический пример исторической ограниченности фантазии писателя. Но есть другая сторона дела. В книге «Герберт Уэллс». (1963) Ю. Кагарлицкий предположил, что Верн, возможно, догадывался о нереальности пушки для космического путешествия, но все же выбрал этот вариант в расчете на иллюзии читателя. Трудно согласиться, чтобы Верн, проверявший свои фантазии математическими выкладками и в романе «Вверх дном» высмеявший ошибки «поэтов артиллерии», пытавшихся повернуть земную ось с помощью гигантской пушки, не учел той простой вещи, что развиваемые пушечным ядром скорости недостаточны для преодоления земного притяжения.
Зато Верн несомненно хорошо знал своего читателя. XIX век жил в мире расширяющихся масштабов, и верилось, что именно пушка, а не что-то другое (Верн предусмотрел ведь и небольшие ракеты для коррекции орбиты своего космического снаряда), способна забросить ядро куда угодно — дело только в размерах. Верн и использовал этот предрассудок, чтобы правдоподобно — для читателя — мотивировать сюжет.
Условно— фантастическая посылка позволила ему развернуть картины космоса, изложить астрономические сведения и т. д. -словом, осуществить ту популяризаторскую задачу, которая с легкой руки Верна надолго сделалась для научной фантастики традиционной. Внешне правдоподобная, но физически ошибочная идея выполнила роль ракеты-носителя последней, «рабочей» ступени замысла, а она может быть и научной и вненаучной, фантастической и реалистической, возможной и «невозможной».
Научная фантастика — сложный и зачастую противоречивый сплав. Научная правда занимает в нем по меньшей мере не главное место. Фантаст неизбежно отступает от научной правды и тогда, когда добросовестно пытается угадать будущие открытия, и тогда, когда, как художник, обставляет их заведомо условным вымыслом.
Интересно, что и условные допущения, призванные выполнить, казалось бы, только художественно-психологическую задачу, со временем тоже нередко оправдываются — переходят на уровень научно-фантастических и даже реальных проектов. И это понятно: ведь условность в научной фантастике не должна быть ниже уровня научного мышления. Теперь вновь обсуждается пушечный вариант преодоления земного тяготения. Правда, не совсем по Верну. Если снаряд несет в себе вложенные друг в друга, наподобие матрешек, пушечные стволы, то скорости «матрешек», выстреливаемых одна из другой, сложатся и может быть развита космическая скорость. К пушке был применен принцип сложения скоростей, найденый К. Циолковским для составной ракеты. Ошибочная или условно научная (в данном случае это неважно), фантастическая идея на новом уровне техники обернулась реальной инженерной задачей. Сработал сформулированный Верном закон фантастики: все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь.
А жабры беляевского Ихтиандра? До пересадки акульих жабр человеку еще далеко, да и вряд ли до этого дойдет дело. Но уже осуществлена пересадка сердца. Прогноз пересадки органов как общая задача (напомним: фантастическая идея метафорична) сделан был очень прозорливо. А с другой стороны, уже испытаны механические «жабры», отфильтровывающие растворенный в воде воздух. Идея осуществилась иным путем.
На «жюль— верновском» этапе предвиденье включалось в познавательное содержание. Иногда даже научно-фантастическую литературу сводили к своеобразной науке предвиденья в художественном изложении. Затем фантастический элемент понят был более широко -в русле поэтизации науки и техники, как школа романтики. Одновременно научно-фантастические идеи использовались для мотивировки социально-фантастических сюжетов. В наше время прогностическая функция осуществляется в более универсальном качестве: прогноз затрагивает и художественную форму, вплоть до структуры образа и стилистики. Наряду с содержанием поэтика тоже включается в научно-логическую систему научной фантастики.
В своих предвосхищениях научная фантастика не владела каким-то философским камнем. Просто она шла несколько иным путем, чем наука. Последовательно-логическое движение научной мысли со ступени на ступень научная фантастика дополнила свободной художественной ассоциацией (которая, впрочем, присуща и научному мышлению, хотя и не совсем «законно»). Художественная же логика не затруднялась ставить задачи, которые невозможно было решить научными методами (поэтому-то они и оказывались забытыми в «запасниках» науки), и сама их постановка помогала искать принципиально новые пути.
Научно— фантастическая литература не изобрела предвиденья -она лишь обособила и развила его элементы, присущие почти любой науке, дополнив и объединив их художественной фантазией. С другой стороны, тем самым была придана большая строгость художественной фантазии. Специфика научной фантастики прежде всего в этой интеграции методов, а не в том, что она включила в себя научный материал и направила предвиденья на науку и технику.
Научная фантастика по сей день сохраняет промежуточную или, точнее сказать, двойную природу, ибо наряду с научным мышлением включает отличное от него художественное (хотя уже есть тенденция к их сближению). И как раз прогностическая функция, которая выводит ее как из художественного познания, так и из научного, в то же время связывает с тем и другим.
Ни один род человеческой деятельности — наука, практика или искусство — не ставил своей прямой задачей приподнять завесу грядущего. А ведь в этом — сущность познания. Только предвидя будущее, можно переделать настоящее. Предвиденье на девять десятых объясняет популярность фантастики во все времена. А с того момента, как она стала поэтическим спутником науки, фантастика приобрела качество, которого не имела и не может иметь родственная ей волшебная сказка — коэффициент достоверности.
Марксизм впервые достоверно предсказал общие тенденции развития общества. Но во времена К. Маркса, Ф. Энгельса и В. И. Ленина наука не могла еще достаточно точно прогнозировать конкретные явления. (Не случайно классики марксизма отвергали детальную регламентацию будущего). Конкретное прогнозирование, в том числе социальных явлений, как отрасль науки сложилось сравнительно недавно. Научно-фантастическая литература поэтизирует возможность управлять будущим и в то же время является массовой формой практического прогнозирования — как бы всенародной Академией пределов знания, которую придумал И. Ефремов в романе «Туманность Андромеды».
За сто с лишним лет (считая с первых романов Жюля Верна) научная фантастика выработала довольно совершенный инструмент предвиденья. Он представляет особый интерес для моделирования внутреннего мира человека и человеческих отношений, и не только в научной фантастике, так как прогнозирование вместе с другими элементами научного мышления проникает в методологию искусства в целом.
Первоначально едва ли не единственным методом фантаста была интуиция, т. е. стихийная догадка. Затем появилась экстраполяция — мысленное продолжение какой-либо тенденции в будущее в соответствии с ее внутренней закономерностью. (Научная фантастика, в сущности, и стала возможна с накоплением определенной суммы закономерностей научно-технического прогресса). Экстраполяцию уточняет аналогия — когда прогноз ведется на основе исторических параллелей. На этих «трех китах» — интуиции, экстраполяции и аналогии — стоит и современная научная прогностика (если не считать анкетирования, опроса экспертов, что по сути дела является фиксацией коллективной интуиции). [12]
Экстраполяция, однако, малоэффективна, когда тенденции действительности резко меняются: плавный «график» ломается, закономерность делается неопределенной и простое ее продолжение ведет уже на ложный путь. Это бывает в период научно-технических революций. Например, мысленно увеличивая масштабы машин, основанных на старом принципе (жюль-верновская гигантская пушка для полета на Луну), нельзя предугадать качественно нового принципа. Здесь и помогает свободная ассоциация.
В художественном фантастическом прогнозе гораздо шире применяется интуиция. Даже самый маленький фантастический рассказ является сводным прогнозом, объединяющим многие частные. Отсюда необходимость комбинирования интуиции с художественной ассоциацией (без чего невозможна также образная конкретность). Прогноз в художественной фантастике менее точен, чем в науке, но зато менее односторонен и психологически убедительней — своим жизнеподобием, включенностью частного предвосхищения в «живую» картину будущего.
С появлением конкретного научного прогнозирования роль художественной научной фантастики не только не упала, но возросла. В 50 — 60-е годы развитие прогностики сопровождалось бурным ростом советской научной фантастики. Современные методы конкретного предвиденья заметно подняли научный уровень фантастического романа. Например, оптимизм коммунистического будущего в романах Ефремова убедительно обоснован историческими аналогиями. Не исключено, что через фантастическое творчество художественное мышление обогатит и научное прогнозирование. Можно представить фантастический роман, который был бы сводной моделью будущего, в деталях уже «рассчитанного» учеными-прогнозистами.
Момент предвиденья в какой-то мере присущ искусству в целом. Социалистический реализм сознательно включает оценку настоящего с высоты будущего. Для советской научной фантастики будущее, однако, не только критерий, но центральный объект изображения (даже в том случае, когда действие происходит в настоящем или в прошлом, речь зачастую все равно идет об идеях, изобретениях и — главное — о людях будущего). В романах Ефремова коммунистический человек не только идеал, но и субъект, его необходимо изобразить как данность. Из оценочной категории идеал превращается в конкретную тему, образ.
Это в принципе меняет художественно-методологическую систему современной фантастической литературы (научной или вненаучной — в данном случае не так важно, потому что и не строго научная фантастика не может уйти от современного уровня мышления). В научной фантастике художественная идея реализуется иначе, чем в «бытовой» литературе. Там она раскрывается через конкретный образ героя, здесь персонаж сам в значительной мере раскрывается через отвлеченную идею. Эта обратная связь приобретает громадное значение. В поэтике фантастика опирается на абстракции, но эти абстракции — о самом главном. Фантастика пользуется и общелитературной поэтикой, но в силу отвлеченности содержания конкретная образность для нее менее характерна, чем для «бытового» реализма. Об этом-то и забывают, когда требуют от фантастических образов той же полноты жизнеподобия, что и от «бытовых».
Забывают, что метода (в данном случае способ изображения), как говорил А. Герцен, есть «самоё развитие содержания». Содержание же, точнее объект научной фантастики, специфично. Если художественная литература охватывает связи человека с миром во всей совокупности (хотя в разных видах и жанрах с неодинаковой полнотой), то ее научно-фантастическая ветвь избирает преимущественно отношение человека к научно-индустриальной культуре. Если сформулировать объект научной фантастики в самом общем виде, это прежде всего взаимодействие научно-технического прогресса с человеком. Свою человековедческую задачу она осуществляет, таким образом, в более узком секторе действительности. Но возрастающее значение научно-фантастической литературы в том, что наука и научное мышление все шире охватывают мир, в котором мы живем. Ефремов высказал предположение, что «бытовой» и научно-фантастический потоки художественной литературы когда-то сольются. Предпосылку он видит в более глубоком и всеобщем проникновении научного сознания в художественно-практическое мышление. [13]
Но пока что научная фантастика не аналогична будущему синтезу художественного и научного познания. Ее художественная система двойственна, в ней используются два различных ряда образов: конкретный — и отвлеченный, эмоциональный — и интеллектуальный. Но взывает она (в отличие от ненаучной фантастики, которая опирается на сказочно-поэтическую условность) все-таки преимущественно ко второму, рационалистичному (или, может быть, интеллектуальному). Она как бы учитывает, что в эмоциональность современного человека интенсивнейше вторгается рационализм научного мироотношения. Выверка чувств разумом переходит в рефлекс, и есть основание полагать, что эта тенденция — надолго, ибо она — и следствие, и условие нормального взаимоотношения человека с усложняющейся цивилизацией. Вот почему до «физиков» лучше доходит не только научный смысл, но и специфичная «лирика» интеллектуализма, которую «лирики по профессии» хотели бы видеть в научной фантастике помимо фантастических идей.
В «Туманности Андромеды» есть характерное словосочетание «вектор дружбы». Это не словесная дань «физикам», а одна из идей романа. В коммунистическом мире, когда семья перестанет быть экономической ячейкой и производственные связи тоже не всегда будут надолго объединять людей (перемена профессии, постоянные перемещения), узы тесной личной дружбы должны уравновесить растворение индивида в человечестве. Вектор дружбы, таким образом, — не столько личная радиосвязь, сколько тесная духовная близость. Слово, казалось бы, ведущее к математике (вектор — точно определенная и строго направленная величина), в контексте романа символизирует двуединость коллективизма при коммунизме: всеобщность братства и ценность индивидуального человека. И эта диалектика закодирована в соединении научного термина с эмоциональным общечеловеческим понятием. Стилистика образа восходит к фантастическим идеям романа.
Зависимость бытового ряда образов от фантастической идеи отмечал еще Уэллс. Говоря, что художественные «подробности надо брать из повседневной действительности», [14] он подчеркивал, что затем следует сохранять «самую строгую верность фантастической посылке», ибо всякая лишняя выдумка, выходящая за пределы фантастической посылки, «придает целому оттенок глупого сочинительства». [15] А так как возможность черпать готовые детали из живой действительности у фантаста ограничена, он формирует фантастические детали, точно так же как и фантастические идеи, — по принципу экстраполяции. Исходная идея замысла обрастает таким образом художественной плотью как бы из самой себя — подобно тому, как считанные молекулы генов развертываются в запрограммированный в них организм.
Не по этой ли причине или, скорее, недоразумению литературоведы слабо изучали научную фантастику? Написано о ней немало, но до последнего времени это были большей частью негативные журналистские статьи и рецензии, необычайно пестрые по профессиональному уровню и на редкость противоречивые по взглядам на фантастику. Пожалуй, только в 60-е годы литературоведение стало менять свое отношение к «побочной сестре» большой литературы. [1]
Такое положение объясняется, по нашему мнению, непониманием специфики научной фантастики, но непониманием, которое не равнозначно капризам вкуса или непросвещенности присяжных «реалистов» в научно-технических вопросах (хотя и это, конечно, сказывается). Здесь возможна параллель с историческим романом (первоначально он тоже помещался где-то между научной и художественной прозой) или кино: должно было пройти какое-то время, чтобы они доказали свою принадлежность к настоящему художественному творчеству.
С научной фантастикой, однако, еще сложней. Ее специфика по многим параметрам (если употребить такой техницизм) выходит за пределы искусства и в то же время — это несомненно художественная литература, хотя и особого рода. Т. е. научно-фантастический роман не только жанр, как например философский роман или роман приключений и путешествий, с которыми он тесно соприкасается: он относится к особому виду или типу искусства. Это самое главное, что предстоит нам выяснить в настоящем введении.
Недооценка научной фантастики оттого и происходит, что под нею подразумевают не совсем то, а порой и вовсе не то, чем она является, — нечто вроде занимательной науки и техники в фантастическом исполнении. Такой научная фантастика была в начале и в некоторые периоды своей истории; такое направление в ней осталось и сегодня, но она им ни в коей мере не исчерпывается.
1
Популяризаторская функция, во времена Жюля Верна составлявшая ядро научно-фантастического жанра и метода (но, впрочем, уже тогда вовсе не единственная), со временем отошла на второй план или, точнее сказать, модифицировалась. Ведь Жюль Верн популяризовал не текущую науку и технику, а «будущую», т. е. тенденции и динамику развития. Впоследствии фантасты стали смелей заглядывать во все более отдаленное будущее.
Уже некоторые из «Необыкновенных путешествий» Верна, как показали советские исследователи К. Андреев и Е. Брандис, были замаскированными социальными утопиями. Первоначально научная фантастика вообще существовала внутри жанра утопии (показательна в этом отношении «Новая Атлантида» Ф. Бекона). Тем не менее утопическая и социально-критическая функции выдвинулись в научно-фантастической литературе уже в нашем XX в. Отцом современной социальной фантастики явился Г. Уэллс. Он как бы подверг сомнению просветительскую веру Жюля Верна в то, что научный прогресс автоматически усовершенствует общество. Одним из первых Уэллс обратил внимание на двойственность этого прогресса. Не понимая марксистского учения о социальной революции, он все же пришел к выводу, что только радикальное изменение общества способно обуздать развязанные капиталистической цивилизацией тенденции.
Заслуга Уэллса также в том, что он соединил социальный прогноз именно с научной фантазией. Великие социалисты-утописты, за редким исключением, уделяли науке и техник" в своих конструкциях идеального общества незначительную роль. Уэллс приблизился к пониманию социально-преобразующей роли объективных законов научно-индустриального развития. Он уловил существенно иную социальность науки и техники и иные, нежели в эпоху Верна, закономерности научного прогресса. Вот это и определило в конечном счете различие метода двух великих фантастов, хотя сами они выдвигали другое — свою субъективную трактовку фантастики.
«Если я стараюсь, — говорил Верн, — отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, то Уэллс придумывает для осуществления подвигов своих героев самые невозможные способы». [2] И Уэллс как будто соглашался: "Нет решительно никакого литературного сходства между предсказанием будущего у великого француза и этими (т. е. его, Уэллса, — А. Б.) фантазиями". [3] Он признавался, что в своих романах использует «фантастический элемент… только для того, чтобы оттенить и усилить» [4] обычные чувства, а не для того, чтобы высказать те или иные прогнозы. С помощью внешне правдоподобного предположения Уэллс стремился создать чисто художественную иллюзию. Именно в этом, говорил он, состояла принципиальная новизна его книг по сравнению с научной фантастикой Жюля Верна.
В самом деле, Уэллс, биолог по образованию, вряд ли не знал, что человек-невидимка сам бы ничего не видел; что придуманный мистером Кэйвором материал, экранирующий тяготение, невозможен; что нельзя ездить по времени, как по мостовой, и никакой доктор Моро не в силах превратить собаку в разумное существо.
И вместе с тем Уэллс понимал, что, например, его «Машина времени» была одной из первых попыток внести в умы новое, поистине революционное «представление об относительности, вошедшее в научный обиход значительно позднее». [5] Рядовой человек просто был бы психологически не готов принять эйнштейнов парадокс времени, если бы герой Уэллса задолго до Эйнштейна не продемонстрировал «эластичность» времени. [6] Фантазия, ошибочная с точки зрения буквальной научной правды, все же зароняла плодотворное сомнение в абсолютной жесткости времени и тем самым пролагала путь новому принципу естествознания.
Здесь мы сталкиваемся с одним из главных недоразумений: и ученые, и литераторы зачастую отказываются понять метафоричность, условность научно-фантастической идеи, хотя прекрасно сознают условность художественного образа в литературе реалистической. К научно-фантастической идее неприложим критерий буквальной научной правды; она всегда метафорична и своей многозначностью больше напоминает художественный образ, чем логическое понятие.
К тому же фантастические предсказания чем они конкретней, тем менее достоверны, ибо реализуются, как правило, по совершенно новым принципам, которые художник-фантаст не в силах предусмотреть. Зато фантастическое изобретение, ошибочное в конкретном технологическом решении, может содержать верную общую идею. И даже неверная, но оригинальная фантастическая идея в силу своей образности, т. е. многовариантности, может натолкнуть на плодотворный поиск, что не раз подтверждали видные ученые. [7]
Уэллс не отбросил принципы фантастики, выдвинутые его предшественником, он лишь сделал дальнейший, хотя и очень смелый шаг. Верн мысленно развивал отдельные выводы из «незыблемых» законов физической реальности, Уэллс применил домысел к самим законам, и его фантастика в какой-то мере предвосхитила коррективы, внесенные в естествознание в XX в. Их творчество принадлежало двум разным эпохам в науке. В конце прошлого столетия казалось, что человечество подошло к пределу познания. Жюля Верна это наполняло оптимизмом. Он писал: «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь». [8]
А Герберт Уэллс иронизировал: «В последние годы девятнадцатого столетия считалось… что человек… покорив пар и электричество», добился «завершающего триумфа своего разума». [9] Он насмешливо цитировал слова современника: «Все великие открытия уже сделаны. Нам остается лишь разрабатывать кое-какие детали». [10]
Нельзя более метко сказать о фантастике Верна. Своими предвиденьями он исчерпывал частности «почти познанного» мира, Уэллс дал почувствовать его неисчерпаемость. Верн открыл для художественной литературы не столько самую науку (наука была введена в роман, например, еще Ф. Беконом в «Новой Атлантиде»), сколько эстетику науки и техники эпохи пара и электричества. Жюль-верновская серия «Необыкновенных путешествии» запечатлела красоту механистического мышления, освященного гением великих естествоиспытателей. Верн утверждал здравый смысл, основанный на ньютоновской физике, познанной географии Земли, уже описанных видах животных и растений.
Уэллс, улавливая новые, только складывавшиеся научные принципы, разрушал иллюзию об исчерпанности знания механическими закономерностями и тем самым содействовал становлению более сложного мировоззрения. «Пора старого примитивного материализма давно миновала, — писал его современник В. Брюсов, -…границы естественного раздвинулись теперь гораздо шире чем столетие назад». [11]
В своих поздних произведениях Верн тоже это почувствовал. В романе «В погоне за метеором» он выдвинул, например, чисто уэллсову «невозможную» идею антитяготения. Она и по сей день спорна, но зато была высказана за десятки лет до того, как природа тяготения привлекла внимание ученых. Атомное оружие, описанное Уэллсом в романе «Освобожденный мир» накануне первой мировой войны, имеет мало общего с современной атомной бомбой, но зато мысль об использовании внутриатомных сил высказана была задолго до ее осуществления, и главное даже не то, что раньше, а что было высказано принципиально новое соображение об овладении силами природы.
2
Отношения художественной фантазии с наукой не укладываются в простую «доводку» научной гипотезы: научно-фантастическая идея является и художественной условностью. Фантаст добивается правдоподобия не только тем, что обставляет свою гипотезу реальными бытовыми деталями; это только один и, на наш взгляд, не главный путь. Другой и более важный, — когда «невозможный» вымысел опирается на внешне правдоподобный, хотя последний бывает порой не менее фантастичным. То, что Верн отправил своих героев на Луну в пушечном ядре, приводят как классический пример исторической ограниченности фантазии писателя. Но есть другая сторона дела. В книге «Герберт Уэллс». (1963) Ю. Кагарлицкий предположил, что Верн, возможно, догадывался о нереальности пушки для космического путешествия, но все же выбрал этот вариант в расчете на иллюзии читателя. Трудно согласиться, чтобы Верн, проверявший свои фантазии математическими выкладками и в романе «Вверх дном» высмеявший ошибки «поэтов артиллерии», пытавшихся повернуть земную ось с помощью гигантской пушки, не учел той простой вещи, что развиваемые пушечным ядром скорости недостаточны для преодоления земного притяжения.
Зато Верн несомненно хорошо знал своего читателя. XIX век жил в мире расширяющихся масштабов, и верилось, что именно пушка, а не что-то другое (Верн предусмотрел ведь и небольшие ракеты для коррекции орбиты своего космического снаряда), способна забросить ядро куда угодно — дело только в размерах. Верн и использовал этот предрассудок, чтобы правдоподобно — для читателя — мотивировать сюжет.
Условно— фантастическая посылка позволила ему развернуть картины космоса, изложить астрономические сведения и т. д. -словом, осуществить ту популяризаторскую задачу, которая с легкой руки Верна надолго сделалась для научной фантастики традиционной. Внешне правдоподобная, но физически ошибочная идея выполнила роль ракеты-носителя последней, «рабочей» ступени замысла, а она может быть и научной и вненаучной, фантастической и реалистической, возможной и «невозможной».
Научная фантастика — сложный и зачастую противоречивый сплав. Научная правда занимает в нем по меньшей мере не главное место. Фантаст неизбежно отступает от научной правды и тогда, когда добросовестно пытается угадать будущие открытия, и тогда, когда, как художник, обставляет их заведомо условным вымыслом.
Интересно, что и условные допущения, призванные выполнить, казалось бы, только художественно-психологическую задачу, со временем тоже нередко оправдываются — переходят на уровень научно-фантастических и даже реальных проектов. И это понятно: ведь условность в научной фантастике не должна быть ниже уровня научного мышления. Теперь вновь обсуждается пушечный вариант преодоления земного тяготения. Правда, не совсем по Верну. Если снаряд несет в себе вложенные друг в друга, наподобие матрешек, пушечные стволы, то скорости «матрешек», выстреливаемых одна из другой, сложатся и может быть развита космическая скорость. К пушке был применен принцип сложения скоростей, найденый К. Циолковским для составной ракеты. Ошибочная или условно научная (в данном случае это неважно), фантастическая идея на новом уровне техники обернулась реальной инженерной задачей. Сработал сформулированный Верном закон фантастики: все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь.
А жабры беляевского Ихтиандра? До пересадки акульих жабр человеку еще далеко, да и вряд ли до этого дойдет дело. Но уже осуществлена пересадка сердца. Прогноз пересадки органов как общая задача (напомним: фантастическая идея метафорична) сделан был очень прозорливо. А с другой стороны, уже испытаны механические «жабры», отфильтровывающие растворенный в воде воздух. Идея осуществилась иным путем.
На «жюль— верновском» этапе предвиденье включалось в познавательное содержание. Иногда даже научно-фантастическую литературу сводили к своеобразной науке предвиденья в художественном изложении. Затем фантастический элемент понят был более широко -в русле поэтизации науки и техники, как школа романтики. Одновременно научно-фантастические идеи использовались для мотивировки социально-фантастических сюжетов. В наше время прогностическая функция осуществляется в более универсальном качестве: прогноз затрагивает и художественную форму, вплоть до структуры образа и стилистики. Наряду с содержанием поэтика тоже включается в научно-логическую систему научной фантастики.
3
В своих предвосхищениях научная фантастика не владела каким-то философским камнем. Просто она шла несколько иным путем, чем наука. Последовательно-логическое движение научной мысли со ступени на ступень научная фантастика дополнила свободной художественной ассоциацией (которая, впрочем, присуща и научному мышлению, хотя и не совсем «законно»). Художественная же логика не затруднялась ставить задачи, которые невозможно было решить научными методами (поэтому-то они и оказывались забытыми в «запасниках» науки), и сама их постановка помогала искать принципиально новые пути.
Научно— фантастическая литература не изобрела предвиденья -она лишь обособила и развила его элементы, присущие почти любой науке, дополнив и объединив их художественной фантазией. С другой стороны, тем самым была придана большая строгость художественной фантазии. Специфика научной фантастики прежде всего в этой интеграции методов, а не в том, что она включила в себя научный материал и направила предвиденья на науку и технику.
Научная фантастика по сей день сохраняет промежуточную или, точнее сказать, двойную природу, ибо наряду с научным мышлением включает отличное от него художественное (хотя уже есть тенденция к их сближению). И как раз прогностическая функция, которая выводит ее как из художественного познания, так и из научного, в то же время связывает с тем и другим.
Ни один род человеческой деятельности — наука, практика или искусство — не ставил своей прямой задачей приподнять завесу грядущего. А ведь в этом — сущность познания. Только предвидя будущее, можно переделать настоящее. Предвиденье на девять десятых объясняет популярность фантастики во все времена. А с того момента, как она стала поэтическим спутником науки, фантастика приобрела качество, которого не имела и не может иметь родственная ей волшебная сказка — коэффициент достоверности.
Марксизм впервые достоверно предсказал общие тенденции развития общества. Но во времена К. Маркса, Ф. Энгельса и В. И. Ленина наука не могла еще достаточно точно прогнозировать конкретные явления. (Не случайно классики марксизма отвергали детальную регламентацию будущего). Конкретное прогнозирование, в том числе социальных явлений, как отрасль науки сложилось сравнительно недавно. Научно-фантастическая литература поэтизирует возможность управлять будущим и в то же время является массовой формой практического прогнозирования — как бы всенародной Академией пределов знания, которую придумал И. Ефремов в романе «Туманность Андромеды».
За сто с лишним лет (считая с первых романов Жюля Верна) научная фантастика выработала довольно совершенный инструмент предвиденья. Он представляет особый интерес для моделирования внутреннего мира человека и человеческих отношений, и не только в научной фантастике, так как прогнозирование вместе с другими элементами научного мышления проникает в методологию искусства в целом.
Первоначально едва ли не единственным методом фантаста была интуиция, т. е. стихийная догадка. Затем появилась экстраполяция — мысленное продолжение какой-либо тенденции в будущее в соответствии с ее внутренней закономерностью. (Научная фантастика, в сущности, и стала возможна с накоплением определенной суммы закономерностей научно-технического прогресса). Экстраполяцию уточняет аналогия — когда прогноз ведется на основе исторических параллелей. На этих «трех китах» — интуиции, экстраполяции и аналогии — стоит и современная научная прогностика (если не считать анкетирования, опроса экспертов, что по сути дела является фиксацией коллективной интуиции). [12]
Экстраполяция, однако, малоэффективна, когда тенденции действительности резко меняются: плавный «график» ломается, закономерность делается неопределенной и простое ее продолжение ведет уже на ложный путь. Это бывает в период научно-технических революций. Например, мысленно увеличивая масштабы машин, основанных на старом принципе (жюль-верновская гигантская пушка для полета на Луну), нельзя предугадать качественно нового принципа. Здесь и помогает свободная ассоциация.
В художественном фантастическом прогнозе гораздо шире применяется интуиция. Даже самый маленький фантастический рассказ является сводным прогнозом, объединяющим многие частные. Отсюда необходимость комбинирования интуиции с художественной ассоциацией (без чего невозможна также образная конкретность). Прогноз в художественной фантастике менее точен, чем в науке, но зато менее односторонен и психологически убедительней — своим жизнеподобием, включенностью частного предвосхищения в «живую» картину будущего.
С появлением конкретного научного прогнозирования роль художественной научной фантастики не только не упала, но возросла. В 50 — 60-е годы развитие прогностики сопровождалось бурным ростом советской научной фантастики. Современные методы конкретного предвиденья заметно подняли научный уровень фантастического романа. Например, оптимизм коммунистического будущего в романах Ефремова убедительно обоснован историческими аналогиями. Не исключено, что через фантастическое творчество художественное мышление обогатит и научное прогнозирование. Можно представить фантастический роман, который был бы сводной моделью будущего, в деталях уже «рассчитанного» учеными-прогнозистами.
4
Момент предвиденья в какой-то мере присущ искусству в целом. Социалистический реализм сознательно включает оценку настоящего с высоты будущего. Для советской научной фантастики будущее, однако, не только критерий, но центральный объект изображения (даже в том случае, когда действие происходит в настоящем или в прошлом, речь зачастую все равно идет об идеях, изобретениях и — главное — о людях будущего). В романах Ефремова коммунистический человек не только идеал, но и субъект, его необходимо изобразить как данность. Из оценочной категории идеал превращается в конкретную тему, образ.
Это в принципе меняет художественно-методологическую систему современной фантастической литературы (научной или вненаучной — в данном случае не так важно, потому что и не строго научная фантастика не может уйти от современного уровня мышления). В научной фантастике художественная идея реализуется иначе, чем в «бытовой» литературе. Там она раскрывается через конкретный образ героя, здесь персонаж сам в значительной мере раскрывается через отвлеченную идею. Эта обратная связь приобретает громадное значение. В поэтике фантастика опирается на абстракции, но эти абстракции — о самом главном. Фантастика пользуется и общелитературной поэтикой, но в силу отвлеченности содержания конкретная образность для нее менее характерна, чем для «бытового» реализма. Об этом-то и забывают, когда требуют от фантастических образов той же полноты жизнеподобия, что и от «бытовых».
Забывают, что метода (в данном случае способ изображения), как говорил А. Герцен, есть «самоё развитие содержания». Содержание же, точнее объект научной фантастики, специфично. Если художественная литература охватывает связи человека с миром во всей совокупности (хотя в разных видах и жанрах с неодинаковой полнотой), то ее научно-фантастическая ветвь избирает преимущественно отношение человека к научно-индустриальной культуре. Если сформулировать объект научной фантастики в самом общем виде, это прежде всего взаимодействие научно-технического прогресса с человеком. Свою человековедческую задачу она осуществляет, таким образом, в более узком секторе действительности. Но возрастающее значение научно-фантастической литературы в том, что наука и научное мышление все шире охватывают мир, в котором мы живем. Ефремов высказал предположение, что «бытовой» и научно-фантастический потоки художественной литературы когда-то сольются. Предпосылку он видит в более глубоком и всеобщем проникновении научного сознания в художественно-практическое мышление. [13]
Но пока что научная фантастика не аналогична будущему синтезу художественного и научного познания. Ее художественная система двойственна, в ней используются два различных ряда образов: конкретный — и отвлеченный, эмоциональный — и интеллектуальный. Но взывает она (в отличие от ненаучной фантастики, которая опирается на сказочно-поэтическую условность) все-таки преимущественно ко второму, рационалистичному (или, может быть, интеллектуальному). Она как бы учитывает, что в эмоциональность современного человека интенсивнейше вторгается рационализм научного мироотношения. Выверка чувств разумом переходит в рефлекс, и есть основание полагать, что эта тенденция — надолго, ибо она — и следствие, и условие нормального взаимоотношения человека с усложняющейся цивилизацией. Вот почему до «физиков» лучше доходит не только научный смысл, но и специфичная «лирика» интеллектуализма, которую «лирики по профессии» хотели бы видеть в научной фантастике помимо фантастических идей.
В «Туманности Андромеды» есть характерное словосочетание «вектор дружбы». Это не словесная дань «физикам», а одна из идей романа. В коммунистическом мире, когда семья перестанет быть экономической ячейкой и производственные связи тоже не всегда будут надолго объединять людей (перемена профессии, постоянные перемещения), узы тесной личной дружбы должны уравновесить растворение индивида в человечестве. Вектор дружбы, таким образом, — не столько личная радиосвязь, сколько тесная духовная близость. Слово, казалось бы, ведущее к математике (вектор — точно определенная и строго направленная величина), в контексте романа символизирует двуединость коллективизма при коммунизме: всеобщность братства и ценность индивидуального человека. И эта диалектика закодирована в соединении научного термина с эмоциональным общечеловеческим понятием. Стилистика образа восходит к фантастическим идеям романа.
Зависимость бытового ряда образов от фантастической идеи отмечал еще Уэллс. Говоря, что художественные «подробности надо брать из повседневной действительности», [14] он подчеркивал, что затем следует сохранять «самую строгую верность фантастической посылке», ибо всякая лишняя выдумка, выходящая за пределы фантастической посылки, «придает целому оттенок глупого сочинительства». [15] А так как возможность черпать готовые детали из живой действительности у фантаста ограничена, он формирует фантастические детали, точно так же как и фантастические идеи, — по принципу экстраполяции. Исходная идея замысла обрастает таким образом художественной плотью как бы из самой себя — подобно тому, как считанные молекулы генов развертываются в запрограммированный в них организм.