Страница:
Сам он рассказывает и описывает, не индивидуализируя героев. В повести «Вне Земли» действуют Ньютон, Лаплас, Иванов. Но эти персонажи — только символическое олицетворение науки разных наций. Они собраны лишь для того, чтобы сделать более наглядным рассказ о постройке и полете пассажирской космической ракеты (правда, сюжет имеет и не очень ясно выраженный утопический подтекст). О персонажах другой повести «На Луне», Авторе и его Приятеле, мы узнаем только, как они себя чувствуют в мире без тяжести.
Дело тут. не в литературной неопытности. Скорее это была принципиальная установка, вытекающая из задач научной фантастики, как их понимал Циолковский. Его научно-фантастическое творчество можно отнести к особого рода популяризации. То, что, на его взгляд, было доступным изложением реальных замыслов и гипотез, читатели, в том числе известные ученые, воспринимали как чистейшую игру воображения, чудачество и прожектерство. «Очень трудно издавать чисто научные работы, — жаловался он Перельману. — Поэтому я подумываю написать нечто вроде Вне Земли, только более занимательное, без трудных мест, в разговорной форме. Под видом фантастики можно сказать много правды». «Фантазию же, — повторял он, — пропустят гораздо легче». [33]
Популяризаторская фантастика Циолковского отличалась, однако, от позднее появившихся произведений этого типа тем, что освещала не очевидные, в то время не «узаконенные» истины. «Фантастические рассказы на темы межпланетных рейсов несут новую мысль в массы. Кто этим занимается, тот делает полезное дело: вызывает интерес, побуждает к деятельности мозг, рождает сочувствующих и будущих работников великих намерении». [34]
Заслуга Циолковского как фантаста-популяризатора была не только в этом. Одним из первых в России он перенес в литературу важные элементы логики научного воображения. В повести «Грезы о Земле и небе» автор делает следующее допущение: «Тяжесть на Земле исчезла, но пусть воздух останется, и ни моря, ни реки не улетучиваются. Устроить это довольно трудно, предположить же все можно». [35] И далее идет рассказ о том, что произошло бы в мире без тяжести…
Так как явления природы фантастически перевернуты, они раскрываются особенно наглядно. В то же время этот заимствованный у науки прием доказательства от противного давал простор парадоксальному сюжету, построенному уже на чисто научной посылке. Поэтика фантастического повествования не привносилась извне, за счет приключенческой фабулы, а как бы развивалась из самого фантастического допущения.
Впоследствии такой прием, такой гамбит (как называют в шахматах типовое начало, программирующее логический рисунок партии) получит широкое распространение. «Как бы это было» — так озаглавлен сборник рассказов В. Язвицкого. Что могло бы случиться, если бы резко замедлилась скорость света? Погибли бы гноеродные бактерии? Резко ускорилось вращение Земли? (А. Беляев «Светопреставление», «Нетленный мир», «Над бездной»). А если человек перестал бы ощущать боль? (А. Палей «Человек без боли»). Исчезло бы трение? (В. Язвицкий «Аппарат Джона Инглиса»). Трудно, конечно, сказать, чей пример оказался более заразительным — Циолковского или Уэллса, но, как бы то ни было, Циолковский первым из русских фантастов обратился к подобному приему.
В творчестве Циолковского новая отрасль русской литературы обеими ногами стала на строго научную почву. Тяготение русской фантастики с первых шагов к положительному знанию было сродни исследовательской устремленности русского классического реализма. Впоследствии это поможет ей сравнительно легко преодолевать авантюрно-детективные поветрия.
«Роман в совершенно новом роде» зарождался в России как поэтический спутник науки и одновременно новая ветвь остросоциальной литературы. Но социальность и научность далеко не всегда объединялись. Начало века отмечено большим числом чисто технических утопий. Романов же, соединявших научно-технические предвиденья с социальными, почти не было.
Одна из первых попыток такого идейно-жанрового синтеза сделана была А. Куприным в «Жидком солнце» (1912). Интересовавшийся наукой и техникой издалека, Куприн на этот раз основательно знакомился с трудами выдающихся ученых и осаждал своего друга Ф. Д. Батюшкова вопросами: «…7) что делается с содержимым мешка газа, сгущенного до жидкого состояния, если это содержимое вылить на стол, на плиту, на снег, на ладонь… Все это необходимо вот для чего. Я хочу попытаться сгустить, — конечно, в рассказе — солнечный луч до газообразного состояния, а потом — до жидкого. Вероятно, такая мысль ерунда, но мне нужно внешнее правдоподобие». [36]
Правдивая обстановка лаборатории понадобилась, чтобы мотивировать социально-психологический сюжет. В «Жидком солнце» рассказана история утопической попытки осчастливить человечество. Герой повести сгущает солнечную энергию, чтобы запасти для людей свет и тепло на то время, когда Солнце начнет остывать, — во времена Куприна имела хождение гипотеза теплового угасания Земли (в России ее высказывал Д. И. Менделеев). Бескорыстный альтруист — автор открытия — разочаровывается в людях и бросает лабораторию. Механизм одного из баллонов с «жидким солнцем» забывают выключить. Колоссальный взрыв производит страшные разрушения и уничтожает ученого.
Грандиозность действия солнечной энергии живо напоминает картину ядерного взрыва. Куприн одним из первых в русской литературе задумался о влиянии крупных открытий на жизнь человечества, заговорил об ответственности ученого, развязывающего невероятные силы. Только прусский лейтенант способен обратить созидающую силу Солнца во зло, писал Куприн, верно предсказав небывалое до того применение науки для истребления людей в первой мировой войне.
Трудно поэтому согласиться, что в «Жидком солнце» Куприн лишь пародировал Верна [37]. He лишне вспомнить, что близкий Куприну по духу молодой Алексей Толстой в 1913 г. написал полуутопическую пьесу о войне России с Германией.
«Жидкое солнце» — наиболее зрелое фантастическое изведение Куприна. Оригинальный научный материал здесь естественно слит с гуманистической темой. В рассказе «Тост» (1907) этой плодотворной для фантастико-утопического жанра внутренней соотнесенности еще не было. Научный материал сводился к двум-трем штрихам, наудачу выхваченным из популярных ошибочных идей (превращение земного шара в гигантскую динамо-машину). На таком же уровне и представление Куприна о коммунизме — как об «анархическом союзе свободных людей». Физически прекрасным людям в купринском коммунизме скучно и пресно, они завидуют ушедшим временам жестокой борьбы.
В «Королевском парке» (1911) неуверенность в будущем переходит в откровенный пессимизм. Оба рассказа Куприна отразили неверие либерально-демократического крыла русской интеллигенции в созидательную силу революции. Реакция, наступившая после событий 1905 — 1907 гг., смела и без того путаные либеральные идеалы.
Толчком к «Королевскому парку» послужила, по-видимому, работа писателя над переводом стихотворения П. Беранже «Предсказание Нострадама на 2000 год» (1907). Куприна, активно искавшего новые формы, увлек «жанр» предсказания. Беранже предрекал падение тронов и торжество республики. Антимонархическая сатира Куприна в «Королевском парке», быть может, еще более зла. В Альфонсе Девятнадцатом, разорившем страну в угоду любовнице-актрисе и опустившемся до продажи иностранным шпионам планов собственных крепостей, читатель мог усмотреть намек на нравы двора Николая II. Но если у Беранже великодушие будущей республиканской Франции к безработным монархам сверкает искрами исторической иронии, то в рассказе Куприна заметна сентиментальность. Милость к поверженным самодержцам представлялась ему, по-видимому, пробным камнем нравственного содержания революции.
Несколько позднее мысль о добровольном отказе от власти появится в утопии Уэллса. Правда, в его романе «Освобожденный мир» (1914) королей и президентов вынудит к тому угроза существованию человечества: освобождение начинается с жесточайшей атомной войны. Нельзя не отметить чуткости, с какой фантасты предугадали и эскалацию средств разрушения, и кризис международной обстановки. Уэллс тоже идеализировал земных властителей, но он верил, что человечество в конце концов поймет прекрасную сущность мира, где больше не существует «моего» и «твоего», а только «наше». [38] Куприну же социализм представлялся в виде утробного благополучия: «Машина свела труд к четырем часам… Исчезли пороки, процвели добродетели. По правде сказать… все это было довольно скучно». Сытая дрема взорвалась в конце концов «радостным безумием» «заговоров, разврата и жестокого, неслыханного деспотизма», [39] в прах и пепел развеяны великие завоевания мировой культуры.
«Как видите, — обращался к читателю со страниц „Правды“ М. Ольминский, — возражения Куприна против короткого рабочего дня те же, что и у любого купца или фабриканта… Куприн не смог стать выше пошлостей, которые твердит самый заурядный буржуй». [40]
Автор мистических романов В. Крыжановская оправдывала свою аристократическую ненависть к бунту «черни» аргументами, очень близкими «Королевскому парку»: «Сокращение во что бы то ни стало (!) труда и вместе с тем увеличение заработной платы разве не стало уже лозунгом масс и целью, которой добиваются люди всеми дозволенными и недозволенными средствами?». [41] В романе «Смерть планеты» толпа, пораженная каким-то микробом разрушения, низвергает в пропасть тысячелетиями созидаемую цивилизацию. Осколки гибнущей культуры спасает аристократическая каста магов. На космических кораблях, нагруженных произведениями искусства, машинами и животными, они улетают на другую планету, оставляя гибнущую от каких-то таинственных сил Землю на произвол зла и безверия…
Демократ и реалист Куприн был, конечно, чужд этой воинственной реакционной мистики. Но он был далек и от рабочего движения, и от научного социализма. Его представления о социалистическом будущем были почерпнуты из ходячих обывательских мифов. В значительной мере эти мифы распространялись лжесоциалистическими утопиями.
Влияние псевдосоциалистической литературы на общественное мнение не следует недооценивать. Е. Аничков обращал внимание на причину популярности романа американца Э. Беллами «Взгляд назад» (в русском переводе «Через 100 лет»): "Широкой публике, которой не совсем доступны экономические выкладки, представлялась возможность составить себе (по этому роману, — А. Б.) представление об этом заветном коллективистическом обществе, где не будет уже роковой борьбы между трудом и капиталом. Мудрено ли поэтому, что роман Беллами продавался десятками тысяч экземпляров и приковывал к себе интерес не только одной передовой части общества". [42] Беллами рисовал механический обывательский рай, в котором сохранялось неравенство людей. Реакция оттого и давала «зеленую улицу» таким сочинениям, что они могли только оттолкнуть читателя, жаждавшего пришествия подлинно человечного общества.
Одной из фантастических книг, ярко отразивших шараханье русской либеральной интеллигенции от веры и надежды к унынию и безверию, был сборник В. Брюсова «Земная ось» (1907). В этой книге собрана фантастическая проза поэта. Брюсов верно предсказал будущее русской фантастике, был первым ее теоретиком. Как фантаст он прошел сложный путь. Оптимист в фантастических стихах, Брюсов почти одновременно создавал в прозе мрачные (хотя порой и прозорливые) пророчества. В фантастике он шел к реалистической простоте и все-таки был вычурен в главных своих произведениях.
В рассказе «Последние мученики» (1906) в форме записок очевидца "громадного исторического движения, которое его приверженцы именуют теперь «Мировой Революцией», [43] Брюсов гиперболизировал противоречие между разрушительным и созидательным началами грядущего переворота. Действие происходит в некой условной стране. Центральная часть рассказа — — диалог между «революционерами-разрушителями» и «хранителями культуры». На первый взгляд автор на стороне хранителей: «Мы стоим на вершинах сознания, до которых вы не достигали никогда… Вы — варвары, у которых нет предков. Вы презираете культуру веков, потому что не понимаете ее. Вы хвалитесь будущим, потому что духовно вы — нищие» (73 — 75).
Ответная речь «революционера» очень напоминает лозунги анархистов, футуристов, будущих пролеткультовцев (и, между прочим, некоторых крайне «левых» нынешних «революционеров»): «Нам не надо ничего старого. Мы отрекаемся от всякого наследства, потому что сами скуем себе свое сокровище» (74 — 75). Здесь очевидны отголоски спора о культуре, который вел В. И. Ленин и с «охранителями», не отделявшими прогрессивных элементов культуры от реакционных, и с отрицавшими все «ниспровергателями». Брюсов не видел диалектики в ленинском подходе и склонялся к «охранителям». Но в художественной практике он уничтожающе развенчал жрецов реакционной культуры.
«Жрецы» требуют от толпы, чтобы их пронесли на руках «ко дворцу и, коленопреклоненные, ждали… велений» (74). Одна из «хранительниц света» изъясняется определенней: «Мне нужно быть над другими, я задыхаюсь, когда слишком многие рядом» (70). Т. е. все гораздо проще: не столько хранят, сколько желают быть сверху. Не случайно златоуст «жрецов» Феодосии, по словам его же единомышленника, — человек лицемерный и мелочно тщеславный.
«Поэты», «мыслители», «художники» замкнулись в храме мистико-эротического культа Слепой Тайны. Культура, кичащаяся своей древностью, выродилась в секту развратников, и речь революционеров, с отвращением взирающих на изысканное скотство, воспринимается как справедливый голос истории: революция своим мечом отсекает от человечества "всех мертвых, всех неспособных на возрождение", потому что «мертвая сила… до сих пор всегда уничтожала наши победы» (74).
Сознавая всю тленность омертвелой культуры, Брюсов все же сопроводил эту объективно убийственную характеристику некоторым сожалением. В «Дневниках» он признавался, что революция его затронула слишком лично: "… я не мог выносить той обязательности восхищаться ею и негодовать на правительство, с какой обращались ко мне мои товарищи… я прослыл правым, а у иных и «черносотенником». [44] И далее: «Первая (хотя и низшая) заповедь — любовь к себе и поклонение себе. Credo». [45]
Возможно, против философско-эстетического индивидуализма вождя символистов был направлен выпад Н. Олигера в утопическом романе «Праздник Весны». Осколок прошлого, волей писателя перенесенный в коммунистическое будущее, жалуется: «Зачем мне ваш мир?… Конец и начало всего — во мне… Для меня только это сознание — действительность» (в предисловии к сборнику «Земная ось» Брюсов писал, что субъективно воображаемый мир, «может быть, высшая реальность мира»). Ему возражают: «Как ты стар, мой бедный Кредо! Ты подбираешь старые объедки и питаешь ими свою мысль… ты так же, как и все, пользуешься трудами других, но не чувствуешь этих других в своем сердце». [46]
Критика отмечала влияние Ф. Ницше на автора «Земной оси» — «ложный индивидуализм», который по своей религиозно-философской слепоте мечтает утвердить себя вне общественности". [47] Дело между тем обстояло сложнее: фантастическое творчество Брюсова обнаруживало кризис эстетско-индивидуалистического кредо символистов. Художественно-философский субъективизм особенно резко выявлял свою несостоятельность на фоне тех животрепещущих проблем века, которые Брюсов стремился осмыслить в фантастической прозе.
Но, с другой сторны, включение в орбиту фантастики наряду с идеями индивидуалистически-декадентскими остросоциальных, прозорливость брюсовской критики опасных тенденций капитализма — все это заставляет внести поправку в нарочито эстетскую декларацию предисловия к «Земной оси».
Центральными вещами сборника являются драматизированная повесть «Земля» (1904) и большой рассказ «Республика Южного Креста» (1904 — 1905). Оба посвящены любимой теме Брюсова-фантаста, поэта и прозаика, — городу будущего. Этот город у него — символ надежды и в то же время — предостережение человечеству. Предостережение и надежда — два противоположных полюса, между которыми колеблются брюсовские прорицания.
В «Земле» будущее олицетворено в лабиринте этажей, залов, переходов, лестниц и машин, заключенных под непроницаемым колпаком. Человечество, лишенное естественного света и воздуха, вымирает в этом научно созданном мире. Восторженные юноши мечтают о давно забытом солнце, о давно покинутой земле. Они требуют открыть купол, впустить свет и воздух. Мудрец Теотль знает, что вокруг — пустота и, если купол открыть, люди задохнутся. Но еще важнее ему доказать неизбежность угасания. Подобно тому как прежде человек помогал созидающей работе Природы, теперь он, проповедует Теотль, во имя ее же закона умирания, должен стать разрушителем.
Лукавый старец противопоставляет смерть жизни как высокую духовность низменному плотскому стремлению: «Вам нравятся зачатия и рождения, — упрекает он толпу, — крик младенцев и опять первые поцелуи, и опять первые объятия — вся сказка веков и миллионов поколений!». [48]
В этих аллегориях слышится отклик на реакционные пессимистические концепции, получавшие выражение то в философии Мальтуса и Шпенглера, то в мистических романах Крыжановской. Возможно, близкие совпадения (порой почти текстуальные) человеконенавистнических деклараций брюсовского Теотля с философией Тускуба в «Аэлите» А. Толстого восходят к общим источникам.
Жизнь, однако, берет свое: машины приводят в действие, купол медленно поднимается. Коленопреклоненная толпа ждет Солнца. Но люди не послушались старика, — и вот огромный зал превращается в кладбище.
И все— таки правы те, кто рвался к Солнцу. Предфинальный эпизод «Земли» неожидан. Под крики: «Бегите в нижние этажи, закройте все опускные двери! Это -спасение», появляется Юноша. «Ты ошибся, Теотль! Мы — не последние люди! Есть еще другие залы! Там живет истинное человечество… А мы — лишь несчастная толпа, заблудившаяся в темных залах… Пусть погибнем мы, земля — жива!». [49]
Открытие Юноши не снимает все же мрачного тона финала. Возможно, Брюсов и не хотел этого. В «Земле» изображен город мрака и смерти. Совсем не тот Город Будущего, что пригрезился поэту в стихах 1904 — 1905 гг., которому суждено «вечно жить ласкательной весной», где
При некоторых вымышленных деталях (рабочие — единственные полноправные граждане) фантастическая республика лицемерием своего строя сильно смахивала на Североамериканские Соединенные Штаты. Впрочем, в ней воплощены и черты прусского полицейского государства, и технократический рай буржуазных утопистов, и самодержавная система всеобщего сыска. Вся земля завидует процветанию «научно» организованного Звездного города. Трудящиеся достигли там, казалось бы, вершины желаний человеческих. Никакой анархии производства и безработицы. Но чудовищная регламентация жизни (та самая, которую воспел Э. Беллами в своей утопии) и тотальная демагогия, весь тиранический дух, пронизывающий эту «демократию», приводят к психическому взрыву. Звездный город, роскошная столица пенсионеров-рантье, поголовно заболевает манией противоречия. Желая добра, «счастливые» во всем поступают наоборот — режут друг друга и сокрушают все вокруг. То, что в купринском «Королевском парке» случилось от сытой скуки «социализма», в рассказе Брюсова — следствие алогизма капиталистической демократии.
Брюсов чутко провидел инволюцию капиталистического строя к фашизму. Прозорливость «Республики Южного Креста» не столько в таких аксессуарах будущего, как управляемые аэростаты, электрические дороги, циклопический город под стеклянной крышей, сколько в символичности этой «мании противоречия», развернутой в «идеальное» будущее и доведенной до абсурда сущности буржуазного строя.
Соотнесенностью фантазии с тенденциями «развития» капитализма «Республика Южного Креста» и «Земля» напоминают известные романы Уэллса «Когда спящий проснется» и «Машина времени». Уэллс, правда, пытался дать выход протесту (в первом — восстание народа). Брюсов же заставляет олигархическую диктатуру погибнуть, так сказать, своей естественной смертью.
«Республика Южного Креста» имела подражателей. По образцу ее, писал Брюсов в неопубликованной статье «Пределы фантазии», «изобразил свою „Полярную империю“ автор весьма слабого романа, печатавшегося в „Синем журнале“, — „Под стеклянным колпаком“ — Сергей Соломин». [51]
В сборнике «Земная ось» утопии-предостережения причудливо орнаментованы декадентскими экспериментами. Ссылаясь на предисловие автора к первому изданию (1907), в котором Брюсов назвал своих предтеч: Э. По, А. Франса, С. Пшибышевского, — критика расценила сборник как подражание чужим стилям, в лучшем случае как попытку привить русской прозе приемы иностранных беллетристов. [52]
Брюсов в самом деле хотел перенести на русскую почву «рассказ положений» (в отличие, например, от чеховского «рассказа характеров»). Но приемы остросюжетного повествования интересовали его не сами по себе. В предисловии ко второму изданию сборника он писал:
"Кроме общности приемов письма, «манеры», эти одиннадцать рассказов объединены еще единой мыслью, с разных сторон освещаемой в каждом из них: это — мысль о том, что нет определенной границы между миром реальным и воображаемым, между «сном» и «явью», «жизнью» и «фантазией». [53]
Если сопоставить эту декларацию с более поздней статьей «Пределы фантазии» (1912 — 1913), нельзя не заметить, что от парадокса: реальность бреда — бредовость реальности, от осужденных критикой «сцен безумия, сладострастия, извращений, пыток и преступлений» [54] Брюсов продвигался к мысли о расширении сферы искусства за счет нового метода и материала фантастики.
Еще в статье «Об искусстве» (1899) он писал, что искусство — в преддверии новой эпохи: ее готовят успехи науки. Брюсов предчувствовал зревший в лабораториях и кабинетах ученых грандиозный переворот в представлениях о мире. Но если тогда он эклектически смешивал знание с тайной, неведомое с мистикой, психологию с магией, внушение со спиритизмом; если в лекции «Ключи тайны» (1903) утверждал, что искусство только в «стихии запредельной», «по ту сторону познаваемого», то в «Пределах фантазии» (характерно уже само название) Брюсов измерял фантастический вымысел реальностью.
«В моем рассказе „В зеркале“, — писал он, — отражение гипнотизирует героиню рассказа и заставляет ее обменяться с собой местами… Впрочем, для постороннего наблюдателя никакого чуда нет: перед ним все та же женщина, и ее рассказ о том, что она одно время была заключена, как отражение, в зеркале, он вправе считать за бред». Подзаголовок «Из архива психиатра» не оставлял недоговоренности. Можно сомневаться, предмет ли искусства раздвоенное сознание, но, без сомнения, реальность больной души, а не мистическая запредельность составляет содержание рассказа. В научно-фантастическом рассказе 1918 г. «Не воскрешайте меня!» Брюсов писал: «Пора старого примитивного материализма давно миновала. Наука осталась позитивной, какой она и будет всегда, пока человек будет мыслить по законам логики! Мы позитивисты в том смысле, что отрицаем всякую мистику, все сверхъестественное. Но зато границы естественного раздвинулись теперь гораздо шире, чем столетие назад». [55]
В цитированной статье «Пределы фантазии» Брюсов сделал попытку нащупать технологию фантастического вымысла. Рассматривая широкий круг произведений всех времен и народов, он приходит к выводу: "Чтобы изобразить явления «фантастические», т. е. подчиняющиеся иным законам природы, нежели те, которым подчинен наш мир, может быть три приема:
Дело тут. не в литературной неопытности. Скорее это была принципиальная установка, вытекающая из задач научной фантастики, как их понимал Циолковский. Его научно-фантастическое творчество можно отнести к особого рода популяризации. То, что, на его взгляд, было доступным изложением реальных замыслов и гипотез, читатели, в том числе известные ученые, воспринимали как чистейшую игру воображения, чудачество и прожектерство. «Очень трудно издавать чисто научные работы, — жаловался он Перельману. — Поэтому я подумываю написать нечто вроде Вне Земли, только более занимательное, без трудных мест, в разговорной форме. Под видом фантастики можно сказать много правды». «Фантазию же, — повторял он, — пропустят гораздо легче». [33]
Популяризаторская фантастика Циолковского отличалась, однако, от позднее появившихся произведений этого типа тем, что освещала не очевидные, в то время не «узаконенные» истины. «Фантастические рассказы на темы межпланетных рейсов несут новую мысль в массы. Кто этим занимается, тот делает полезное дело: вызывает интерес, побуждает к деятельности мозг, рождает сочувствующих и будущих работников великих намерении». [34]
Заслуга Циолковского как фантаста-популяризатора была не только в этом. Одним из первых в России он перенес в литературу важные элементы логики научного воображения. В повести «Грезы о Земле и небе» автор делает следующее допущение: «Тяжесть на Земле исчезла, но пусть воздух останется, и ни моря, ни реки не улетучиваются. Устроить это довольно трудно, предположить же все можно». [35] И далее идет рассказ о том, что произошло бы в мире без тяжести…
Так как явления природы фантастически перевернуты, они раскрываются особенно наглядно. В то же время этот заимствованный у науки прием доказательства от противного давал простор парадоксальному сюжету, построенному уже на чисто научной посылке. Поэтика фантастического повествования не привносилась извне, за счет приключенческой фабулы, а как бы развивалась из самого фантастического допущения.
Впоследствии такой прием, такой гамбит (как называют в шахматах типовое начало, программирующее логический рисунок партии) получит широкое распространение. «Как бы это было» — так озаглавлен сборник рассказов В. Язвицкого. Что могло бы случиться, если бы резко замедлилась скорость света? Погибли бы гноеродные бактерии? Резко ускорилось вращение Земли? (А. Беляев «Светопреставление», «Нетленный мир», «Над бездной»). А если человек перестал бы ощущать боль? (А. Палей «Человек без боли»). Исчезло бы трение? (В. Язвицкий «Аппарат Джона Инглиса»). Трудно, конечно, сказать, чей пример оказался более заразительным — Циолковского или Уэллса, но, как бы то ни было, Циолковский первым из русских фантастов обратился к подобному приему.
В творчестве Циолковского новая отрасль русской литературы обеими ногами стала на строго научную почву. Тяготение русской фантастики с первых шагов к положительному знанию было сродни исследовательской устремленности русского классического реализма. Впоследствии это поможет ей сравнительно легко преодолевать авантюрно-детективные поветрия.
3
«Роман в совершенно новом роде» зарождался в России как поэтический спутник науки и одновременно новая ветвь остросоциальной литературы. Но социальность и научность далеко не всегда объединялись. Начало века отмечено большим числом чисто технических утопий. Романов же, соединявших научно-технические предвиденья с социальными, почти не было.
Одна из первых попыток такого идейно-жанрового синтеза сделана была А. Куприным в «Жидком солнце» (1912). Интересовавшийся наукой и техникой издалека, Куприн на этот раз основательно знакомился с трудами выдающихся ученых и осаждал своего друга Ф. Д. Батюшкова вопросами: «…7) что делается с содержимым мешка газа, сгущенного до жидкого состояния, если это содержимое вылить на стол, на плиту, на снег, на ладонь… Все это необходимо вот для чего. Я хочу попытаться сгустить, — конечно, в рассказе — солнечный луч до газообразного состояния, а потом — до жидкого. Вероятно, такая мысль ерунда, но мне нужно внешнее правдоподобие». [36]
Правдивая обстановка лаборатории понадобилась, чтобы мотивировать социально-психологический сюжет. В «Жидком солнце» рассказана история утопической попытки осчастливить человечество. Герой повести сгущает солнечную энергию, чтобы запасти для людей свет и тепло на то время, когда Солнце начнет остывать, — во времена Куприна имела хождение гипотеза теплового угасания Земли (в России ее высказывал Д. И. Менделеев). Бескорыстный альтруист — автор открытия — разочаровывается в людях и бросает лабораторию. Механизм одного из баллонов с «жидким солнцем» забывают выключить. Колоссальный взрыв производит страшные разрушения и уничтожает ученого.
Грандиозность действия солнечной энергии живо напоминает картину ядерного взрыва. Куприн одним из первых в русской литературе задумался о влиянии крупных открытий на жизнь человечества, заговорил об ответственности ученого, развязывающего невероятные силы. Только прусский лейтенант способен обратить созидающую силу Солнца во зло, писал Куприн, верно предсказав небывалое до того применение науки для истребления людей в первой мировой войне.
Трудно поэтому согласиться, что в «Жидком солнце» Куприн лишь пародировал Верна [37]. He лишне вспомнить, что близкий Куприну по духу молодой Алексей Толстой в 1913 г. написал полуутопическую пьесу о войне России с Германией.
«Жидкое солнце» — наиболее зрелое фантастическое изведение Куприна. Оригинальный научный материал здесь естественно слит с гуманистической темой. В рассказе «Тост» (1907) этой плодотворной для фантастико-утопического жанра внутренней соотнесенности еще не было. Научный материал сводился к двум-трем штрихам, наудачу выхваченным из популярных ошибочных идей (превращение земного шара в гигантскую динамо-машину). На таком же уровне и представление Куприна о коммунизме — как об «анархическом союзе свободных людей». Физически прекрасным людям в купринском коммунизме скучно и пресно, они завидуют ушедшим временам жестокой борьбы.
В «Королевском парке» (1911) неуверенность в будущем переходит в откровенный пессимизм. Оба рассказа Куприна отразили неверие либерально-демократического крыла русской интеллигенции в созидательную силу революции. Реакция, наступившая после событий 1905 — 1907 гг., смела и без того путаные либеральные идеалы.
Толчком к «Королевскому парку» послужила, по-видимому, работа писателя над переводом стихотворения П. Беранже «Предсказание Нострадама на 2000 год» (1907). Куприна, активно искавшего новые формы, увлек «жанр» предсказания. Беранже предрекал падение тронов и торжество республики. Антимонархическая сатира Куприна в «Королевском парке», быть может, еще более зла. В Альфонсе Девятнадцатом, разорившем страну в угоду любовнице-актрисе и опустившемся до продажи иностранным шпионам планов собственных крепостей, читатель мог усмотреть намек на нравы двора Николая II. Но если у Беранже великодушие будущей республиканской Франции к безработным монархам сверкает искрами исторической иронии, то в рассказе Куприна заметна сентиментальность. Милость к поверженным самодержцам представлялась ему, по-видимому, пробным камнем нравственного содержания революции.
Несколько позднее мысль о добровольном отказе от власти появится в утопии Уэллса. Правда, в его романе «Освобожденный мир» (1914) королей и президентов вынудит к тому угроза существованию человечества: освобождение начинается с жесточайшей атомной войны. Нельзя не отметить чуткости, с какой фантасты предугадали и эскалацию средств разрушения, и кризис международной обстановки. Уэллс тоже идеализировал земных властителей, но он верил, что человечество в конце концов поймет прекрасную сущность мира, где больше не существует «моего» и «твоего», а только «наше». [38] Куприну же социализм представлялся в виде утробного благополучия: «Машина свела труд к четырем часам… Исчезли пороки, процвели добродетели. По правде сказать… все это было довольно скучно». Сытая дрема взорвалась в конце концов «радостным безумием» «заговоров, разврата и жестокого, неслыханного деспотизма», [39] в прах и пепел развеяны великие завоевания мировой культуры.
«Как видите, — обращался к читателю со страниц „Правды“ М. Ольминский, — возражения Куприна против короткого рабочего дня те же, что и у любого купца или фабриканта… Куприн не смог стать выше пошлостей, которые твердит самый заурядный буржуй». [40]
Автор мистических романов В. Крыжановская оправдывала свою аристократическую ненависть к бунту «черни» аргументами, очень близкими «Королевскому парку»: «Сокращение во что бы то ни стало (!) труда и вместе с тем увеличение заработной платы разве не стало уже лозунгом масс и целью, которой добиваются люди всеми дозволенными и недозволенными средствами?». [41] В романе «Смерть планеты» толпа, пораженная каким-то микробом разрушения, низвергает в пропасть тысячелетиями созидаемую цивилизацию. Осколки гибнущей культуры спасает аристократическая каста магов. На космических кораблях, нагруженных произведениями искусства, машинами и животными, они улетают на другую планету, оставляя гибнущую от каких-то таинственных сил Землю на произвол зла и безверия…
Демократ и реалист Куприн был, конечно, чужд этой воинственной реакционной мистики. Но он был далек и от рабочего движения, и от научного социализма. Его представления о социалистическом будущем были почерпнуты из ходячих обывательских мифов. В значительной мере эти мифы распространялись лжесоциалистическими утопиями.
Влияние псевдосоциалистической литературы на общественное мнение не следует недооценивать. Е. Аничков обращал внимание на причину популярности романа американца Э. Беллами «Взгляд назад» (в русском переводе «Через 100 лет»): "Широкой публике, которой не совсем доступны экономические выкладки, представлялась возможность составить себе (по этому роману, — А. Б.) представление об этом заветном коллективистическом обществе, где не будет уже роковой борьбы между трудом и капиталом. Мудрено ли поэтому, что роман Беллами продавался десятками тысяч экземпляров и приковывал к себе интерес не только одной передовой части общества". [42] Беллами рисовал механический обывательский рай, в котором сохранялось неравенство людей. Реакция оттого и давала «зеленую улицу» таким сочинениям, что они могли только оттолкнуть читателя, жаждавшего пришествия подлинно человечного общества.
4
Одной из фантастических книг, ярко отразивших шараханье русской либеральной интеллигенции от веры и надежды к унынию и безверию, был сборник В. Брюсова «Земная ось» (1907). В этой книге собрана фантастическая проза поэта. Брюсов верно предсказал будущее русской фантастике, был первым ее теоретиком. Как фантаст он прошел сложный путь. Оптимист в фантастических стихах, Брюсов почти одновременно создавал в прозе мрачные (хотя порой и прозорливые) пророчества. В фантастике он шел к реалистической простоте и все-таки был вычурен в главных своих произведениях.
В рассказе «Последние мученики» (1906) в форме записок очевидца "громадного исторического движения, которое его приверженцы именуют теперь «Мировой Революцией», [43] Брюсов гиперболизировал противоречие между разрушительным и созидательным началами грядущего переворота. Действие происходит в некой условной стране. Центральная часть рассказа — — диалог между «революционерами-разрушителями» и «хранителями культуры». На первый взгляд автор на стороне хранителей: «Мы стоим на вершинах сознания, до которых вы не достигали никогда… Вы — варвары, у которых нет предков. Вы презираете культуру веков, потому что не понимаете ее. Вы хвалитесь будущим, потому что духовно вы — нищие» (73 — 75).
Ответная речь «революционера» очень напоминает лозунги анархистов, футуристов, будущих пролеткультовцев (и, между прочим, некоторых крайне «левых» нынешних «революционеров»): «Нам не надо ничего старого. Мы отрекаемся от всякого наследства, потому что сами скуем себе свое сокровище» (74 — 75). Здесь очевидны отголоски спора о культуре, который вел В. И. Ленин и с «охранителями», не отделявшими прогрессивных элементов культуры от реакционных, и с отрицавшими все «ниспровергателями». Брюсов не видел диалектики в ленинском подходе и склонялся к «охранителям». Но в художественной практике он уничтожающе развенчал жрецов реакционной культуры.
«Жрецы» требуют от толпы, чтобы их пронесли на руках «ко дворцу и, коленопреклоненные, ждали… велений» (74). Одна из «хранительниц света» изъясняется определенней: «Мне нужно быть над другими, я задыхаюсь, когда слишком многие рядом» (70). Т. е. все гораздо проще: не столько хранят, сколько желают быть сверху. Не случайно златоуст «жрецов» Феодосии, по словам его же единомышленника, — человек лицемерный и мелочно тщеславный.
«Поэты», «мыслители», «художники» замкнулись в храме мистико-эротического культа Слепой Тайны. Культура, кичащаяся своей древностью, выродилась в секту развратников, и речь революционеров, с отвращением взирающих на изысканное скотство, воспринимается как справедливый голос истории: революция своим мечом отсекает от человечества "всех мертвых, всех неспособных на возрождение", потому что «мертвая сила… до сих пор всегда уничтожала наши победы» (74).
Сознавая всю тленность омертвелой культуры, Брюсов все же сопроводил эту объективно убийственную характеристику некоторым сожалением. В «Дневниках» он признавался, что революция его затронула слишком лично: "… я не мог выносить той обязательности восхищаться ею и негодовать на правительство, с какой обращались ко мне мои товарищи… я прослыл правым, а у иных и «черносотенником». [44] И далее: «Первая (хотя и низшая) заповедь — любовь к себе и поклонение себе. Credo». [45]
Возможно, против философско-эстетического индивидуализма вождя символистов был направлен выпад Н. Олигера в утопическом романе «Праздник Весны». Осколок прошлого, волей писателя перенесенный в коммунистическое будущее, жалуется: «Зачем мне ваш мир?… Конец и начало всего — во мне… Для меня только это сознание — действительность» (в предисловии к сборнику «Земная ось» Брюсов писал, что субъективно воображаемый мир, «может быть, высшая реальность мира»). Ему возражают: «Как ты стар, мой бедный Кредо! Ты подбираешь старые объедки и питаешь ими свою мысль… ты так же, как и все, пользуешься трудами других, но не чувствуешь этих других в своем сердце». [46]
Критика отмечала влияние Ф. Ницше на автора «Земной оси» — «ложный индивидуализм», который по своей религиозно-философской слепоте мечтает утвердить себя вне общественности". [47] Дело между тем обстояло сложнее: фантастическое творчество Брюсова обнаруживало кризис эстетско-индивидуалистического кредо символистов. Художественно-философский субъективизм особенно резко выявлял свою несостоятельность на фоне тех животрепещущих проблем века, которые Брюсов стремился осмыслить в фантастической прозе.
Но, с другой сторны, включение в орбиту фантастики наряду с идеями индивидуалистически-декадентскими остросоциальных, прозорливость брюсовской критики опасных тенденций капитализма — все это заставляет внести поправку в нарочито эстетскую декларацию предисловия к «Земной оси».
Центральными вещами сборника являются драматизированная повесть «Земля» (1904) и большой рассказ «Республика Южного Креста» (1904 — 1905). Оба посвящены любимой теме Брюсова-фантаста, поэта и прозаика, — городу будущего. Этот город у него — символ надежды и в то же время — предостережение человечеству. Предостережение и надежда — два противоположных полюса, между которыми колеблются брюсовские прорицания.
В «Земле» будущее олицетворено в лабиринте этажей, залов, переходов, лестниц и машин, заключенных под непроницаемым колпаком. Человечество, лишенное естественного света и воздуха, вымирает в этом научно созданном мире. Восторженные юноши мечтают о давно забытом солнце, о давно покинутой земле. Они требуют открыть купол, впустить свет и воздух. Мудрец Теотль знает, что вокруг — пустота и, если купол открыть, люди задохнутся. Но еще важнее ему доказать неизбежность угасания. Подобно тому как прежде человек помогал созидающей работе Природы, теперь он, проповедует Теотль, во имя ее же закона умирания, должен стать разрушителем.
Лукавый старец противопоставляет смерть жизни как высокую духовность низменному плотскому стремлению: «Вам нравятся зачатия и рождения, — упрекает он толпу, — крик младенцев и опять первые поцелуи, и опять первые объятия — вся сказка веков и миллионов поколений!». [48]
В этих аллегориях слышится отклик на реакционные пессимистические концепции, получавшие выражение то в философии Мальтуса и Шпенглера, то в мистических романах Крыжановской. Возможно, близкие совпадения (порой почти текстуальные) человеконенавистнических деклараций брюсовского Теотля с философией Тускуба в «Аэлите» А. Толстого восходят к общим источникам.
Жизнь, однако, берет свое: машины приводят в действие, купол медленно поднимается. Коленопреклоненная толпа ждет Солнца. Но люди не послушались старика, — и вот огромный зал превращается в кладбище.
И все— таки правы те, кто рвался к Солнцу. Предфинальный эпизод «Земли» неожидан. Под крики: «Бегите в нижние этажи, закройте все опускные двери! Это -спасение», появляется Юноша. «Ты ошибся, Теотль! Мы — не последние люди! Есть еще другие залы! Там живет истинное человечество… А мы — лишь несчастная толпа, заблудившаяся в темных залах… Пусть погибнем мы, земля — жива!». [49]
Открытие Юноши не снимает все же мрачного тона финала. Возможно, Брюсов и не хотел этого. В «Земле» изображен город мрака и смерти. Совсем не тот Город Будущего, что пригрезился поэту в стихах 1904 — 1905 гг., которому суждено «вечно жить ласкательной весной», где
В «Земле» гиперболизированы и светлые, и темные страсти человечества. В «Республике Южного Креста» сконцентрированы одни пороки. Рассказ навеян раздумьем о будущем буржуазной демократии, тень которой мелькнула над Россией в 1905 г. Повествование выдержано в форме бесстрастного исторического репортажа. Новое государство в Антарктиде возникло "из треста сталелитейных заводов… Конституция республики по внешним признакам казалась осуществлением народовластия..…Однако эта демократическая внешность прикрывала чисто самодержавную тиранию членов-учредителей бывшего треста" (3).
Свобода, братство, равенство, все то,
О чем томимся мы, почти без веры…[50]
При некоторых вымышленных деталях (рабочие — единственные полноправные граждане) фантастическая республика лицемерием своего строя сильно смахивала на Североамериканские Соединенные Штаты. Впрочем, в ней воплощены и черты прусского полицейского государства, и технократический рай буржуазных утопистов, и самодержавная система всеобщего сыска. Вся земля завидует процветанию «научно» организованного Звездного города. Трудящиеся достигли там, казалось бы, вершины желаний человеческих. Никакой анархии производства и безработицы. Но чудовищная регламентация жизни (та самая, которую воспел Э. Беллами в своей утопии) и тотальная демагогия, весь тиранический дух, пронизывающий эту «демократию», приводят к психическому взрыву. Звездный город, роскошная столица пенсионеров-рантье, поголовно заболевает манией противоречия. Желая добра, «счастливые» во всем поступают наоборот — режут друг друга и сокрушают все вокруг. То, что в купринском «Королевском парке» случилось от сытой скуки «социализма», в рассказе Брюсова — следствие алогизма капиталистической демократии.
Брюсов чутко провидел инволюцию капиталистического строя к фашизму. Прозорливость «Республики Южного Креста» не столько в таких аксессуарах будущего, как управляемые аэростаты, электрические дороги, циклопический город под стеклянной крышей, сколько в символичности этой «мании противоречия», развернутой в «идеальное» будущее и доведенной до абсурда сущности буржуазного строя.
Соотнесенностью фантазии с тенденциями «развития» капитализма «Республика Южного Креста» и «Земля» напоминают известные романы Уэллса «Когда спящий проснется» и «Машина времени». Уэллс, правда, пытался дать выход протесту (в первом — восстание народа). Брюсов же заставляет олигархическую диктатуру погибнуть, так сказать, своей естественной смертью.
«Республика Южного Креста» имела подражателей. По образцу ее, писал Брюсов в неопубликованной статье «Пределы фантазии», «изобразил свою „Полярную империю“ автор весьма слабого романа, печатавшегося в „Синем журнале“, — „Под стеклянным колпаком“ — Сергей Соломин». [51]
5
В сборнике «Земная ось» утопии-предостережения причудливо орнаментованы декадентскими экспериментами. Ссылаясь на предисловие автора к первому изданию (1907), в котором Брюсов назвал своих предтеч: Э. По, А. Франса, С. Пшибышевского, — критика расценила сборник как подражание чужим стилям, в лучшем случае как попытку привить русской прозе приемы иностранных беллетристов. [52]
Брюсов в самом деле хотел перенести на русскую почву «рассказ положений» (в отличие, например, от чеховского «рассказа характеров»). Но приемы остросюжетного повествования интересовали его не сами по себе. В предисловии ко второму изданию сборника он писал:
"Кроме общности приемов письма, «манеры», эти одиннадцать рассказов объединены еще единой мыслью, с разных сторон освещаемой в каждом из них: это — мысль о том, что нет определенной границы между миром реальным и воображаемым, между «сном» и «явью», «жизнью» и «фантазией». [53]
Если сопоставить эту декларацию с более поздней статьей «Пределы фантазии» (1912 — 1913), нельзя не заметить, что от парадокса: реальность бреда — бредовость реальности, от осужденных критикой «сцен безумия, сладострастия, извращений, пыток и преступлений» [54] Брюсов продвигался к мысли о расширении сферы искусства за счет нового метода и материала фантастики.
Еще в статье «Об искусстве» (1899) он писал, что искусство — в преддверии новой эпохи: ее готовят успехи науки. Брюсов предчувствовал зревший в лабораториях и кабинетах ученых грандиозный переворот в представлениях о мире. Но если тогда он эклектически смешивал знание с тайной, неведомое с мистикой, психологию с магией, внушение со спиритизмом; если в лекции «Ключи тайны» (1903) утверждал, что искусство только в «стихии запредельной», «по ту сторону познаваемого», то в «Пределах фантазии» (характерно уже само название) Брюсов измерял фантастический вымысел реальностью.
«В моем рассказе „В зеркале“, — писал он, — отражение гипнотизирует героиню рассказа и заставляет ее обменяться с собой местами… Впрочем, для постороннего наблюдателя никакого чуда нет: перед ним все та же женщина, и ее рассказ о том, что она одно время была заключена, как отражение, в зеркале, он вправе считать за бред». Подзаголовок «Из архива психиатра» не оставлял недоговоренности. Можно сомневаться, предмет ли искусства раздвоенное сознание, но, без сомнения, реальность больной души, а не мистическая запредельность составляет содержание рассказа. В научно-фантастическом рассказе 1918 г. «Не воскрешайте меня!» Брюсов писал: «Пора старого примитивного материализма давно миновала. Наука осталась позитивной, какой она и будет всегда, пока человек будет мыслить по законам логики! Мы позитивисты в том смысле, что отрицаем всякую мистику, все сверхъестественное. Но зато границы естественного раздвинулись теперь гораздо шире, чем столетие назад». [55]
В цитированной статье «Пределы фантазии» Брюсов сделал попытку нащупать технологию фантастического вымысла. Рассматривая широкий круг произведений всех времен и народов, он приходит к выводу: "Чтобы изобразить явления «фантастические», т. е. подчиняющиеся иным законам природы, нежели те, которым подчинен наш мир, может быть три приема: