Автор «не скрывает своих симпатий» к теории, по которой причина «всех явлений наследственности и развития живых тел в реакциях белка на воздействия условий жизни» (381). И для него неважно, что человек не просто белок, реагирующий на среду; вся сущность человека в том, что он сам может и должен приспособить условия жизни к своему «живому телу». Важно лишь доказать правоту своей биологической теории. Для этого Студитский заставляет американцев совершить оплошность в применении атомной энергии на земляных работах. Гибнет несколько миллионов человек. Но погибают они «не зря»: уцелевшие дадут начало поколению, устойчивому к радиации. Ведь и в Хиросиме и Нагасаки "какая-то часть (населения, — А. Б.) осталась практически здоровой" (99). В рассказе П. Андерсона «Прогресс» (мы говорили о нем в главе «Великое Кольцо») тоже проводится идея, что человечество в силах пережить ядерную катастрофу. Но упаси нас бог от такого оптимизма.
   В научной фантастике пренебрежение истиной всегда шло рука об руку с художественным эпигонством. В книге Студитского нет ни одного оригинального фантастического мотива. Картина падения Пицундского метеорита напоминает рассказ Журавлевой «Звездный камень», эпизоды расшифровки принесенной «метеоритом» инопланетной информации — повесть Мартынова «Наследство фаэтонцев», гипотеза о единстве основы жизни во Вселенной повторяет идеи Ефремова в «Звездных кораблях» и «Сердце Змеи» и т. д.
   В среде ученых, пишут Емцев и Парнов в романе «Море Дирака», может быть, больше, чем в любой другой, «стремление к Истине стало потребностью», [353] знаменательной ныне для нашего общества в целом. Многие страницы этого фантастического романа посвящены жизни обычного научно-исследовательского института, знакомым нам всем изменениям в людях, последовавшим «за решительной революционной ломкой догматических норм жизни» (244 — 245). Коренной поворот нельзя проглядеть, о нем вовремя напишут газеты. А вот для каждого человека поворотный пункт «наступает в разные сроки… Но чем скорее он наступит для всех, тем скорее будет расти и развиваться все общество» (245).
   Не ахти какое открытие. Но, во-первых, психологизм старого научно-фантастического романа (Орловского, Беляева, Казанцева, Долгушина) редко наполнялся такой актуальной социальностью, и, во-вторых, отношение к научной истине, повседневное и глубоко личное, само по себе никогда еще не приобретало такого остросоциального смысла, ибо общество никогда так не зависело от науки.
   Все это тем примечательней, что социально-психологическое повествование, в других произведениях («Записки из будущего», «Леопард с вершины Килиманджаро», «Под одним Солнцем») составляющее основной массив, в «Море Дирака» — важнейшая часть сложной и противоречивой конструкции. Конфликт рыцарей науки с дельцами и карьеристами перемежается грандиозной аферой гитлеровцев с фальшивыми банкнотами. Тайна «черного ящика» — самосовершенствующейся, самопрограммирующейся электронной машины, воспроизводящей чуть ли не все, что можно представить (от денежных купюр до научных разработок), — переплетена с операцией ОБХСС, раскрывшей за преступлением мелких жуликов большое изобретение ученых-антифашистов.
   Милиция, следствие, увлекательная интрига на первых порах обманывают и в романе Савченко «Открытие себя». Но очень скоро читатель всерьез задумывается о вещах, может быть, еще и немыслимых научно (дублирование организма, размножение искусственных биокопий человека!), тем не менее завязывающих сложный узел житейских и философских проблем. Для этой книги, написанной с большой страстью и драматизмом, гриф «научно-фантастический роман» приобретает полновесное, хотя и необычное значение. Фантастическая идея удвоения, утроения индивидуального "я" создает совершенно новые возможности психологического анализа. Каждый двойник идет своей дорогой, как бы реализуя варианты, заложенные в исходной личности (та же, что и у Геннадия Гора, мысль о неисчерпаемости внутреннего мира). В глубоко интимных коллизиях между копиями-двойниками (ведь это коллизии в известном смысле внутри одной и той же психики) извечные истины долга, совести, нравственности предстают в первозданной значительности и в то же время — под совершенно новыми углами зрения.
   «Открытие себя», при всем драматизме, очень светлая книга. Роман проникнут убежденностью в благородстве разума. Ни о каком поединке с собой, кроме поединка на высотах интеллекта и нравственности, не может быть и речи. В романе Ариадны Громовой создание искусственных людей приводит к трагедии, к конфликту того же типа, что в романе Мэри Шелли «Франкенштейн»: взбунтовавшиеся искусственные существа уничтожают своего создателя. Развязка по-своему оправдана. У Савченко и Громовой фантастические посылки разного плана. Но ведь и выбор зависел от различной идейно-нравственной оценки потенциала науки! Бунт заложен в негуманности, в конечном счете, научного замысла. У Савченко идея биокопии-двойника в принципе снимает антагонистический конфликт.
   Произведения Савченко, Громовой, Амосова, Войскунского и Лукодьянова, Емцева и Парнова, Полещука, Днепрова, даже сатирические вещи Шефнера и Стругацких — романы о науке, о том, что Эйнштейн назвал драмой идей. Фантастические допущения заостряют чисто человеческие аспекты этой драмы, и в ней самой сколько угодно динамики, остроты, занимательности. Тем не менее, пожалуй, только Амосов да Шефнер не подстегивают драму идей приключенческой остросюжетностью: писатели словно никак не могут поверить, что борьба идей высокодраматична сама по себе, без приключенческого допинга.
 
12
 
   Уходя в интеллектуальные глубины, фантастический роман, казалось, прощался с внешней динамикой. Но шло время, выходили новые книги, и «старая добрая традиция» как будто возрождалась. Ремесленные поделки, приспосабливаясь к новым научным темам и социальным мотивам, даже возросли числом. В «Торжестве жизни» (1953), «Властелине мира» (1957) и «Зубах дракона» (1960) Н. Дашкиева, в «Гриаде» (1959) А. Колпакова, «Шестом океане» (1961) Н. Гомолки, «Второй жизни» (1962), «Желтом облаке» (1963) В. Ванюшина, особенно в романах для юношества плодовитого О. Бердника «Призрак идет по земле» (1962), «Пути титанов» (1962), «Катастрофа» (1963), «Путешествие в антимир» (1963), «Сердце Вселенной» (1963), «Подвиг Вайвасваты» (1965), можно найти весь непритязательный набор, еще в 20-е годы выработанный фантастами типа В. Гончарова: и сенсационные заголовки, и пустую фабульную интригу, и штампованные маски персонажей, и лубочный памфлет, и политическую «актуальность».
   Вместе с тем к приключенческой фантастике возвращаются и серьезные романисты. После «Гостя из бездны» и «Каллисто», впитавших характерную для утопий стилистику описания и размышления, Мартынов пишет «Гианэю», напоминающую приключенческих «Звездоплавателей». Казанцев после описательного производственного "Мола «Северного» строит сюжет романа «Льды возвращаются» на детективных положениях. Днепров после интеллектуальных памфлетов усиливает в «Голубом зареве» внимание к приключенческому действию. Даже Мееров, решительней других отказавшийся в «Сиреневом кристалле» от детективной сюжетности, сохранил приключенческий рисунок, хотя и не в прежних черно-белых тонах.
   Отличие «Сиреневого кристалла» от «Защиты 240», «Гианэи» от «Звездоплавателей», романа «Льды возвращаются» от "Мола «Северного» в том, что те же самые авторы, которые недавно тяготели к динамике положений, пытаются строить сюжет и как историю характера. Конечно, это еще заметней в психологических романах (Ларионовой, Савченко, Громовой, Амосова), но у вчерашних приключенцев — знаменательно. Характер заметно теснит персонаж-маску. Асквит в «Сиреневом кристалле» ведет себя в науке, как на бирже, — и в то же время это увлеченный, талантливый исследователь. Если в 50-е годы приключенцы (Томан, Студитский, Тушкан и др.) безуспешно пытались обогатить событийную занимательность элементами научной фантастики, то подлинное обогащение приключенческой фантастики пришло через психологизм.
   В рассказе А. Беляева «Золотая гора» (1929) денежные воротилы послали американского журналиста взорвать советскую лабораторию, где было налажено превращение неблагородных металлов в золото. Близко сойдясь с нашими учеными, диверсант отказался от своего намерения. Он увидел новых людей, поглощенных высокой целью. Фантастическая тема метафорически переплеталась с социальной (облагораживание личности в чистой социальной среде), но психологически не была раскрыта. Не все здесь зависело от писателя. Должны были исторически вызреть идейно-психологические потенции намеченной Беляевым коллизии.
   В середине XX в. на капиталистическом Западе,, от Ватикана до Лэнгли (штаб-квартира американской разведки), кинулись искать идеи и кадры для так называемого морального перевооружения. Классические устои наших врагов — чистоган и насилие — сегодня лишь резче подчеркивают притягательность коммунистической доктрины. И вот понадобились интеллектуалы, которые объяснили бы «городу и миру» привлекательность буржуазного строя.
   ЦРУ со своей стороны делает ставку на интеллигентного разведчика: традиционному герою плаща и кинжала все трудней вжиться в социалистическое общество. Этот план А. Даллеса справедливо назван был идиотским. В самом деле, действительно интеллигентному человеку, если он хочет быть последовательным, остается либо признать, что коммунизм осуществляет истинные идеалы человечества (которыми буржуазная демократия только спекулирует), либо отказаться от научно-беспристрастной оценки фактов.
   Вот эта альтернатива и легла в основу психологических коллизий трех фантастических романов 60-х годов: «Пояса жизни» (1960) Забелина (Дени Уилкинс), «Льды возвращаются» Казанцева (Елена Шаховская), «Гианэи» Мартынова (Гианэя). Авторы переносят действие в будущее. В условиях коммунизма кризис «задумавшейся» личности «с того берега» достигает высокого накала.
   Дени Уилкинс послан был внедриться в советскую экспедицию на Венеру, и ему это удалось. Но вскоре он понял, что его хозяин «недооценил силу этих самых коммунистических идей». [354] Сперва Дени было «наплевать» на всякие идеи. Но Надя!… А с ней — вся молодежная экспедиция. То, что потянуло Дени к Наде, в какой-то мере присуще им всем. Они летят, чтобы сделать пригодной для жизни бесплодную планету. Для его сына от Нади. Для внуков и правнуков. «Дени Уилкинсу стало даже как-то нехорошо при мысли, что он предает этих ребят» (178). Парня, который спас ему жизнь, рискуя своей («того, что ты сделал, я никогда не забуду», 110). Всю эту землю, на которой «до странности хорошие законы» (110). «Нет, дело не в сентиментальности и даже не в чувстве благодарности. Но было в людях, с которыми два года жил и работал Дени Уилкинс, что-то очень здоровое, чистое и смелое — словно как-то иначе жили они и как-то иначе понимали жизнь» (162).
   Вот чем «они без денег подкупили Дени Уилкинса» (190). И он выбросил за борт мину, которой должен был подорвать космический корабль.
   Что же дальше? Покаяние? Молодая симпатия ко всему, что живет и цветет, помогла Дени Уилкинсу распознать привлекательность мира, которому он должен был нанести удар. Но войти в этот мир уже не хватило души, и Дени покончил с собой. Было ли тому причиной чувство ответственности за случайное убийство одного из новых товарищей, не давала ли покоя мысль о Наде и сыне (истина нанесла бы им незаживающую рану), или просто не вытравил в себе одинокого волка-супермена? Писатель предоставляет нам додумать самим. Психологический рисунок не завершен, в деталях грубоват. Но эта открытая концовка верно завершала правдиво намеченную коллизию.
   У Казанцева в истории Елены Шаховской наоборот: уверенно и не без мастерства выписанные детали не создают в конце концов правды характера. Занятно следить за судьбой княгини по рождению, научной шпионки по воспитанию, разумеется, «загадочной колдуньи, злой волшебницы с добрыми глазами ангела и бесовскими, сводящими с ума линиями плеч, талии, бедер…». [355] Автор искусно проводит Элен с ее «линиями» меж всех сцилл и харибд. Она беременна от названного мужа своего Роя Бредли — продажного журналиста, затем — борца за мир и… президента демократических Соединенных Штатов (!). Но не уклоняется и от рискованного флирта с влюбленным в нее красавцем — физиком Буровым. Впрочем, под конец — теперь уже Леночка — возвращается к своему Рою.
   Автору много раз удается перехитрить догадливого читателя. Внучка непримиримого врага Советской России, оказывается, с самого начала была… тайной коммунисткой. И эту свою тайну Элен продолжала скрывать и тогда, когда по заданию американской разведки закрепилась в Советской России. Разыгрывала обе стороны одновременно. Зачем? «Моей горячей, набитой романтикой голове казалось, что подлинный подвиг — это бескорыстный, никому не известный, тайный». [356] Бывает. А вот что ум, и отвага, и стойкость гениальной разведчицы мирно уживаются с этой бесконечной наивностью, авантюризмом, индивидуализмом, — такое случается только в бульварных романах.
   У автора не остается выхода, кроме как разрубить запутанную паутину. Добрые ангелы из госбезопасности, оказывается, давно были в курсе передаваемой Элен дезинформации: они подключились к ее телепатическому (!) каналу связи… Не зря рецензия на роман называлась «На грани пародии». [357] Курьезная фантастика эквивалентна безвкусной героизации душевной изломанности. Личность, выламывающаяся из своей среды, вызывает уважение, когда душевный разлом идет по прямой. Прямой путь неотделим от силы убеждения и чистоты страстей, а без этого невозможно преодолеть воспитание, образ жизни, засасывающую привычку. Элен — тайная коммунистка, тайная даже от друзей — психологический нонсенс.
   В романе «Гианэя» Мартынова история Гианэи — девушки из внеземного мира — сплетена не столь прихотливо, но в ней нет идейно-психологической безвкусицы, хотя эта опасность подстерегала Мартынова в большей мере. Гианэя высажена с космического корабля, который вскоре взорвался. Она появилась на космической станции землян в погребальном наряде под скафандром. Готовилась взойти на костер. Корабль ее соплеменников, изгнанных со своей планеты, пришел уничтожить человечество, чтобы колонизировать Землю. Гианэя отлично знала, как поступили бы они, как поступала инквизиция (читала раздобытые разведчиками средневековые испанские книги).
   Все оказалось иначе. Ее приняли как друга. И хотя потом убедились, что чужая не говорит всей правды, не переменили своего отношения. На взорванном корабле только один был таким, как люди Земли, — Рийягейя. Он уничтожил себя и соплеменников, чтобы спасти Землю. Гианэя не понимала этой жертвы. Она плоть от плоти изгнанников-аристократов. Высокомерие ослепляет ее блестящий ум, как ослепило оно захватчиков. Зная Землю по средневековью, они и мысли не допускали, что человечество так скоро создаст мощную культуру и совершенный социальный строй. Подвиг Рийягейи, конечно, уменьшил жертвы, но и без того Земля постояла бы за себя: «Общество, живущее дружной, сплоченной семьей, достигшее высоких вершин науки и техники, уже непобедимо». [358]
   Гианэя многое могла и многое знала. Она физически и умственно совершенней людей, и это как будто должно укрепить ее аристократическое презрение, которое земляне не могли назвать иначе как низким моральным уровнем. Но через свою судьбу, через размышления о тех, кто ее дружески принял, она «поняла, что даже Рийагейя ошибся; вы лучше нас, ваша жизнь светла и прекрасна». [359]
   Открытия, сделанные Гианэей в коммунистическом обществе будущего, до странности напоминают удивление, испытанное Айзеком Азимовым, когда он заглянул через страницы нашей фантастики в нравственный мир современного советского человека.
 
13
 
   "Художник использует фантастическую посылку двумя путями: по линии ее внутреннего обоснования и как сюжетную мотивировку. Оба пути, разумеется, взаимопереходят, но по преимуществу акцентируется какой-то один. С некоторых пор наши писатели, пристальное внимание уделяют второму варианту, называя его "фантастика как прием. Разновидность этого «приема» — фантастико-психологический роман, где на первом плане.приключения характера, а фантастический элемент — в глубине сцены и обоснован без особой оглядки на науку, лишь бы выполнил свою роль сюжетной мотивировки.
   В рассказе Гансовского «День гнева» полулюди-полузвери отарки не производили бы особого впечатления, если бы не вызывали социальной аллегории, остро современной в свете нынешних толков вокруг проблемы машинного разума с его внеэмоциональной логикой. Фантастическая литература — от «Франкенштейна» до «Острова доктора Моро» — знала и не таких монстров, а кибернетика ныне дает пищу самой химерической фантазии. Автор поэтому даже не говорит об отарках, существа ли они из другого мира или искусственный продукт эксперимента. Важно другое — что отличает их от людей. Человек становится человеком не только способностью к логическим выкладкам. Может быть создан интеллект, превышающий человеческий, но, если он будет лишен нравственности, он в сущности не станет подлинно разумным. Отарки сделались жертвой собственной жестокости. Психологизм этой коллизии и вызывает ассоциацию: ученый-милитарист, механический рассудок фашизма.
   Иногда этот второй, внефантастический план спасает «фантастику как прием». В повести Емцева и Парнова «Уравнение с Бледного Нептуна» явно спорно представление о том, что микромир в какой-то своей глубине имеет окно — выход в большую Вселенную и что все мироздание замыкается, таким образом, в бесконечное кольцо. Наивна идея аппарата, который позволил бы разомкнуть это кольцо и физически проникнуть из лаборатории прямо на какую-нибудь далекую планетную систему. И все же это физическое «кольцо» можно рассматривать просто как оправу публицистически заостренных антифашистских страниц.
   Лозунг «фантастика как прием» возник в преодолении «теории предела», не изжитой и по сей день. [360] Некоторым писателям показалась недостаточной отмена принципа «на грани возможного». Они сочли, что критерий научности слишком сковывает и применим лишь для сравнительно ограниченной разновидности фантастической литературы. Ссылаясь на исторически сложившееся многообразие фантастики, Стругацкие утверждают, что она подчиняется всем общелитературным законам и характерна лишь «специфическим приемом (!) — введением элемента необычного». [361] Таким образом, Жюля Верна и Уэллса, Ефремова и Лема Стругацкие ставят в один ряд с Рабле и Свифтом, Щедриным и Экзюпери. Этот ряд автоматически должен быть сомкнут с народной сказочно-мифологической фантастикой (тоже литература!).
   Брандис справедливо заметил в этой связи, что Стругацкие, противореча себе, не обошлись все-таки без того, чтобы особо выделить метод современной фантастики. [362] «Отличие писателя-фантаста от обычного писателя, — говорят они, — состоит в том, что он пользуется методами, которые не применяли ни писатели-реалисты, ни Рабле, ни Гофман, ни Сент-Экзюпери в „Маленьком принце“.» [363]
   Традиция Верна и Лема отлична от традиции Гофмана и Экзюпери не только научно-фантастическими идеями, но и качеством художественной условности. Условность в фантастике Гоголя — чисто литературной, традиционной природы. А вот даже Бредбери, очень вольно обращающийся с научной логикой, опирается все же не непосредственно на сказочно-поэтические мотивировки, а превращает в сказку науку. На словах Стругацкие пренебрегают различием между необычайным в сказке и в научной фантазии, а в повести «Возвращение» Горбовский не забывает заметить о чудесах Петра Петровича, что все это — сказочка. В той же повести авторы дают научно-фантастическую интерпретацию лампе Аладина: мол, это — позабытое космическими пришельцами устройство, управляющее могущественным роботом. Даже джинны и Кощей Бессмертный в современном научно-фантастическом сюжете требуют какого-то научно-технического окружения (у Стругацких, например, — в сатире «Понедельник начинается в субботу», у Снегова — в романе «Люди как боги»).
   В фантастике XX в., называть ее научной или нет, от науки все равно не уйти. Правда, это иногда понимают так, что не следует-де слишком очевидно нарушать законы природы. Но более чем вековая история научной фантастики показывает, что оправдывались самые невозможные «нарушения». Количественный или дистанционный критерий ничего не объясняет. Принцип научной правды может быть приложен лишь с учетом художественной правды, стало быть, условности. Тем не менее художественная условность для современной фантастики никак не равнозначна чисто литературному приему, которым пользуются Рабле и Щедрин или писатели-нефантасты. Она должна учитывать современный уровень научного мышления, а также то, что научное мышление делается достоянием самых широких слоев читателей.
   Никто сегодня всерьез не пошлет своих героев в космическое путешествие по способу переселения душ, как в романах Фламмариона и Крыжановской. С другой стороны, ни один сторонник фантастики как приема не использовал почему-то жюль-верновского варианта — из пушки на Луну. Чем не условность? Но она — устарела, а через нуль-пространство — пожалуйста. Здесь воображение опирается на дискутируемые, стало быть гипотетические, предположения.
   Фантаст свободно раздвигает жесткие рамки дискретной логики, но вовсе пренебрегать научной логикой — значит лишать фантазию правдоподобия с точки зрения реалистичности современного сознания. Ведь современная фантастика получила право литературного гражданства где-то рядом с научным воображением. Научный и поэтический уровень взаимно определяют, а не исключают друг друга, и эта связь не формальная, но — мы не раз в этом убеждались на страницах этой книги — гносеологическая. Вопрос не в том, чтобы не отступить от научно допустимого, а в том, чтобы не нарушить разумного соотношения между научным и художественно-психологическим критериями вымысла.
   Стругацкие же, Громова и некоторые другие сторонники фантастики как приема берут в расчет только последний. С их точки зрения вся «физика» в «Уравнении с Бледного Нептуна» Емцева и Парнова совершенно неважна, важна только антифашистская тема. Но писатели уделили «физике» не меньше внимания и тем самым сделали заявку на научный критерий, которого, однако, их гипотеза не выдерживает. Гансовский, напротив, в рассказе «День гнева» уклонился от научного обоснования фантастической мотивировки и перенес центр тяжести в нравственно-философский план.
   Вряд ли правомерен сам термин «фантастика как прием»: в нем — оттенок ремесленничества, экспериментаторства, пренебрегающего внутренним единством формы и содержания. Прием предполагает универсальное использование, безотносительно к содержанию. Здесь коренной просчет, ибо метод, по выражению А. Герцена, всегда есть развитие содержания.
   В рассказе «Орфей и Эвридика» Емцев и Парнов обрамляют красивую легенду о певце, воине и философе античности, предвосхитившем дантово путешествие в загробный мир в поисках возлюбленной, гипотезой о возможности влиять на прошлое. Рассказ начинается утверждением: «Петля Времени — физически доказанная реальность» — и заканчивается тем же: «Получается, что можно влиять на прошедшие события». [364]
   Этой тавтологией фантастическая часть исчерпывается. Допустим, снисходительный читатель ею удовлетворится. Какое, однако, имеет отношение эта петля к отлично пересказанной легенде? На раскопанной археологами каменной стеле после «опыта» появилась не существовавшая — ранее надпись: ее, мол, начертал Орфей после того, как принял за Эвридику явившуюся ему сквозь время научную сотрудницу… Фантастическая рамка легко отделяется от совершенно самостоятельного исторического сюжета. Квазинаучная посылка — не более чем модный предлог, нимало не углубляет драматизма скитаний и нравственных поисков Орфея.