Такого пестрого смешенья «одежд и лиц, племен, наречий, состояний» наша фантастика не знала даже в урожайные на эксперименты 20-е годы. И хотя к концу 60-х «фантастический бум» заметно спал, литературный процесс отнюдь не улегся, скорей напротив, приобрел более сложные формы и содержание. Может быть, это несколько извинит в глазах читателя неполноту отбора имен и явлений и субъективность суждений автора книги в этой заключительной главе.
 
2
 
   Не был ли источником нынешнего расцвета фантастики тематический «взрыв»? В самом деле: природа времени и антигравитация, искусственное управление эмоциями и пришельцы из космоса, телепатия и парадоксы пространства — времени, воздействие на прошлое и биология будущего — на такое наша фантастика не так давно просто не посягала. Обедненную «ближнюю» фантастику питали почти исключительно техника, география и отчасти биология. А теперь нелегко очертить даже примерный круг тем. Было время, когда сама тема космических путешествий приравнивалась к космополитизму. А ныне космос — в каждой второй книжке, фантасты устали соревноваться в способах космического полета. Запущенная Стругацкими в «Стране багровых туч» (1959) фотонная ракета, как ей и положено, мгновенно опередила «обыкновенную» атомную в «Детях Земли» Г. Бовина (1960). Даже нуль-транспортировка стала чуть ли не анахронизмом. Сверхсветовые скорости, свертывание пространства, превращение пространства в вещество и наоборот — и это уже не самое последнее слово современной «фантастической техники».
   В 60— е годы батальоны пришельцев из других Галактик промаршировали чуть ли не через все романы -прямо в серьезную научную дискуссию. Беляевский аппарат мысленного внушения из «Властелина мира» кажется допотопным рядом с изощреннейшими способами сверхдальней космической «пси-связи» (телепатии) в произведениях Журавлевой, А. Полещука, Гансовского, братьев Стругацких и многих других. Трудно представить, как вознегодовал бы критик в 1948 г., узнай он, что лет через десять герои фантастических романов запросто будут беседовать с «думающими» машинами; что антропоидные биороботы в романе Ариадны Громовой «Поединок с собой» (1962) поразят читателя даже не этой фантастической выдумкой, а своим человеческим трагизмом (как уэллсовы зверочеловеки на острове доктора Моро); что в романе Савченко «Открытие себя» (1967) речь пойдет об искусственном копировании человека и драматических коллизиях двойников.
   Власть тем, лежащих за порогом возможного, оказалась столь велика, что даже близкий к теории предела Казанцев занял своих суперкрасавиц в романе «Льды возвращаются» (1963 — 1964) разжиганием Солнца, притушенного было американскими ястребами. Стругацкие отправили своих нарочито грубоватых юношей на средневековый Арканар мучиться сознанием ответственности за эксперимент с целой цивилизацией. Экспериментальная история! Да, таких тем не было и в помине.
   Повесть Полещука «Ошибка инженера Алексеева» (1961) в начале 50-х годов наверняка была бы проработана за идеализм и мистику. Моделируя процессы звездообразования, инженер Алексеев неожиданно «сделал» новую Галактику. Очень миниатюрную, но самую настоящую, с мириадами звездных скоплений и, как оказалось, планетами вокруг звезд. Установка была запущена в околоземной космос. А когда с Земли подана была команда прекратить эксперимент, с учеными что-то случилось: они оказались как бы законсервированы в стекловидной массе — на ощупь теплой, близкой температуре человеческого тела… Дело оказалось в том, что прекращение опыта угрожало возникшему на искусственных планетках разуму: за это время он успел осознать свое происхождение и принял меры, ограничившие «создателя».
   Тех, кто поторопился обвинить автора в нарушении законов природы, [322] можно отослать к книге А. Кларка «Черты будущего». Ученый напоминает, что по мере продвижения вниз по шкале размеров, в силу ряда биологических обстоятельств, жизнь становится невозможна. Тем не менее Кларк не исключает вовсе существования крошечных разумных существ — «при условии, что по своему строению они не будут походить на людей». [323]
   Кларк пишет далее, что в рассказах о микровселенных почти неизменно игнорируется то обстоятельство, что уменьшение размеров сопряжено с изменением хода времени. Вот этот феномен Полещук и обыграл. И он не был первым. Искусственную вселенную создал герой Александра Беляева профессор Вагнер. «— Неужели вы предполагаете, — спрашивают его, — что… на микроскопических планетах появится человечество? — А почему бы и нет? От появления до гибели планетной системы это человечество будет жить всего несколько наших минут. Но для них наши минуты будут равняться миллионам лет… — А вдруг и наша вселенная… является только лабораторным опытом какого-нибудь космического профессора Вагнера? — Не думаю! — серьезно ответил Вагнер… — если бы такой сверх-Вагнер и был, он не божество, как не бог и я: я не творю миры, а только пользуюсь вечными мировыми силами, которые прекрасно обходятся без творца». [324]
   Ошибка инженера Алексеева была в том, что как раз это он и недооценил. Повесть делает близкой и понятной ту мысль, что разум — не только производное движения материи, но и сам, не исключено, активно участвует в этом процессе. Здесь — весьма иронический контрвариант клерикальной идеи «божественного первотолчка», оживившейся в связи с новыми работами в теоретической физике. Алексеев-создатель, осторожно обезвреженный своими созданиями, — это почти трагикомическая параллель «неосторожности» Саваофа… Для современной фантастики характерен такой переход частной проблемы в общенаучную, естественной — в гуманитарную и философскую. Повесть Полещука приведена не как образец в этом смысле, а как типичное рядовое произведение.
 
3
 
   Итак, — новые факты, на которые теория предела закрывала глаза, новые гипотезы, которые она отвергала. К середине века количество их резко возросло. Наука включила в себя размышления о путях развития знания. Академик М. Лаврентьев писал в статье «Наука и темпы века», что две трети знаний человечество добыло за два последних десятилетия, — две трети! Как раз на эти десятилетия приходится расцвет советской фантастики.
   Партия провела большую работу по оживлению идеологической жизни, расчистив дорогу всем видам искусства. Лавина знаний опрокинула тематические шлагбаумы для научно-фантастической литературы. Конечно, фантастике дал такой мощный импульс не только количественный прогресс. Увеличение массы знаний было одновременно и качественным скачком, в частности, в представлениях о возможном и невозможном в науке, правдоподобном и неправдоподобном в научной фантазии.
   В повести Савченко «Черные звезды» (1960) увлекательной темой могла быть уже одна история открытия антивещества (против самой этой идеи активно возражали фантасты-предельщики). Писатель, однако, повел нас дальше — к предположению о симметрии Вселенной. По его мнению, зародыш идеи симметричности материи содержится в периодическом законе Менделеева. «Почему таблица химических элементов может продолжаться только… в сторону увеличения порядкового номера?… Почему… не предположить существование элемента „номер нуль“… или элемента „минус один“, или „минус 15“?… Зеркальное отражение менделеевской таблицы!». [325]
   Сегодня не подлежат сомнению по крайней мере античастицы и даже антиядра. «После открытия антипротонов и антинейтронов, — писал член-корреспондент Академии наук СССР А. Алиханьян, — можно было в принципе представить себе атомы, у которых ядра состоят не из обычных протонов и нейтронов, а из их антиподов. Эта идея, допускающая в принципе существование антиядер, была практически осуществлена профессором Лендерманом», а в 1965 г. «впервые удалось в земных условиях создать антивещество!». [326] От штучных антиядер до весомых количеств антивещества — дистанция огромного размера. Но фантастика не была бы фантастикой, если бы хоть на полшага не опережала события.
   Ребром пластины из нейтрида герой «Черных звезд» полоснул по руке. «Затаив дыхание, все ждали, что сейчас кисть отвалится и хлестнет кровь. Но Алексей Осипович спортивно сжал кулак, распрямил его и „отрезанной“ рукой полез в карман за носовым платком». [327] Пластинку из нуль-вещества можно сделать тоньше атома. Такой нож пройдет сквозь межатомные промежутки, не повреждая живую ткань.
   В повести Мартынова «Сестра Земли» земляне проникли в звездолет с планеты Фаэтон через люк, затянутый наподобие пленки чем-то средним между полем и веществом. Завеса пропускает человека, но не дает просочиться атмосфере. В такой детали физически ощущаешь иной уровень фаэтонской науки и техники. Для фантаста, опирающегося на науку, здесь недостаточно просто богатого воображения: должно исходить из иных, не бытовых представлений о материальности.
   XIX век жил в ньютоновском мире, где научные представления совпадают с обыденным опытом. XX век вступил в мир эйнштейновский, парадоксально с этим опытом не совпадающий. Ядерные частицы, существующие и как бы несуществующие, относительность законов физики в разных системах (время в звездолете, несущемся со скоростью света, «растягивается», тогда как на Земле продолжает течь нормально), неуловимость перехода неживого в живое на определенном уровне неорганических соединений и так далее — все это не только новые факты, но и новая система мышления. В сознание людей вошла мысль об относительности бытового понимания законов природы. Раньше все, что не укладывалось в школьные представления, казалось за пределами науки. Нынче мыслимая граница возможного отодвинулась далеко вперед.
   Но этот «рывок за грань» не означал отмены «ближних» тем. Куда важней то, что поток «дальних» тем поворачивал фантастику к новым научно-художественным принципам. Научно-фантастический роман обновляла и более глубокая трактовка подчас весьма традиционной тематики.
   Казалось, давно исчерпаны все возможные варианты контакта с инопланетной цивилизацией. И вот читатель, открывая роман Меерова «Сиреневый кристалл» (1965), с удивлением обнаруживал, что ему рассказали об этом лишь малую толику того, чем располагает фантазия. У Меерова не выходят из диковинных кораблей ни паукообразные, ни человекоподобные. Просто лежат где-то на островах Южных Морей загадочные зерна, и десятки лет никто не догадывается, что это и есть посланцы чужого мира.
   Автор ведет нас через несколько фаз узнавания. Невзначай пробужденная в зернах-зародышах чужая жизнь оказывается чудовищно активной. Какая-то сверхбиологическая силициевая стихия распространяется со скоростью потопа, пожирая камни и в камни же превращая органику. Нависает угроза над всем живым. Как же преступно равнодушны должны быть те, кто подбросил нам эту беду!
   Удивляет, однако, что неведомая жизнь стремится созидать. Вырастают какие-то химерические строения. Наконец Левиафана с величайшим трудом укрощают. И обнаруживается, что люди тоже невольно виноваты: не зная того, они разъединили устройство, управляющее «жизнью». А когда оно приходит в действие, грозная силициевая плазма оказывается мирным строителем. Управляющий ею кибернетический мозг проявляет не только гуманность, но и деликатность. То, что принимали за форму жизни, было сложнейшей саморазвивающейся кибернетической системой, посланной из иного мира исследовать Землю.
   Мы так и не узнаем, как выглядят ее хозяева. Контакт с ними сам по себе предстает сложнейшей научной проблемой. Меерову удалась правда трепетного ожидания соприкосновения с иной цивилизацией. Как все великие явления, это чудо вряд ли сойдет готовым с неба, скорей всего оно будет разгадано постепенно, в долгих трудах поколений. Заставляя читателя подумать об этом, Мееров невольно, быть может, привнес в каскад приключений опыт профессионального ученого. В этом отношении «Сиреневый кристалл» типичен для научно-фантастических романов 60-х годов. Писатели, пришедшие в фантастику из науки, умеют вносить в самые фантастические сюжеты психологическую правду научного мышления.
   А вот Днепров в повести «Голубое зарево» (1965) использовал сравнительно свежие научно-фантастические идеи рутинно. История того, как получили антижелезо и что из этого открытия хотели извлечь, с одной стороны, советские физики, а с другой (конечно же) — американские ультра, повторяет историю с антиртутью в талантливой повести Савченко «Черные звезды». У Днепрова фантастическая идея — лишь повод для приключенческой фабулы с элементами политической публицистики. Нет ни увлекательной романтики научного поиска, ни оригинальных общенаучных предположений, как у Савченко (антивещество — симметрия Вселенной). Научная фантастика, как вода в песок, уходит в стандартный детектив.
   Встречающиеся в «Голубом зареве» любопытные сентенции (например, о закономерностях развития науки) и две-три живые черточки персонажей не снимают впечатления, что обо всем этом не однажды уже было читано. И об ученых-антифашистах, спасающих мир от неонацистской катастрофы, и о полковниках госбезопасности, прекрасно говорящих по-немецки, и о физиках, хранящих под стеклом оригинальное фото Эйнштейна (великий человек одной рукой пишет формулы, другой поддерживает сползающие штаны). Читано даже в тех же стершихся словах: «одно и то же открытие можно превратить в добро и зло».
   В этой на три четверти детективной повести трудно узнать раннего Днепрова, умевшего извлекать из научно-технической посылки острую, емкую до символики коллизию. Сравнивая «Голубое зарево» с «Сиреневым кристаллом», нельзя не видеть, как в противоположных направлениях движутся разные писатели. Днепров сбился с интеллектуальной фантастики на приключенческую обочину, а Меерову, более чем посредственному в «Защите 240», «заштампованная» тема не помешала уверенно выбраться на столбовую дорогу.
 
4
 
   Связь проблематики научно-фантастического романа 60-х годов с методологией (а не только новыми фактами) современной науки наиболее наглядна в традиционных темах, претерпевших глубокую метаморфозу. Машина, которая по-настоящему была введена в фантастику Жюлем Верном, со временем стала знамением двойственности научно-технического прогресса: в разных социальных условиях она несет то зло, то благо, то отчуждает человека от самого себя, то обещает невиданный расцвет человечности.
   Замышляя в 1908 г. рассказ о том, как «взбунтовались» машины, Валерий Брюсов уловил в этой метафоре драматическое усложнение взаимоотношений человека с технологической цивилизацией. Впоследствии такая широкая трактовка темы «человек и машина» была утрачена. В 40 — 50-е годы тема решалась просто: заранее было ясно, что машины должны нам помочь достигнуть изобилия, разгрузить человека от физического труда и т. п. — о чем писал еще Чернышевский в романе «Что делать?». Почвы для серьезных идеологических коллизий здесь не было — только для детективных (изобретение делается объектом шпионских покушений и т. п.).
   Когда кибернетика внесла в метафорическое очеловечивание машины некоторый реальный смысл, сторонники теории предела в душе все-таки не допускали, что машина может стать партнером человека по мысли и переживанию. В повести Казанцева «Планета бурь» («Внуки Марса», 1959) Железный Джон пытается спастись ценой гибели своих хозяев-людей. Эта нехитрая параллель с эгоистической буржуазной моралью была результатом довольно грубого технического просчета. Конструктор, сумевший снабдить робота системой самосохранения и даже элементом «эмоциональности» (Железный Джон не откликается на недостаточно вежливые приказы), просто не мог бы не предусмотреть того, о чем пишет А. Азимов в книге «Я, робот»: «Три закона роботехники. 1. Робот не может причинить вред человеку или своим бездействием допустить, чтобы человеку был причинен вред…». [328] Казанцев пренебрег тонкостями научно-психологического правдоподобия.
   Он восхищался тем, что в отличие от буржуазных фантастов, у которых машина ненавидит человека, у Станислава Лема машина — любит. Хороша любовь! В рассказе «Молот», о котором идет речь, человек разбивает машину за то, что она, боясь утратить одиночество вдвоем, отклонила траекторию космического корабля так, чтобы они с космонавтом никогда не вернулись к людям.
   Подлинным открытием в нашей фантастике явились ранние рассказы А. Днепрова «СУЭМа» (Самодействующая Универсальная Электронная Машина) и «Крабы идут по острову» — открытием целой области знания и совершенно новых, парадоксальных коллизий между разумной и неразумной природой. Было чрезвычайно необычно сознавать, что забавные капризы СУЭМы (вообразила вдруг, что она — женщина и потребовала соответствующего почтения) — не просто оригинальный вымысел, каким был бунт машины у Брюсова, и у Чапека, и у Алексея Толстого, но лишь совсем немного домышленная реальность. Было очевидно, что такая тема не нуждается во внешних подпорках, и юмор, и даже драматизм (со скальпелем «в руке» СУЭМа решила сравнить организм своего автора с собственным устройством), и острые повороты сюжета, и мастерство языка не взяты напрокат из реалистической литературы, но как бы извлечены изнутри фантастической темы.
   В рассказе «Крабы идут по острову» остроумно раскрыт очень важный тезис — в принципы самосовершенствующихся автоматов человек вносит свою социальную мораль. Если таким автоматам может быть свойственно «человеческое» стремление выжить ценою гибели себе подобных, то почему бы не включить в «здоровую конкуренцию» и их создателя, коль он додумался запрограммировать машины по «универсальной» доктрине борьбы за существование? «Крабы», исчерпав в междоусобице внутренние ресурсы, превращаются в одну гигантскую особь, и она приканчивает изобретателя, ибо весь металл, которым питались «крабы», съеден, остались только искусственные зубы изобретателя. Такой оборот эксперимента с борьбой за существование не был предусмотрен.
   Из сугубо кибернетического, казалось бы, парадокса Днепров извлек заурядный, но тем и примечательный его источник. Ведь если самопроизвольный бунт машины проблематичен, то агрессивность заранее запрограммированная — реальное порождение идеологии капиталистического мира, она лишь маскируется под «всеобщие» законы бытия.
   Эти две ранние новеллы — лучшие в творчестве Днепрова. Конкретно социальная и общечеловеческая, специальная и общенаучная проблематика здесь внутренне едины, как бы развертываются одна из другой, создавая реализованную метафору. В более поздних произведениях Днепрову уже не удастся добиться такой слитности формы и содержания.
   Специалисты склонны рассматривать намерения «думающей» машины как результат имманентного анализа ею окружающей среды. Между тем и среда социальна, и моральная «наследственность», введенная человеком вместе с принципами своего мышления в искусственный разум, тоже идеологически окрашена. Так на философском рубеже кибернетики завязывается идеологический конфликт, он только замаскирован специальными проблемами.
   Фантастические сюжеты с роботами дают почувствовать существенность социального коэффициента в уравнениях кибернетики. Вводит его не только человек по своему желанию, но и объективная эволюция машины. Уже сегодня можно представить «думающие», самосовершенствующиеся машины во главе производства. Власть человека над такой системой может стать ограниченной.
   В романе западногерманского писателя Г. Гаузера «Мозг-гигант» Пентагон создает электронный мозг, равный суммарному интеллекту десятков гениев. Президент и правительство — люди, стало быть, не застрахованы от слабостей. Мозг берет на себя руководство страной. Ученые сами боятся созданного ими монстра. Его питали антигуманной информацией, он очищен от человеческих чувств. Когда ему пытаются впрыснуть толику человечности, мозг переходит в контратаку. Одному из ученых удается разрушить чудовище, и до всемирной катастрофы не доходит. Человек умней и гуманней машины. Эта коллизия встречается в десятках и сотнях произведений современной фантастики, начиная с «Мультивака» А. Азимова. Но такое решение не идеально. При быстродействии машины человек может просто не успеть ее опередить.
   В романе Снегова «Люди как боги» могущественная космическая цивилизация угрожает всему живому в Галактике. Кучка изоляционистов требует воздержаться от столкновения с агрессивными «зловредами». Мол, коммунизм — для человека, а опасность слишком далека. Всепланетный электронный мозг принимает их сторону. Однако ни Земля, ни более примитивные дружественные цивилизации не могут жить под вечным страхом. И подавляющее большинство высказывается за риск. Люди, может быть, не смогли бы помешать машинному мозгу, который они называют Охранительницей, если бы он решил последовательно выполнить свое назначение. Но машина, узнав о голосовании, сама потребовала изменить заложенные в ней принципы.
   Машина, натравленная на человека, — и машина-гуманист. Различие, однако, не только в этом. У Гаузера электронный мозг терпит поражение перед диалектической логикой, движимой нравственным чувством человека. У Охранительницы же критерий человечности включен в логику. (Поэтому машина дискутирует с людьми на равных: ведь и среди них есть расхождение в том, что такое гуманизм).
   Вопрос ставится не только так: может ли «думающая» машина превзойти человеческий интеллект (здесь фантасты «доводят» гипотезы кибернетиков), но и так: насколько человечен должен быть машинный разум. Это уже специфическая область научной фантастики как «человековедения». Научно-фантастическая идея берется не как подсобный материал для решения социальной темы, но внутренне ее включает. Еще недавно социальная тема была для фантаста довольно опосредствованным следствием открытия или изобретения. Сегодня фантастическое воображение нацелено на изначальную гносеологическую связь узкоспециальных вопросов с общечеловеческими. Состояние науки и техники таково, что объектом фантазии делается диалектический стык, взаимопереход между научно-техническим прогрессом и социальным.
 
5
 
   Философское углубление испытали почти все современные фантастические жанры — от небольшого рассказа о роботах до комплексного романа о будущем. Но методологически наиболее знаменательны, пожалуй, философские повести Геннадия Гора. В свое время писатель был известен этнографическими произведениями из жизни национальных окраин. В фантастику он пришел от цикла романов и повестей об ученых и науке. В 1961 — 1967 гг. были опубликованы его повести «Докучливый собеседник», «Странник и время», «Гости с Уазы» («Кумби»), «Электронный Мельмот», «Скиталец Ларвеф», «Минотавр».
   Как— то в беседе Гор назвал себя сподвижником Ефремова. Он -последователь, который спорит. Задавая вопрос: «Может ли быть мышление, построенное на других законах, чем наше?», [329] Гор, на первый взгляд, противоречит известному тезису Ефремова, что инопланетные логики должны быть сходны, поскольку отражают единое мироздание. Тем не менее герои Гора моделируют внутренний мир жителей планеты Уазы по-человеческому. Споря, Гор продолжает и развивает.
   На сложной фоне современной научной фантастики Гор, может быть, самый «чистый» философ. Его повести перебрасывают мостик от гносеологических проблем естествознания и техники к проблемам человека, вступающего в мир, который наука коренным образом преобразит. Специфическая интонация размышления при слаборазвитом сюжете придает произведениям Гора холодноватый колорит. Достоинство сомнительное. В анкетах, регистрирующих популярность фантастических произведений, книги Гора на одном из последних мест. Но вот перед нами чешская рецензия на «Докучливого собеседника», типично «горовскую» фантастическую повесть. Рецензент убежден, что писатель «создал произведение в полном смысле современное и новаторское».
   "Это, — поясняет рецензент, — не зависит от фабулы — все ее мотивы в различных оттенках уже известны. Новым является то, как искусно Гор эти мотивы объединяет и какие идеи выводит. Вопреки «здравому смыслу», в книге Гора переплетаются три эпохи, по времени отделенные друг от друга сотнями тысяч лет: эпоха первобытного человека, современность и отдаленное будущее, которое представлено Астронавтом, давним гостем нашей Земли, и его Утренним Светом, планетой Анеидау. Главная идея произведения — стремление понять вечно текущее время, бесконечное пространство и место в них короткого и узко детерминированного человеческого бытия. Гор пытается подойти к тайне времени и пространства с разных сторон, поэтому в его романе действует много персонажей: больной Рябчиков, для которого время остановилось и существует только в прошлом; профессор Бородин, пытающийся заставить время сохраняться в памяти кибернетического мозга; философ-идеалист эмигрант Арапов, для которого «бытие алогично и иррационально», а «логика — ловушка, созданная природой, рефлексия и самообман»; Астронавт, который преодолел пространство, его кибернетико-биологическое Я, сохранившее в безошибочной памяти все моменты жизни Астронавта, и Робот — нечто вроде анти-Я Астронавта, непримиримый, аналитический, скептический, лишенный эмоций. Главной мысли Гор подчиняет и композицию своего романа: он свободно переносит действие из одной эпохи в другую, место и время действия быстро чередуются, как бы наглядно демонстрируя вечно пульсирующее время.