Страница:
Но моя работа, как и мои поступки, не были ошибочными. Нет ничего дурного в том, что я тогда писал. Все было сделано правильно, и то, что я писал, тоже было правильным.
Я объясню. Что я писал? Я хотел предостеречь как норвежскую молодежь, так и людей зрелых от непродуманных и провокационных по отношению к оккупационным властям действий, ибо все это было бесполезно и могло привести лишь к гибели тех, кто их совершил. Вот что я писал и говорил об этом на разные лады.
К тем, кто нынче надо мною торжествует, потому что одержал победу, но победу мнимую, кажущуюся, к ним не приходили, как ко мне, целые семьи, начиная от простых и кончая представителями высшего общества, не приходили плачущие люди, чьи отцы, сыновья, братья сидели за колючей проволокой в концентрационных лагерях и были приговорены к смерти. Да, к смерти. У меня не было никакой власти, но они приходили ко мне. У меня не было совершенно никакой власти, но я посылал телеграммы. Я обращался к Гитлеру и к Тербовену. Я даже находил окольные пути, например, обращался к человеку по имени Мюллер, который, как говорили, влиял на ход событий из-за кулис. Наверняка где-то есть архив, в котором хранятся все мои телеграммы. Их было много. Я посылал их днем и ночью, когда время было дорого, а речь шла о жизни и смерти моих соотечественников. Жена моего управляющего по моей просьбе передавала телеграммы по телефону, поскольку сам я делать этого не мог. И именно из-за этих телеграмм немцы и стали относиться ко мне с подозрением. Они считали меня своего рода посредником, однако посредником ненадежным, за которым нужен глаз да глаз. Гитлер же вообще отказался читать мои обращения. Они ему надоели. Он отослал меня к Тербовену, но Тербовен мне не ответил. Помогли ли хоть кому-нибудь мои телеграммы, я не знаю, как не знаю и того, послужили ли мои газетные статьи предостережением для моих соотечественников, как то было мною задумано. Быть может, вместо того чтобы понапрасну рассылать телеграммы, мне стоило бы спрятаться самому. Я мог бы уехать в Швецию, как это сделали другие. Я бы там не пропал. У меня там много друзей, там живет мой великий и могущественный издатель. Я мог бы даже поехать в Англию, как опять же поступили многие и многие, и они-то вернулись назад на коне, хотя бросили свою страну, дезертировали. Я ничего подобного не сделал, не тронулся с места, мне это и в голову не пришло. Я решил, что принесу своей стране больше пользы, если останусь там, где я был, и буду по мере сил обрабатывать землю, ибо времена были трудные и люди испытывали недостаток буквально во всем, а кроме того, я решил поставить свое перо на службу Норвегии, которой предстояло занять высокое место в ряду германских государств в Европе. Эта мысль привлекала меня с самого начала. Более того, я был воодушевлен и охвачен ею. Не знаю, оставляла ли она меня хоть раз за все время, что я провел в одиночестве. Я считал, что это прекрасная возможность для Норвегии, я и сейчас считаю, что это была великая идея, достойная того, чтобы бороться за нее и претворять ее в жизнь: Норвегия, свободная и прекрасная страна на окраине Европы! Немецкий народ относился ко мне с уважением, равно как и русские, эти две могущественные нации оказывали мне поддержку, не всегда же они будут отклонять мои обращения.
Но дела мои не пошли так, как мне бы хотелось. Я очень быстро запутался в своих мыслях, я оказался в тупике, когда король и его правительство добровольно покинули страну, сложив с себя все полномочия. Это выбило почву у меня из-под ног. Я повис между небом и землей. Я потерял все точки опоры. Я сидел и писал, сидел и телеграфировал и думал. Моим обычным состоянием в то время было раздумье. Я думал обо всем. Я вспомнил, что все без исключения великие имена, составляющие гордость норвежской культуры, обрели мировую известность благодаря Германии и переводам на немецкий. Я имел полное право так думать. Но и в этом я, видите ли, ошибся, хотя это и бесспорнейшая истина в нашей истории, в нашей новейшей истории.
И эта моя деятельность не пошла мне во благо, вовсе нет. Наоборот, все стали считать, что я предал Норвегию, которую хотел возвысить. Я предавал ее. Что ж, пусть будет так. Пусть будет так, как хотят обвиняющие меня глаза и сердца. Это мое поражение, это мой крест, который я понесу. Через сто лет все забудется. Даже этот уважаемый суд забудется, совершенно забудется. Наши имена, имена всех присутствующих здесь сегодня через сто лет будут стерты с лица земли, и никто их не вспомнит, не назовет. Наши судьбы будут забыты.
Когда я сидел и писал по мере сил и возможностей и отправлял день и ночь телеграммы, я, оказывается, предавал родину. Я, оказывается, предатель родины. Пусть будет так. Вот только я себя таковым не чувствовал, таковым себя не считал, и сейчас я себя таковым не считаю. Я живу в полном мире с самим собой, и совесть моя чиста.
Я достаточно высоко ценю общественное мнение. И еще выше ценю наше норвежское судопроизводство, но все же не выше собственных представлений о добре и зле, о правом деле и неправом деле. Мой почтенный возраст дает мне право руководствоваться собственными правилами, и это право у меня никто не отнимет.
Всю свою жизнь, довольно долгую жизнь, в какой бы стране я ни был, среди какого бы народа ни жил, я всегда хранил в душе любовь и почтение к отчизне. Я намерен и впредь хранить в душе любовь к своей родине, тем более сейчас, в ожидании приговора.
А теперь мне бы хотелось поблагодарить уважаемый суд.
Вот то немногое, что я хотел сказать, пользуясь предоставленным случаем, чтобы не быть столько же немым, сколь и глухим. Но я не пытался себя выгородить. Если же кое-что в моей речи и прозвучало именно так, то это вытекает из самого ее содержания, из фактов, о которых я был вынужден упомянуть. Но это не было попыткой выгородить себя, поэтому я и не сказал о свидетелях, на которых мог бы сослаться, а таковые у меня есть. Точно так же я не стал говорить об остальных материалах, которые у меня имеются. Это может подождать. Подождать до следующего раза, а может, и до лучших времен и до другого суда. Когда-нибудь такой день наступит, так что я подожду. У меня есть время. Живой ли, мертвый, это без разницы, а главное, миру нет никакого дела до отдельно взятого человека, в данном случае до меня. Так что я подожду. Именно так я и сделаю”.
После моей речи выступил прокурор, а после него – мой защитник. И я вновь сидел час за часом, не ведая о происходящем. Под конец заседания мне передали несколько вопросов от судей в письменном виде, я на них ответил.
Так прошел день. На дворе уже был поздний вечер.
Наступил конец».
Гамсун был осужден по закону с обратным действием. Присяжный поверенный Эйде, председатель суда, выразил свое несогласие с судебным решением, поскольку счел недоказанным членство Гамсуна в НС.
В конце июня 1948 года Верховный суд вынес окончательный приговор. На писателя был наложен громадный штраф, который практически разорил его, однако сломлен Гамсун не был.
Глава двадцать вторая ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ
После того как писателя выпустили из психиатрической клиники, он написал своему издателю 22 марта 1946 года:
На это послание Григ ответил неделю спустя:
В ответ Гамсун написал свое последнее из 180 писем к Григу:
Своему сыну Туре Гамсун написал несколько дней позднее:
Обычно «Гюльдендаль» всегда присылал все выпускаемые в издательстве книги своим акционерам, но после освобождения Норвегии Гамсун эти «сигнальные» экземпляры получать перестал. Через Сигрид Стрей он поинтересовался у Грига, в чем тут дело, и книги вновь стали ему приходить.
Надо сказать, что, несмотря на разрыв отношений, Харальд Григ до конца своих дней всегда с теплотой вспоминал о Гамсуне, но вот преодолеть политических разногласий не смог.
Сразу после войны книги Гамсуна не то чтобы перестали посылаться издательством, возглавляемым Григом, в магазины, они просто были лишены рекламы. А директор отдела продаж даже заявил в интервью одной газете, что «Гюльдендаль» «против сжигания книг, но мы также против усиления продажи таких книг, как книги Гамсуна, через рекламу и не собираемся включать их в свои каталоги».
Для самого же Гамсуна различие во взглядах никогда не было поводом перестать «дружить». Так, Альберт Энгстрём всегда посылал свои книги в Нёрхольм. Однажды он прислал книгу, в которой высмеивал Гитлера. В благодарственном письме Гамсун лишь слегка попенял ему на это, однако переписку и дружеские отношения не прервал.
О Григе Гамсун тоже всегда говорил как о своем друге. Сигрид Стрей вспоминала, что, когда она последний раз видела в Нёрхольме Гамсуна 7 мая 1951 года и показала ему новый каталог «Гюльдендаля» с фотографиями самого писателя и анонсом полного собрания его сочинений, он заплакал и сказал: «Какую весть Вы принесли мне. И я смог дожить до этого мгновения. Вот что сделал для меня Григ!»
Однако с выпуском книги Григ не спешил. Он ждал целый год с ее изданием, и, лишь только когда швейцарские и шведские издатели пригрозили издать книгу раньше «Гюльдендаля», Григ поторопился с отправкой рукописи в типографию в Норвегии.
Однако и тут возникли трудности. Григ настаивал на некоторых сокращениях – прежде всего большого пассажа о Лангфельдте.
Гамсун был неумолим.
В дело вмешался его друг Кристиан Гиерлёф.
Гамсун познакомился с Кристианом Гиерлёфом во время борьбы за независимость Норвегии в 1905 году, письмо 1911 года говорит о том, что они очень сблизились. Однако стали настоящими друзьями лишь в 1946 году.
Гиерлёф помогал Гамсуну чем мог. Антифашист, он оправдывал друга, считая, что в основе его мнимого предательства лежит англофобия. До нас дошли многочисленные письма Гамсуна и Гиерлёфа друг к другу.
Именно Гиерлёф забрал Гамсуна из психиатрической клиники и перевез его в дом престарелых в Ланнвике, он снабжал его всем небходимым – от мыла для бритья и черного сапожного крема до хороших сигар.
По одной из версий, именно Кристиан Гиерлёф предложил Гамсуну написать книгу воспоминаний и переживаний и неизменно поддерживал его в работе.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что в обсуждение вопроса о сокращениях был вовлечен и Гиерлёф. Однако он переусердствовал и решил, что может без согласования с автором вносить собственную правку, которую его из-за ослабевшего зрения попросил сделать Гамсун, в корректуру книги. На письмо друга с уведомлением о «незначительной правке» Гамсун отвечает: «Сегодня ты написал мне, что в рукопись книги внесены лишь незначительные правки и ничего не стоит убрать их во второй корректуре. Будь так любезен, сообщи мне, какие именно незначительные правки были внесены в рукопись».
Надо сказать, что уговорить Гамсуна убрать имя Лангфельдта пыталась и госпожа Стрей. И ей был дан четкий ответ: «Вы и Григ должны выказать уважение к старому писателю и его желанию защититься, поэтому не вмешивайтесь в то, что он пишет именно так, а не иначе в своей книге... Говорю последний раз: я не выброшу имени Габриэля Лангфельдта из своей книги».
Госпожа Стрей впала в немилость, но Гиерлёф не угомонился и в течение нескольких недель продолжал настаивать на исключении имени Габриэля Лангфельдта из книги, в создании которой, как ему казалось, он принимал участие.
В результате Гамсун не выдержал и написал следующее письмо:
Это письмо вряд ли можно считать «положительным» для характеристики писателя. Но таков уж был Гамсун: он не умел прощать предательства и даже в своем очень почтенном возрасте совершенно не собирался смирять силу духа.
Он был борцом – и не мог оставить обидчика без отмщения. Помните, как он учил своих сыновей всегда давать сдачи, но только в том случае, если противник был более сильным? Вот и сам он имел полное право «дать сдачи» молодому и сильному Лангфельдту, который растоптал его семью и унизил его самого. И помешать ему дать сдачи не мог никто – даже старый друг.
Имя Лангфельдта и все куски текста, в которых он упоминался, были сохранены. Книга «По заросшим тропинкам» вышла в том виде, в котором писатель хотел ее видеть.
Мария Гамсун вспоминала, что у нее было ощущение, будто ее муж заключил с Богом договор: он не уйдет из жизни, не увидев напечатанных «По заросшим тропинкам». Так оно и случилось...
Поздравлений он получил множество, но многие газеты писали о нем как о предателе родины. Некоторые средства массовой информации просто предпочли о Гамсуне и его юбилее не вспоминать.
Однако в мире о Гамсуне и его книгах помнили. Так, в 1951 году ему было предложено принять звание рыцаря ордена Марка Твена. Из скандинавов такой чести удостаивались только двое – Сельма Лагерлёф и Ян Сибелиус.
В эти дни много говорили о наследстве Гамсуна и считали его деньги. Но писатель уже все уладил – при помощи Сигрид Стрей.
Он разделил свое имущество поровну между всеми детьми, включая и дочь от первого брака.
Он уже выплатил причитающееся ей наследство до войны, но после всех пережитых событий передумал и написал Виктории:
Нёрхольм, как и планировалось ранее, перешел Арильду [186] .
Суд согласился с адвокатом, и Виктория выиграла дело. С тех пор она и ее дети по праву могут пользоваться процентами от акций «Гюльдендаля» и отчислениями за авторские права на книги Гамсуна.
Сигрид Стрей написала Григу уже 29 сентября:
В Нёрхольме выход книги восприняли с радостью. Арильд читал отцу рецензии из газет, и тот был очень доволен.
Первоначальный тираж «По заросшим тропинкам» составил всего 5 тысяч экземпляров и, как только он поступил в продажу, был тотчас распродан. Так началось триумфальное шествие последней книги Гамсуна, которая и по сей день издается большими тиражами по всему миру.
Остаться к ней равнодушным невозможно.
С возрастом Гамсун стал мягче и научился признавать свои ошибки. В письме к Виктории есть такие слова: «Я научился в старости признавать истину, что всё, что Бог ни делает, к лучшему. И надо сказать, что не слишком-то рано познал эту истину».
Он смог примириться не только с собой, но даже с Марией – во многом благодаря детям и ради них.
В апреле 1950 года он неожиданно попросил Арильда послать Марии, которая, отбыв двухлетний срок в тюрьме, жила в то время у Туре в Осло, телеграмму с просьбой приехать домой в Нёрхольм.
Мария немедленно приехала и ухаживала за своим старым мужем вплоть до его смерти двадцать месяцев спустя в возрасте девяносто одного с половиной года.
«Нам не нужно было больше запирать ворота, редко кто заходил к нам теперь, – писала Мария Гамсун. – Но если приходили, то приветливость Кнута распространялась и на гостя. В его кузнице больше не пылал огонь, не раскалялось докрасна железо; дрожащие нервы, неистовый нрав становились спокойнее. К нему возвращалось человеческое тепло, терпимость ко всем человеческим проявлениям.
...Кнут все еще без труда поднимался и спускался по лестнице и садился вместе с нами за стол. Уклад жизни в доме никогда не нарушался, и потому за завтраком он сидел один в столовой. Перед ним лежали хлеб, масло, сыр, варенье – как обычно, на протяжении сорока лет. Теперь из меню были исключены яйца, он больше не мог одолеть яйцо, сваренное в мешочек. На плите стоял кофейник, налить себе кофе давалось ему с трудом, но он не хотел сдавать последних позиций.
Так было заведено, когда он был писателем. Никто и ничто не должно было беспокоить его по утрам, ему нужно было излить за письменным столом еще свежие мысли и идеи, пришедшие ему на ум ночью.
Завтрак в одиночестве сохранился на всю жизнь.
Но потом мы заметили, что он почти ничего не ест: со стола исчезали лишь немного хлеба и варенье. Оказалось, он таким образом экономил в это трудное время. "Ты ведь должен выплачивать проценты, Арильд!” – говорил он. Сам же он никогда не платил никаких процентов.
Мы намазывали хлеб маслом и несли ему. Он начинал ворчать что-то про «транжирство ради старика». Мы следили за тем, чтобы он съедал все, иначе он экономил еще и на рыбе с мясом. "Пусть это достанется детям!” – неизменно повторял он.
Он был вынужден экономно расходовать кофе. И здесь обстоятельства были на его стороне. На праздники мы всегда получали из Швейцарии пачку превосходного кофе. Ее присылал неизвестный нам читатель Гамсуна; он единственный из тысяч старых читателей, кто посылал Кнуту кофе! Имя его было Фриц. Еще из Америки приходила посылка с лучшим на этом континенте кофе, она была словно дар небес. Ее присылал совершенно неизвестный нам человек по имени Тённес.
В итоге, когда Кнут отказывал себе в еде, он по-прежнему охотно брал маленькую кружку, в которую я наливала ему кофе. При этом он пытался шутить, и, вероятно, это была его последняя шутка: "Это кофе от твоего Тённеса или от моего Фрица?”
Теперь, когда он перед многим смирился, ему пришлось смириться еще и с тем, что он не мог заставить других слушать себя. А между тем он, в отличие от меня, встречал многих, кто просто не всегда умел это делать.
Он терпеливо сносил все неудобства, когда я садилась возле него и пыталась читать ему в левое ухо «Агдерпостен». Что-нибудь коротенькое, никаких длинных статей, только местные новости. Через события в мире я перескакивала.
Он говорил: «Не знаю, хорошо ли это, что я возвращаюсь к мелочам жизни. Я обращался к Богу. И мне кажется, Он немилостив ко мне».
...Однажды пришло письмо от Туре. Распахнув окошко, я крикнула: "Эсбен, Эсбен, беги скорее к дедушке и скажи ему, чтобы он поднялся в дом, он сидит под золотым дождем!”
Туре писал нам, что немецкий издатель, доктор Вальтер Лист, приехал в Осло и охотно желал бы посетить Нёрхольм, чтобы поприветствовать Гамсуна и обсудить с ним продолжение издания его книг в Германии. Мне пришлось несколько раз крикнуть эту новость Кнуту, прежде чем он понял, о чем речь.
Старое издательство – «Альберт Ланген – Георг Мюллер» – после войны было закрыто. Оно являлось прямым наследником издательства Альберта Лангена. Того самого, которое в крохотной каморке в Париже начинало издавать первые романы Кнута Гамсуна, а затем превратилось в крупнейшее в Германии издательство.
Через несколько лет это гамсуновское издательство возродилось, и оба издателя договорились между собой об издании книг Гамсуна.
Настала зима, и мы с Кнутом залезли в берлогу.
...В Нёрхольме мы всегда старались отгородиться от зимы. У нас хватало дров, и в доме стояли большие старинные печи.
...Подобная берлога должна была быть маленькой, чтобы в ней сохранялось тепло. В комнатке Кнута было хорошо, у меня тоже. Теперь между нами всегда была открыта дверь, а в прошлом она иногда закрывалась.
...Кнут располагался поудобнее в своем старом плетеном кресле, поближе к печке, чтобы чувствовать с ней общность.
...Он любил, когда я сидела рядом. Здесь стоял маленький деревянный стульчик, который он смастерил своими руками. Изящный, вечный. Он хотел, чтобы я садилась именно на этот стул, на расстоянии вытянутой руки от него, и время от времени что-нибудь кричала ему в ухо. Больше ему ничего не было нужно. Он здоров, он в состоянии справиться сам...
Если я иногда выходила за дверь, спускалась по лестнице и оказывалась на холодном дворе, то долго отсутствовать мне было нельзя. Ибо он тут же выходил следом за мной, останавливался у входа, между колоннами, набросив на плечи красное вязаное покрывало, и кричал, чтобы я возвращалась в берлогу.
Иногда к нам наверх приходили внуки: маленькие девочки болтали без умолку и ни минуты не могли устоять на месте, а он плохо слышал их и плохо видел. "Нет-нет, какие же они славные!” – говорил он. Так он всегда отзывался о детях. С Эсбеном другое дело, тот уже научился выкрикивать нужные слова в нужное ухо: "У тебя тут просто сказка, дедушка!”
Я объясню. Что я писал? Я хотел предостеречь как норвежскую молодежь, так и людей зрелых от непродуманных и провокационных по отношению к оккупационным властям действий, ибо все это было бесполезно и могло привести лишь к гибели тех, кто их совершил. Вот что я писал и говорил об этом на разные лады.
К тем, кто нынче надо мною торжествует, потому что одержал победу, но победу мнимую, кажущуюся, к ним не приходили, как ко мне, целые семьи, начиная от простых и кончая представителями высшего общества, не приходили плачущие люди, чьи отцы, сыновья, братья сидели за колючей проволокой в концентрационных лагерях и были приговорены к смерти. Да, к смерти. У меня не было никакой власти, но они приходили ко мне. У меня не было совершенно никакой власти, но я посылал телеграммы. Я обращался к Гитлеру и к Тербовену. Я даже находил окольные пути, например, обращался к человеку по имени Мюллер, который, как говорили, влиял на ход событий из-за кулис. Наверняка где-то есть архив, в котором хранятся все мои телеграммы. Их было много. Я посылал их днем и ночью, когда время было дорого, а речь шла о жизни и смерти моих соотечественников. Жена моего управляющего по моей просьбе передавала телеграммы по телефону, поскольку сам я делать этого не мог. И именно из-за этих телеграмм немцы и стали относиться ко мне с подозрением. Они считали меня своего рода посредником, однако посредником ненадежным, за которым нужен глаз да глаз. Гитлер же вообще отказался читать мои обращения. Они ему надоели. Он отослал меня к Тербовену, но Тербовен мне не ответил. Помогли ли хоть кому-нибудь мои телеграммы, я не знаю, как не знаю и того, послужили ли мои газетные статьи предостережением для моих соотечественников, как то было мною задумано. Быть может, вместо того чтобы понапрасну рассылать телеграммы, мне стоило бы спрятаться самому. Я мог бы уехать в Швецию, как это сделали другие. Я бы там не пропал. У меня там много друзей, там живет мой великий и могущественный издатель. Я мог бы даже поехать в Англию, как опять же поступили многие и многие, и они-то вернулись назад на коне, хотя бросили свою страну, дезертировали. Я ничего подобного не сделал, не тронулся с места, мне это и в голову не пришло. Я решил, что принесу своей стране больше пользы, если останусь там, где я был, и буду по мере сил обрабатывать землю, ибо времена были трудные и люди испытывали недостаток буквально во всем, а кроме того, я решил поставить свое перо на службу Норвегии, которой предстояло занять высокое место в ряду германских государств в Европе. Эта мысль привлекала меня с самого начала. Более того, я был воодушевлен и охвачен ею. Не знаю, оставляла ли она меня хоть раз за все время, что я провел в одиночестве. Я считал, что это прекрасная возможность для Норвегии, я и сейчас считаю, что это была великая идея, достойная того, чтобы бороться за нее и претворять ее в жизнь: Норвегия, свободная и прекрасная страна на окраине Европы! Немецкий народ относился ко мне с уважением, равно как и русские, эти две могущественные нации оказывали мне поддержку, не всегда же они будут отклонять мои обращения.
Но дела мои не пошли так, как мне бы хотелось. Я очень быстро запутался в своих мыслях, я оказался в тупике, когда король и его правительство добровольно покинули страну, сложив с себя все полномочия. Это выбило почву у меня из-под ног. Я повис между небом и землей. Я потерял все точки опоры. Я сидел и писал, сидел и телеграфировал и думал. Моим обычным состоянием в то время было раздумье. Я думал обо всем. Я вспомнил, что все без исключения великие имена, составляющие гордость норвежской культуры, обрели мировую известность благодаря Германии и переводам на немецкий. Я имел полное право так думать. Но и в этом я, видите ли, ошибся, хотя это и бесспорнейшая истина в нашей истории, в нашей новейшей истории.
И эта моя деятельность не пошла мне во благо, вовсе нет. Наоборот, все стали считать, что я предал Норвегию, которую хотел возвысить. Я предавал ее. Что ж, пусть будет так. Пусть будет так, как хотят обвиняющие меня глаза и сердца. Это мое поражение, это мой крест, который я понесу. Через сто лет все забудется. Даже этот уважаемый суд забудется, совершенно забудется. Наши имена, имена всех присутствующих здесь сегодня через сто лет будут стерты с лица земли, и никто их не вспомнит, не назовет. Наши судьбы будут забыты.
Когда я сидел и писал по мере сил и возможностей и отправлял день и ночь телеграммы, я, оказывается, предавал родину. Я, оказывается, предатель родины. Пусть будет так. Вот только я себя таковым не чувствовал, таковым себя не считал, и сейчас я себя таковым не считаю. Я живу в полном мире с самим собой, и совесть моя чиста.
Я достаточно высоко ценю общественное мнение. И еще выше ценю наше норвежское судопроизводство, но все же не выше собственных представлений о добре и зле, о правом деле и неправом деле. Мой почтенный возраст дает мне право руководствоваться собственными правилами, и это право у меня никто не отнимет.
Всю свою жизнь, довольно долгую жизнь, в какой бы стране я ни был, среди какого бы народа ни жил, я всегда хранил в душе любовь и почтение к отчизне. Я намерен и впредь хранить в душе любовь к своей родине, тем более сейчас, в ожидании приговора.
А теперь мне бы хотелось поблагодарить уважаемый суд.
Вот то немногое, что я хотел сказать, пользуясь предоставленным случаем, чтобы не быть столько же немым, сколь и глухим. Но я не пытался себя выгородить. Если же кое-что в моей речи и прозвучало именно так, то это вытекает из самого ее содержания, из фактов, о которых я был вынужден упомянуть. Но это не было попыткой выгородить себя, поэтому я и не сказал о свидетелях, на которых мог бы сослаться, а таковые у меня есть. Точно так же я не стал говорить об остальных материалах, которые у меня имеются. Это может подождать. Подождать до следующего раза, а может, и до лучших времен и до другого суда. Когда-нибудь такой день наступит, так что я подожду. У меня есть время. Живой ли, мертвый, это без разницы, а главное, миру нет никакого дела до отдельно взятого человека, в данном случае до меня. Так что я подожду. Именно так я и сделаю”.
После моей речи выступил прокурор, а после него – мой защитник. И я вновь сидел час за часом, не ведая о происходящем. Под конец заседания мне передали несколько вопросов от судей в письменном виде, я на них ответил.
Так прошел день. На дворе уже был поздний вечер.
Наступил конец».
Гамсун был осужден по закону с обратным действием. Присяжный поверенный Эйде, председатель суда, выразил свое несогласие с судебным решением, поскольку счел недоказанным членство Гамсуна в НС.
В конце июня 1948 года Верховный суд вынес окончательный приговор. На писателя был наложен громадный штраф, который практически разорил его, однако сломлен Гамсун не был.
Глава двадцать вторая ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ
Сигрид Стрей поддерживала Гамсуна на протяжении всего времени их знакомства и сотрудничества, выполняла самые деликатные его поручения, хотя, как уже говорилось, всегда придерживалась противоположных политических взглядов и никогда не скрывала их от своего клиента.
В последние годы жизни писателя она была одним из самых доверенных его лиц. Именно она помогла ему получить заем у издательства «Гюльдендаль», чтобы выплатить необходимые первые взносы по наложенному штрафу и сохранить Нёрхольм, куда после суда и уехал писатель.
Именно ей Гамсун принес свою рукопись «По заросшим тропинкам» и поручил вести переговоры с издательствами. Писатель полагал, что его последняя книга поможет ему избежать финансового краха. И он, как всегда, оказался прав.
После долгих переговоров с Харальдом Григом и попыток издать книгу сначала за границей, потому что Григ предлагал подождать и не «дразнить» общественное мнение буквально на следующий день после приговора, «По заросшим тропинкам» были приняты к производству.
В последние годы жизни писателя она была одним из самых доверенных его лиц. Именно она помогла ему получить заем у издательства «Гюльдендаль», чтобы выплатить необходимые первые взносы по наложенному штрафу и сохранить Нёрхольм, куда после суда и уехал писатель.
Именно ей Гамсун принес свою рукопись «По заросшим тропинкам» и поручил вести переговоры с издательствами. Писатель полагал, что его последняя книга поможет ему избежать финансового краха. И он, как всегда, оказался прав.
После долгих переговоров с Харальдом Григом и попыток издать книгу сначала за границей, потому что Григ предлагал подождать и не «дразнить» общественное мнение буквально на следующий день после приговора, «По заросшим тропинкам» были приняты к производству.
* * *
Отношения Гамсуна с Григом после войны совсем разладились.После того как писателя выпустили из психиатрической клиники, он написал своему издателю 22 марта 1946 года:
...
«Дорогой Григ, я никак не могу понять, что произошло между нами – тобой и мной. Причиной этого не может быть мое так называемое "предательство родины ", это наверняка что-то другое. Я никак не могу понять, что именно, и если ты объяснишь мне это, я буду тебе искренне благодарен. Я, понятное дело, умер для Норвегии и всего остального мира, но ведь не это ты пытаешься показать мне? Тогда в чем причина произошедшего? Я хочу спросить тебя от всего сердца, что такого я сделал или, наоборот, не сделал.
С приветом Кнут Гамсун».
На это послание Григ ответил неделю спустя:
...
«Дорогой Гамсун. Ты удивляешься по поводу того, "что произошло между нами – тобой и мной ". Ответ прост: в борьбе не на живот, а на смерть мы стояли по разные стороны баррикад – и продолжаем делать это и сейчас. В мире мало людей, которыми я восхищался так сильно, как тобой, и мало людей, которых я любил так же сильно, как тебя. И никто более не разочаровал меня, чем ты. Я понял из твоего письма, что наш разрыв причиняет тебе боль. И я хочу, чтобы ты знал. Он причиняет и мне боль не меньшую. С приветом Харальд Григ».
В ответ Гамсун написал свое последнее из 180 писем к Григу:
...
«Дорогой Григ.
Благодарю тебя за твое письмо. Это был настоящий подарок. Более мне нечего сказать.
Твой Кнут Гамсун».
Своему сыну Туре Гамсун написал несколько дней позднее:
...
«Хорошо, что я получил ответ – каков бы он ни был. Но я не вижу в нем смысла. Это пустой звук обвинять меня в участии в "борьбе не на живот, а на смерть "».
Обычно «Гюльдендаль» всегда присылал все выпускаемые в издательстве книги своим акционерам, но после освобождения Норвегии Гамсун эти «сигнальные» экземпляры получать перестал. Через Сигрид Стрей он поинтересовался у Грига, в чем тут дело, и книги вновь стали ему приходить.
Надо сказать, что, несмотря на разрыв отношений, Харальд Григ до конца своих дней всегда с теплотой вспоминал о Гамсуне, но вот преодолеть политических разногласий не смог.
Сразу после войны книги Гамсуна не то чтобы перестали посылаться издательством, возглавляемым Григом, в магазины, они просто были лишены рекламы. А директор отдела продаж даже заявил в интервью одной газете, что «Гюльдендаль» «против сжигания книг, но мы также против усиления продажи таких книг, как книги Гамсуна, через рекламу и не собираемся включать их в свои каталоги».
Для самого же Гамсуна различие во взглядах никогда не было поводом перестать «дружить». Так, Альберт Энгстрём всегда посылал свои книги в Нёрхольм. Однажды он прислал книгу, в которой высмеивал Гитлера. В благодарственном письме Гамсун лишь слегка попенял ему на это, однако переписку и дружеские отношения не прервал.
О Григе Гамсун тоже всегда говорил как о своем друге. Сигрид Стрей вспоминала, что, когда она последний раз видела в Нёрхольме Гамсуна 7 мая 1951 года и показала ему новый каталог «Гюльдендаля» с фотографиями самого писателя и анонсом полного собрания его сочинений, он заплакал и сказал: «Какую весть Вы принесли мне. И я смог дожить до этого мгновения. Вот что сделал для меня Григ!»
Однако с выпуском книги Григ не спешил. Он ждал целый год с ее изданием, и, лишь только когда швейцарские и шведские издатели пригрозили издать книгу раньше «Гюльдендаля», Григ поторопился с отправкой рукописи в типографию в Норвегии.
Однако и тут возникли трудности. Григ настаивал на некоторых сокращениях – прежде всего большого пассажа о Лангфельдте.
Гамсун был неумолим.
В дело вмешался его друг Кристиан Гиерлёф.
Гамсун познакомился с Кристианом Гиерлёфом во время борьбы за независимость Норвегии в 1905 году, письмо 1911 года говорит о том, что они очень сблизились. Однако стали настоящими друзьями лишь в 1946 году.
Гиерлёф помогал Гамсуну чем мог. Антифашист, он оправдывал друга, считая, что в основе его мнимого предательства лежит англофобия. До нас дошли многочисленные письма Гамсуна и Гиерлёфа друг к другу.
Именно Гиерлёф забрал Гамсуна из психиатрической клиники и перевез его в дом престарелых в Ланнвике, он снабжал его всем небходимым – от мыла для бритья и черного сапожного крема до хороших сигар.
По одной из версий, именно Кристиан Гиерлёф предложил Гамсуну написать книгу воспоминаний и переживаний и неизменно поддерживал его в работе.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что в обсуждение вопроса о сокращениях был вовлечен и Гиерлёф. Однако он переусердствовал и решил, что может без согласования с автором вносить собственную правку, которую его из-за ослабевшего зрения попросил сделать Гамсун, в корректуру книги. На письмо друга с уведомлением о «незначительной правке» Гамсун отвечает: «Сегодня ты написал мне, что в рукопись книги внесены лишь незначительные правки и ничего не стоит убрать их во второй корректуре. Будь так любезен, сообщи мне, какие именно незначительные правки были внесены в рукопись».
Надо сказать, что уговорить Гамсуна убрать имя Лангфельдта пыталась и госпожа Стрей. И ей был дан четкий ответ: «Вы и Григ должны выказать уважение к старому писателю и его желанию защититься, поэтому не вмешивайтесь в то, что он пишет именно так, а не иначе в своей книге... Говорю последний раз: я не выброшу имени Габриэля Лангфельдта из своей книги».
Госпожа Стрей впала в немилость, но Гиерлёф не угомонился и в течение нескольких недель продолжал настаивать на исключении имени Габриэля Лангфельдта из книги, в создании которой, как ему казалось, он принимал участие.
В результате Гамсун не выдержал и написал следующее письмо:
...
«Семейству Гиерлёф, Скотёй.
Господин Кристиан Гиерлёф знает, что более я не намерен отвечать ему. Тем не менее он позволяет себе забрасывать меня письмами и бандеролями, которые никогда не будут мною вскрыты. Мне никогда не доводилось слышать или читать о подобном бесстыдном поведении взрослого человека. И я прошу его семью защитить меня от посягательств.
Кнут Гамсун».
Это письмо вряд ли можно считать «положительным» для характеристики писателя. Но таков уж был Гамсун: он не умел прощать предательства и даже в своем очень почтенном возрасте совершенно не собирался смирять силу духа.
Он был борцом – и не мог оставить обидчика без отмщения. Помните, как он учил своих сыновей всегда давать сдачи, но только в том случае, если противник был более сильным? Вот и сам он имел полное право «дать сдачи» молодому и сильному Лангфельдту, который растоптал его семью и унизил его самого. И помешать ему дать сдачи не мог никто – даже старый друг.
Имя Лангфельдта и все куски текста, в которых он упоминался, были сохранены. Книга «По заросшим тропинкам» вышла в том виде, в котором писатель хотел ее видеть.
Мария Гамсун вспоминала, что у нее было ощущение, будто ее муж заключил с Богом договор: он не уйдет из жизни, не увидев напечатанных «По заросшим тропинкам». Так оно и случилось...
* * *
4 августа 1949 года Гамсуну исполнилось девяносто лет.Поздравлений он получил множество, но многие газеты писали о нем как о предателе родины. Некоторые средства массовой информации просто предпочли о Гамсуне и его юбилее не вспоминать.
Однако в мире о Гамсуне и его книгах помнили. Так, в 1951 году ему было предложено принять звание рыцаря ордена Марка Твена. Из скандинавов такой чести удостаивались только двое – Сельма Лагерлёф и Ян Сибелиус.
В эти дни много говорили о наследстве Гамсуна и считали его деньги. Но писатель уже все уладил – при помощи Сигрид Стрей.
Он разделил свое имущество поровну между всеми детьми, включая и дочь от первого брака.
Он уже выплатил причитающееся ей наследство до войны, но после всех пережитых событий передумал и написал Виктории:
...
«Дорогая благословенная Виктория!
Ты была так добра и так терпелива со мной все это время, и все ждала и ждала... Послушай теперь меня, будь добра. Много лет тому назад ты получила кое-что от меня. Это было давно, и сумма была маленькой, но в те времена это было правильно, потому что я мало получал тогда. С тех пор я стал зарабатывать больше, и все доставалось твоим братьям и сестрам, а ты не получала ничего. Теперь ты будешь наследовать мне наравне со своими сводными братьями и сестрами, ты будешь включена в мое завещание, над которым я сейчас работаю... Я хочу поблагодарить тебя, дорогая Виктория, за то, что ты никогда не напомнила мне, что другие получили больше тебя, ты никогда не сказала мне ни единого слова, ни единого звука. Бог благословит тебя за это! Ты получишь причитающуюся тебе часть, как и остальные твои братья и сестры».
Нёрхольм, как и планировалось ранее, перешел Арильду [186] .
Суд согласился с адвокатом, и Виктория выиграла дело. С тех пор она и ее дети по праву могут пользоваться процентами от акций «Гюльдендаля» и отчислениями за авторские права на книги Гамсуна.
* * *
Гамсун отпраздновал юбилей в августе 1949 года, а в конце сентября вышла долгожданная книга «По заросшим тропинкам».Сигрид Стрей написала Григу уже 29 сентября:
...
«Большое спасибо за книгу. Я тут же стала читать, и прерваться мне было трудно. Она меня просто заворожила, больше чем какая-либо другая книга. Быть может, это потому, что я все знаю о деле Гамсуна, потому, что я видела его в больнице, в доме для престарелых и в суде. Когда я читаю, я как будто слышу его голос.
Я читала рецензии в «Афтенпостен», «Верденс Ганг» и «Дагбладет». Они должны преклониться перед его гением. И никто не отреагировал отрицательно на выход книги, совсем наоборот. Я очень рада, что к издательству не будет никаких претензий.
И еще я очень надеюсь, что продаваться книга будет хорошо, ведь семье так нужны деньги».
В Нёрхольме выход книги восприняли с радостью. Арильд читал отцу рецензии из газет, и тот был очень доволен.
Первоначальный тираж «По заросшим тропинкам» составил всего 5 тысяч экземпляров и, как только он поступил в продажу, был тотчас распродан. Так началось триумфальное шествие последней книги Гамсуна, которая и по сей день издается большими тиражами по всему миру.
Остаться к ней равнодушным невозможно.
* * *
«Выпустив эту книгу, – писал Туре Гамсун, – Кнут Гамсун сказал свое последнее слово как писатель. Поставленная им точка была звездой в его долгой литературной жизни и борьбе. Теперь на него снизошел покой вечерних сумерек – ему оставалось только следовать за течением дней» [187] .С возрастом Гамсун стал мягче и научился признавать свои ошибки. В письме к Виктории есть такие слова: «Я научился в старости признавать истину, что всё, что Бог ни делает, к лучшему. И надо сказать, что не слишком-то рано познал эту истину».
Он смог примириться не только с собой, но даже с Марией – во многом благодаря детям и ради них.
В апреле 1950 года он неожиданно попросил Арильда послать Марии, которая, отбыв двухлетний срок в тюрьме, жила в то время у Туре в Осло, телеграмму с просьбой приехать домой в Нёрхольм.
Мария немедленно приехала и ухаживала за своим старым мужем вплоть до его смерти двадцать месяцев спустя в возрасте девяносто одного с половиной года.
«Нам не нужно было больше запирать ворота, редко кто заходил к нам теперь, – писала Мария Гамсун. – Но если приходили, то приветливость Кнута распространялась и на гостя. В его кузнице больше не пылал огонь, не раскалялось докрасна железо; дрожащие нервы, неистовый нрав становились спокойнее. К нему возвращалось человеческое тепло, терпимость ко всем человеческим проявлениям.
...Кнут все еще без труда поднимался и спускался по лестнице и садился вместе с нами за стол. Уклад жизни в доме никогда не нарушался, и потому за завтраком он сидел один в столовой. Перед ним лежали хлеб, масло, сыр, варенье – как обычно, на протяжении сорока лет. Теперь из меню были исключены яйца, он больше не мог одолеть яйцо, сваренное в мешочек. На плите стоял кофейник, налить себе кофе давалось ему с трудом, но он не хотел сдавать последних позиций.
Так было заведено, когда он был писателем. Никто и ничто не должно было беспокоить его по утрам, ему нужно было излить за письменным столом еще свежие мысли и идеи, пришедшие ему на ум ночью.
Завтрак в одиночестве сохранился на всю жизнь.
Но потом мы заметили, что он почти ничего не ест: со стола исчезали лишь немного хлеба и варенье. Оказалось, он таким образом экономил в это трудное время. "Ты ведь должен выплачивать проценты, Арильд!” – говорил он. Сам же он никогда не платил никаких процентов.
Мы намазывали хлеб маслом и несли ему. Он начинал ворчать что-то про «транжирство ради старика». Мы следили за тем, чтобы он съедал все, иначе он экономил еще и на рыбе с мясом. "Пусть это достанется детям!” – неизменно повторял он.
Он был вынужден экономно расходовать кофе. И здесь обстоятельства были на его стороне. На праздники мы всегда получали из Швейцарии пачку превосходного кофе. Ее присылал неизвестный нам читатель Гамсуна; он единственный из тысяч старых читателей, кто посылал Кнуту кофе! Имя его было Фриц. Еще из Америки приходила посылка с лучшим на этом континенте кофе, она была словно дар небес. Ее присылал совершенно неизвестный нам человек по имени Тённес.
В итоге, когда Кнут отказывал себе в еде, он по-прежнему охотно брал маленькую кружку, в которую я наливала ему кофе. При этом он пытался шутить, и, вероятно, это была его последняя шутка: "Это кофе от твоего Тённеса или от моего Фрица?”
Теперь, когда он перед многим смирился, ему пришлось смириться еще и с тем, что он не мог заставить других слушать себя. А между тем он, в отличие от меня, встречал многих, кто просто не всегда умел это делать.
Он терпеливо сносил все неудобства, когда я садилась возле него и пыталась читать ему в левое ухо «Агдерпостен». Что-нибудь коротенькое, никаких длинных статей, только местные новости. Через события в мире я перескакивала.
Он говорил: «Не знаю, хорошо ли это, что я возвращаюсь к мелочам жизни. Я обращался к Богу. И мне кажется, Он немилостив ко мне».
...Однажды пришло письмо от Туре. Распахнув окошко, я крикнула: "Эсбен, Эсбен, беги скорее к дедушке и скажи ему, чтобы он поднялся в дом, он сидит под золотым дождем!”
Туре писал нам, что немецкий издатель, доктор Вальтер Лист, приехал в Осло и охотно желал бы посетить Нёрхольм, чтобы поприветствовать Гамсуна и обсудить с ним продолжение издания его книг в Германии. Мне пришлось несколько раз крикнуть эту новость Кнуту, прежде чем он понял, о чем речь.
Старое издательство – «Альберт Ланген – Георг Мюллер» – после войны было закрыто. Оно являлось прямым наследником издательства Альберта Лангена. Того самого, которое в крохотной каморке в Париже начинало издавать первые романы Кнута Гамсуна, а затем превратилось в крупнейшее в Германии издательство.
Через несколько лет это гамсуновское издательство возродилось, и оба издателя договорились между собой об издании книг Гамсуна.
Настала зима, и мы с Кнутом залезли в берлогу.
...В Нёрхольме мы всегда старались отгородиться от зимы. У нас хватало дров, и в доме стояли большие старинные печи.
...Подобная берлога должна была быть маленькой, чтобы в ней сохранялось тепло. В комнатке Кнута было хорошо, у меня тоже. Теперь между нами всегда была открыта дверь, а в прошлом она иногда закрывалась.
...Кнут располагался поудобнее в своем старом плетеном кресле, поближе к печке, чтобы чувствовать с ней общность.
...Он любил, когда я сидела рядом. Здесь стоял маленький деревянный стульчик, который он смастерил своими руками. Изящный, вечный. Он хотел, чтобы я садилась именно на этот стул, на расстоянии вытянутой руки от него, и время от времени что-нибудь кричала ему в ухо. Больше ему ничего не было нужно. Он здоров, он в состоянии справиться сам...
Если я иногда выходила за дверь, спускалась по лестнице и оказывалась на холодном дворе, то долго отсутствовать мне было нельзя. Ибо он тут же выходил следом за мной, останавливался у входа, между колоннами, набросив на плечи красное вязаное покрывало, и кричал, чтобы я возвращалась в берлогу.
Иногда к нам наверх приходили внуки: маленькие девочки болтали без умолку и ни минуты не могли устоять на месте, а он плохо слышал их и плохо видел. "Нет-нет, какие же они славные!” – говорил он. Так он всегда отзывался о детях. С Эсбеном другое дело, тот уже научился выкрикивать нужные слова в нужное ухо: "У тебя тут просто сказка, дедушка!”