Страница:
На другой день на улице Алькала я случайно встретил Валье — Инклана. Он вежливо приподнял свою высокую шляпу, словно ничего не произошло.
В Мадриде, где я работал, моя контора помещалась на Гран Виа. Вместе с Жанной, которая приехала из Парижа с нашим совсем маленьким сыном Жаном-Луи, мы занимали квартиру из шести или семи комнат.
Испанская республика приняла одну из самых либеральных конституций, и это позволило правым законно захватить власть. В 1935 году новые выборы дали преимущество левым и Народному фронту, таким людям, как Прието, Ларго Кабальеро, Асанья.
Последний, назначенный премьер-министром, столкнулся с серьезными рабочими волнениями, которые с каждым днем нарастали. Известна пресловутая расправа правых сил в Астурии в 1934 году, когда почти вся испанская армия с пушками и авиацией была брошена на подавление повстанческого народного движения. Асанья, несмотря на свою принадлежность к левым, тоже был вынужден однажды отдать приказ стрелять в народ.
В январе 1935 года в местечке под названием Касас Вьехас, в Андалусии, в провинции Кадиса восставшие рабочие построили баррикады, против них были применены гранаты. Многие повстанцы — кажется, девятнадцать человек — погибли. Правые стали называть Асанью «убийцей Касас Вьехас».
В этой— то обстановке непрерывных забастовок, неизменно сопровождавшихся стычками, нападениями с обеих сторон, поджогами церквей (так народ инстинктивно действовал против своего извечного врага), я пригласил в Мадрид Жана Гремийона снимать фильм-комедию «Часовой, тревога!». Гремийон, с которым я познакомился в Париже и который очень любил Испанию, где уже снял один фильм, согласился. Единственное поставленное им условие заключалось в том, чтобы в титрах не значилось его имя. Я охотно пошел ему навстречу, тем более что сам поступал точно так же. Кстати, в те дни, когда Гремийону не хотелось утром вставать, мне случалось заменять его на съемке или поручать это Угарте.
Ситуация в Испании становилась все более напряженной. Предшествующие войне месяцы было просто невозможно дышать. Толпа сожгла церковь, в которой мы собирались снимать. Пришлось искать другую. Монтируя картину, мы слышали отовсюду выстрелы. Фильм вышел в разгар гражданской войны, имел большой успех, который подтвердился во время его проката в латиноамериканских странах. Естественно, мне это ничего не принесло.
В восторге от нашего сотрудничества, Ургойти предложил мне прекрасные условия. Мы должны были вместе снять восемнадцать фильмов. Я уже подумывал об экранизации произведений Гальдоса. Но эти планы, как и другие, остались на бумаге. В течение ряда лет, когда в Европе бушевала война, мне было не до кинематографа.
Любовь, любовь
Испанская война 1936 — 1939
Лорка
В Мадриде, где я работал, моя контора помещалась на Гран Виа. Вместе с Жанной, которая приехала из Парижа с нашим совсем маленьким сыном Жаном-Луи, мы занимали квартиру из шести или семи комнат.
Испанская республика приняла одну из самых либеральных конституций, и это позволило правым законно захватить власть. В 1935 году новые выборы дали преимущество левым и Народному фронту, таким людям, как Прието, Ларго Кабальеро, Асанья.
Последний, назначенный премьер-министром, столкнулся с серьезными рабочими волнениями, которые с каждым днем нарастали. Известна пресловутая расправа правых сил в Астурии в 1934 году, когда почти вся испанская армия с пушками и авиацией была брошена на подавление повстанческого народного движения. Асанья, несмотря на свою принадлежность к левым, тоже был вынужден однажды отдать приказ стрелять в народ.
В январе 1935 года в местечке под названием Касас Вьехас, в Андалусии, в провинции Кадиса восставшие рабочие построили баррикады, против них были применены гранаты. Многие повстанцы — кажется, девятнадцать человек — погибли. Правые стали называть Асанью «убийцей Касас Вьехас».
В этой— то обстановке непрерывных забастовок, неизменно сопровождавшихся стычками, нападениями с обеих сторон, поджогами церквей (так народ инстинктивно действовал против своего извечного врага), я пригласил в Мадрид Жана Гремийона снимать фильм-комедию «Часовой, тревога!». Гремийон, с которым я познакомился в Париже и который очень любил Испанию, где уже снял один фильм, согласился. Единственное поставленное им условие заключалось в том, чтобы в титрах не значилось его имя. Я охотно пошел ему навстречу, тем более что сам поступал точно так же. Кстати, в те дни, когда Гремийону не хотелось утром вставать, мне случалось заменять его на съемке или поручать это Угарте.
Ситуация в Испании становилась все более напряженной. Предшествующие войне месяцы было просто невозможно дышать. Толпа сожгла церковь, в которой мы собирались снимать. Пришлось искать другую. Монтируя картину, мы слышали отовсюду выстрелы. Фильм вышел в разгар гражданской войны, имел большой успех, который подтвердился во время его проката в латиноамериканских странах. Естественно, мне это ничего не принесло.
В восторге от нашего сотрудничества, Ургойти предложил мне прекрасные условия. Мы должны были вместе снять восемнадцать фильмов. Я уже подумывал об экранизации произведений Гальдоса. Но эти планы, как и другие, остались на бумаге. В течение ряда лет, когда в Европе бушевала война, мне было не до кинематографа.
Любовь, любовь
Долгое время я находился под впечатлением одного самоубийства, которое произошло в 1920 году, когда я еще жил в Резиденции. В районе Аманьеля в саду ресторана покончили с собой студент и его молодая невеста. Было известно, что они страстно влюблены друг в друга. Их семьи поддерживали наилучшие отношения. Вскрытие показало, что девушка невинна.
Таким образом, не существовало никаких видимых препятствий, никаких проблем, мешающих браку, — их прозвали «влюбленными Аманьеля». Они собирались пожениться. Так отчего произошло это двойное самоубийство? Я не способен хоть как-то прояснить эту таинственную историю. Быть может, страстная, восторженная, всесжигающая любовь несовместима с жизнью? Она слишком высока и сильна для нее. Только смерть может принять ее.
В этой книге я то тут, то там говорю о любви, которая всегда сопутствует жизни человека. В детстве я испытывал сильнейшие чувства любви, лишенные всякого полового влечения, к своим однолеткам — девочкам и мальчикам. Это была платоническая любовь в чистом виде. Я чувствовал такую же влюбленность, какую ревностный монах испытывает к Святой деве Марии. Мне была отвратительна сама мысль потрогать тело девочки или коснуться ее губ.
Платоническая любовь сопутствовала мне до посвящения в интимные отношения, посвящения, состоявшегося самым банальным образом в одном из борделей Сарагосы. Уступив место половому влечению, она, однако, не исчезла совершенно. Это можно заметить на страницах моей книги. Я поддерживал платонические отношения с женщинами, в которых был влюблен. Подчас эти чувства, идущие от сердца, смешивались с эротическими мыслями, но не всегда.
В дни нашей молодости мы не любили педиков. Я уже описал свою реакцию, когда такие необоснованные подозрения коснулись Гарсиа Лорки.
В ту эпоху в Испании гомосексуализм представлялся чем-то грязным и непонятным. В Мадриде были официально известны только три или четыре педераста. Один был аристократом, маркизом, старше меня лет на пятнадцать. Однажды я встретил его на остановке трамвая и стал держать пари с одним из приятелей, что заработаю 25 песет. Я подошел к маркизу, начал строить ему глазки, мы завели разговор, и в конце концов он назначил мне на завтра свидание в одном из кафе. Тогда я сказал, что беден, что школьная форма дорога. И он дал мне 25 песет.
Естественно, я не пошел на свидание. Спустя неделю я опять встретил маркиза в трамвае. Он кивнул мне, но я ответил грубым жестом.
По разным причинам — и в первую очередь из-за моей застенчивости — большинство женщин, которые мне нравились, так и остались мне далеки. Вероятно, я им не нравился. Зато мне случалось быть добычей женщин, которые меня преследовали и к которым я не чувствовал никакого влечения. Второе мне представляется более неприятным, чем первое. Я предпочитаю любить и быть любимым.
Расскажу об одном приключении в Мадриде в 1935 году. Я был продюсером. Я знал, с каким отвращением относятся в среде кино к продюсерам и режиссерам, злоупотребляющим своим положением, своей властью, чтобы склонять к сожительству девушек — а их много, — стремящихся стать актрисами. Со мной это случилось лишь однажды.
Итак, в 1935 году я встретил статистку лет семнадцати или восемнадцати и влюбился. Назовем ее Пепитой. На вид девушка казалась самой невинностью. Жила она вместе с матерью.
Мы начали встречаться, ездили на пикники в горы, танцевали на балах в Бомбилье близ Мансанареса, сохраняя при этом самые невинные отношения. В те годы я был вдвое старше Пепиты и, хотя был очень влюблен (а может быть, именно в силу этой любви), относился к ней бережно. Брал за руку, прижимал к себе, часто целовал в щечку. Однако, несмотря на сильное желание, наши отношения оставались платоническими более двух месяцев. Все лето.
Накануне дня, когда мы собирались поехать на очередную экскурсию, ко мне явился один знакомый, работавший в кинематографе. Меньше меня ростом, внешне ничем не приметный, он слыл донжуаном.
Поговорив о чем-то несущественном, он вдруг сказал:
— Ты едешь завтра в горы с Пепитой?
— Откуда ты знаешь? — спросил я удивленно.
— Мы спали вместе, и утром она сказала мне об этом.
— Утром?
— Да. У нее дома. Я ушел в девять часов. Она сказала: «Завтра мы не увидимся, я уезжаю с Луисом на экскурсию».
Я был поражен. Совершенно очевидно, он пришел лишь для того, чтобы мне об этом рассказать. Я не хотел ему верить.
— Быть того не может! Она ведь живет с матерью!
— Да. Но ее мать спит в другой комнате.
На студии я часто видел, как он разговаривает с Пепитой, но не придавал этому значения. Какой удар! Я сказал:
— А я еще считал ее невинной!
— Да. Знаю.
И удалился.
В тот же день Пепита пришла ко мне в гости. Ничего не сказав ей о посещении ее любовника, скрыв свои чувства, я заметил: — Слушай, Пепита, у меня к тебе предложение. Ты мне нравишься, и я хочу, чтобы ты стала моей любовницей. Я буду давать тебе 2 тысячи песет в месяц, ты будешь по-прежнему жить у матери, но заниматься любовью станешь только со мной.
Она удивилась, что-то проговорила и согласилась. Тогда я попросил ее раздеться. Стал помогать ей, затем схватил ее и обнял. Однако нервное напряжение и волнение парализовали меня.
Спустя полчаса я предложил ей пойти потанцевать. Мы сели в машину, но вместо того, чтобы направиться в Бомбилью, я выехал из Мадрида. В двух километрах от Пуэрто де Иерро я открыл дверцу, высадил Пепиту на обочину и сказал: — Пепита, я знаю, что ты спишь с другими. Не отрицай. Так вот, прощай. Я бросаю тебя здесь.
Я развернулся и поехал в Мадрид, предоставив Пепите пешком проделать тот же путь. На этом наши отношения прекратились. Мы сталкивались много раз на студии, но я обращался к ней только по делу. Так закончилась моя любовная история.
Чтобы быть совсем искренним, скажу, что позже я раскаялся и жалею о своем тогдашнем поведении до сих пор.
В молодые годы любовь представлялась нам сильным чувством, способным изменить жизнь. Сопровождавшее ее половое влечение предполагало наличие духовной близости, ощущение победы и взаимность, которые должны были вознести нас над всем земным и дать силы для свершения великих дел.
Одна из анкет сюрреалистов начиналась следующим вопросом: «Какие надежды приносит вам любовь?» Лично я ответил так: «Если я люблю, то все — надежда. Если нет, то нет и надежды». Любовь необходима для жизни, для любого поступка, для всякого поиска.
Сегодня, если верить всему, что мне говорят, любовь отступает в такой же мере, как вера в бога. Существует опасность ее полного исчезновения, во всяком случае в некоторых кругах. Любовь рассматривают как историческое явление, как иллюзию из области культуры — ее изучают, анализируют — и, если возможно, от нее излечивают.
Я протестую. Мы не были жертвами иллюзий. Даже если это покажется кому-то невероятным, мы действительно любили.
Таким образом, не существовало никаких видимых препятствий, никаких проблем, мешающих браку, — их прозвали «влюбленными Аманьеля». Они собирались пожениться. Так отчего произошло это двойное самоубийство? Я не способен хоть как-то прояснить эту таинственную историю. Быть может, страстная, восторженная, всесжигающая любовь несовместима с жизнью? Она слишком высока и сильна для нее. Только смерть может принять ее.
В этой книге я то тут, то там говорю о любви, которая всегда сопутствует жизни человека. В детстве я испытывал сильнейшие чувства любви, лишенные всякого полового влечения, к своим однолеткам — девочкам и мальчикам. Это была платоническая любовь в чистом виде. Я чувствовал такую же влюбленность, какую ревностный монах испытывает к Святой деве Марии. Мне была отвратительна сама мысль потрогать тело девочки или коснуться ее губ.
Платоническая любовь сопутствовала мне до посвящения в интимные отношения, посвящения, состоявшегося самым банальным образом в одном из борделей Сарагосы. Уступив место половому влечению, она, однако, не исчезла совершенно. Это можно заметить на страницах моей книги. Я поддерживал платонические отношения с женщинами, в которых был влюблен. Подчас эти чувства, идущие от сердца, смешивались с эротическими мыслями, но не всегда.
В дни нашей молодости мы не любили педиков. Я уже описал свою реакцию, когда такие необоснованные подозрения коснулись Гарсиа Лорки.
В ту эпоху в Испании гомосексуализм представлялся чем-то грязным и непонятным. В Мадриде были официально известны только три или четыре педераста. Один был аристократом, маркизом, старше меня лет на пятнадцать. Однажды я встретил его на остановке трамвая и стал держать пари с одним из приятелей, что заработаю 25 песет. Я подошел к маркизу, начал строить ему глазки, мы завели разговор, и в конце концов он назначил мне на завтра свидание в одном из кафе. Тогда я сказал, что беден, что школьная форма дорога. И он дал мне 25 песет.
Естественно, я не пошел на свидание. Спустя неделю я опять встретил маркиза в трамвае. Он кивнул мне, но я ответил грубым жестом.
По разным причинам — и в первую очередь из-за моей застенчивости — большинство женщин, которые мне нравились, так и остались мне далеки. Вероятно, я им не нравился. Зато мне случалось быть добычей женщин, которые меня преследовали и к которым я не чувствовал никакого влечения. Второе мне представляется более неприятным, чем первое. Я предпочитаю любить и быть любимым.
Расскажу об одном приключении в Мадриде в 1935 году. Я был продюсером. Я знал, с каким отвращением относятся в среде кино к продюсерам и режиссерам, злоупотребляющим своим положением, своей властью, чтобы склонять к сожительству девушек — а их много, — стремящихся стать актрисами. Со мной это случилось лишь однажды.
Итак, в 1935 году я встретил статистку лет семнадцати или восемнадцати и влюбился. Назовем ее Пепитой. На вид девушка казалась самой невинностью. Жила она вместе с матерью.
Мы начали встречаться, ездили на пикники в горы, танцевали на балах в Бомбилье близ Мансанареса, сохраняя при этом самые невинные отношения. В те годы я был вдвое старше Пепиты и, хотя был очень влюблен (а может быть, именно в силу этой любви), относился к ней бережно. Брал за руку, прижимал к себе, часто целовал в щечку. Однако, несмотря на сильное желание, наши отношения оставались платоническими более двух месяцев. Все лето.
Накануне дня, когда мы собирались поехать на очередную экскурсию, ко мне явился один знакомый, работавший в кинематографе. Меньше меня ростом, внешне ничем не приметный, он слыл донжуаном.
Поговорив о чем-то несущественном, он вдруг сказал:
— Ты едешь завтра в горы с Пепитой?
— Откуда ты знаешь? — спросил я удивленно.
— Мы спали вместе, и утром она сказала мне об этом.
— Утром?
— Да. У нее дома. Я ушел в девять часов. Она сказала: «Завтра мы не увидимся, я уезжаю с Луисом на экскурсию».
Я был поражен. Совершенно очевидно, он пришел лишь для того, чтобы мне об этом рассказать. Я не хотел ему верить.
— Быть того не может! Она ведь живет с матерью!
— Да. Но ее мать спит в другой комнате.
На студии я часто видел, как он разговаривает с Пепитой, но не придавал этому значения. Какой удар! Я сказал:
— А я еще считал ее невинной!
— Да. Знаю.
И удалился.
В тот же день Пепита пришла ко мне в гости. Ничего не сказав ей о посещении ее любовника, скрыв свои чувства, я заметил: — Слушай, Пепита, у меня к тебе предложение. Ты мне нравишься, и я хочу, чтобы ты стала моей любовницей. Я буду давать тебе 2 тысячи песет в месяц, ты будешь по-прежнему жить у матери, но заниматься любовью станешь только со мной.
Она удивилась, что-то проговорила и согласилась. Тогда я попросил ее раздеться. Стал помогать ей, затем схватил ее и обнял. Однако нервное напряжение и волнение парализовали меня.
Спустя полчаса я предложил ей пойти потанцевать. Мы сели в машину, но вместо того, чтобы направиться в Бомбилью, я выехал из Мадрида. В двух километрах от Пуэрто де Иерро я открыл дверцу, высадил Пепиту на обочину и сказал: — Пепита, я знаю, что ты спишь с другими. Не отрицай. Так вот, прощай. Я бросаю тебя здесь.
Я развернулся и поехал в Мадрид, предоставив Пепите пешком проделать тот же путь. На этом наши отношения прекратились. Мы сталкивались много раз на студии, но я обращался к ней только по делу. Так закончилась моя любовная история.
Чтобы быть совсем искренним, скажу, что позже я раскаялся и жалею о своем тогдашнем поведении до сих пор.
В молодые годы любовь представлялась нам сильным чувством, способным изменить жизнь. Сопровождавшее ее половое влечение предполагало наличие духовной близости, ощущение победы и взаимность, которые должны были вознести нас над всем земным и дать силы для свершения великих дел.
Одна из анкет сюрреалистов начиналась следующим вопросом: «Какие надежды приносит вам любовь?» Лично я ответил так: «Если я люблю, то все — надежда. Если нет, то нет и надежды». Любовь необходима для жизни, для любого поступка, для всякого поиска.
Сегодня, если верить всему, что мне говорят, любовь отступает в такой же мере, как вера в бога. Существует опасность ее полного исчезновения, во всяком случае в некоторых кругах. Любовь рассматривают как историческое явление, как иллюзию из области культуры — ее изучают, анализируют — и, если возможно, от нее излечивают.
Я протестую. Мы не были жертвами иллюзий. Даже если это покажется кому-то невероятным, мы действительно любили.
Испанская война 1936 — 1939
В июле 1936 года Франко высадился во главе марокканских войск с твердым намерением покончить с Республикой и восстановить «порядок» в Испании.
Жена и сын вернулись в Париж месяцем раньше. Я остался в Мадриде. Однажды утром меня разбудил взрыв, за которым последовали новые. Это самолет республиканцев бомбил казарму Ла Монтанья. Я услышал также несколько пушечных выстрелов.
В этой мадридской казарме, как и во всех казармах Испании, войска находились на осадном положении. Тем не менее там нашла прибежище группа фалангистов. Они беспорядочно стреляли, сея смерть среди прохожих. Утром 18 июля вооруженные группы рабочих, поддержанные штурмовыми гвардейцами, отрядами, созданными Асаньей, атаковали казарму. К десяти часам все было кончено. Мятежных офицеров и членов фаланги расстреляли. Началась война.
Я с трудом привыкал к этой мысли. С балкона дома я слышал отдаленные пулеметные очереди. Я видел, как однажды провезли шнейдеровскую пушку, которую тянули трое рабочих и — что мне показалось особенно страшным — двое цыган и цыганка. И это была та самая революция, приближение которой мы все ощущали в течение нескольких лет и которую я лично горячо приветствовал. Это она, стало быть, проходила под моими окнами, на моих глазах. А я чувствовал себя сбитым с толку, растерянным.
Спустя две недели историк искусства Эли Фор, горячо поддерживавший дело республиканцев, приехал на несколько дней в Мадрид. Я отправился проведать его в отель и словно сейчас вижу, как он стоит в кальсонах с подвязками, наблюдая уличные демонстрации. Он плакал от волнения, видя народ, взявший в руки оружие. Однажды мы наблюдали шествие вооруженных чем попало крестьян — одни шли с охотничьими ружьями, другие с револьверами, вилами, серпами. Всячески стараясь держать равнение, шагали они по четыре в ряд. Мне кажется, мы с ним плакали от восторга.
Ничто, казалось, не в силах было победить это народное движение. Но довольно быстро порыв радости, революционный энтузиазм первых дней уступили место неприятному ощущению раздоров, дезорганизации и успокоенности. С этим ощущением мы прожили до ноября 1936 года, когда республиканцы сумели установить дисциплину и правосудие.
Я не собираюсь описывать вслед за другими историю великого раскола, который поразил Испанию. Я не историк и боюсь, что не смогу быть беспристрастным. Я лишь хочу рассказать о том, что видел сам, что запомнил.
Например, отлично помню первые месяцы в Мадриде. Теоретически город был во власти республиканцев, в нем еще находилось их правительство, но франкистские войска быстро продвигались по Эстремадуре, достигнув Толедо. Многие другие города Испании оказались в руках их сторонников. Например, Саламанка и Бургос.
В самом Мадриде сторонники фашистов то тут, то там завязывали перестрелки. Поэтому священники, богатые собственники, все, кто был известен своими консервативными взглядами и мог подозреваться в поддержке франкистских мятежников, жили под страхом расстрела. Едва только начались военные действия, анархисты освободили из заключения всех уголовников и приняли их в ряды НКТ (Национальной конфедерации труда), находившейся под прямым влиянием Анархистской федерации.
Некоторые члены федерации проявляли экстремизм до такой степени, что только за наличие в комнате религиозного изображения отправляли владельца в Каса-де-Кампо. В этом народном парке на окраине Мадрида совершались расстрелы. Когда кого-то арестовывали, то ему говорили, что его увозят «на прогулку». Расстрелы происходили обычно по ночам.
Рекомендовалось обращаться друг к другу на «ты»и использовать в разговоре энергичное «камарадас», если слушатели были коммунистами, и «компаньерос», если обращались к анархистам. Дабы избежать последствий обстрела со стороны фашистов, машины прикрывали несколькими матрасами. Стало опасно выставлять руку при повороте машины — этот жест могли расценить как фашистское приветствие и послать вам вдогонку автоматную очередь. «Сеньоритос», дети богатых семей, нарочно плохо одевались, чтобы скрыть свое происхождение. Они надевали старые кепки и замасливали одежду, чтобы в какой-то степени походить на рабочих, в то время как по указанию компартии рабочим рекомендовалось носить галстуки и белые сорочки.
Известный художник Онтаньон сообщил мне об аресте Саэнса де Эредиа. режиссера, работавшего на меня. Это он снимал «Дочь Хуана Симона» и «Что ты делаешь со мной?». Опасаясь возвращаться домой, Саэнс ночевал на скамьях в парках. Он был родственником Примо де Риверы, основателя фаланги. Несмотря на все меры предосторожности, его арестовала группа левых социалистов. Эредиа грозила расправа.
Я тотчас отправился на знакомую студию «Ротпенс». Как и на большинстве других предприятий, рабочие и служащие образовали там Студийный совет. Они как раз заседали. Я спросил у представителей разных цехов, как вел себя всем им знакомый Саэнс де Эредиа. Они ответили: «Очень хорошо. У нас нет к нему претензий».
Тогда я попросил делегацию отправиться со мной на улицу Маркеса де Рискаля, где режиссера держали под стражей, и повторить социалистам свои слова. Шестеро вооруженных последовали за мной. По прибытии туда мы увидели часового. Винтовка его небрежно лежала на коленях. Выражаясь как можно более решительно, я спросил, где его начальство. Вышел человек, оказывается, я накануне обедал с ним, — одноглазый лейтенант, отчисленный из армии. Он узнал меня.
— А, Бунюэль, что тебе нужно?
Я объясняю. Говорю, что нельзя ведь перебить всех, что мы, разумеется, знаем о родственных связях Саэнса с Примо де Риверой, но это не мешает мне заявить, что режиссер всегда вел себя безукоризненно. Представители студии тоже выступили в защиту Саэнса, и тот был освобожден.
Он уехал во Францию и вскоре затем перешел на сторону Франко. После войны он возобновил работу режиссера и снял даже фильм во славу каудильо «Франко, этот человек». Однажды на Каннском фестивале в 50 — е годы мы вместе обедали и долго вспоминали прошедшие времена.
В те годы я познакомился с Сантьяго Каррильо, тогда он, кажется, был секретарем Федерации социалистической молодежи. Совсем незадолго до начала войны я отдал два или три своих револьвера печатникам, работавшим на первом этаже нашего дома. Теперь, оставшись безоружным в городе, где стреляли со всех сторон, я отправился к Каррильо и потребовал оружие. Тот открыл ящик и показал, что он пуст. «У меня больше ничего нет», — сказал он.
В конце концов мне все же дали винтовку. Однажды на площади Независимости, где я находился с друзьями, началась пальба. Стреляли с крыш, из окон, на улице. Все растерялись. А я стоял со своей бесполезной винтовкой за деревом, не зная, в кого стрелять. К чему тогда вообще иметь оружие? И я отдал его.
Первые три месяца были самыми трудными. Как и большинство моих друзей, я был напуган царившим беспорядком. Я, который так желал ниспровержения строя, изменения тогдашнего порядка, оказавшись в самом жерле вулкана, испугался. Некоторые поступки казались мне безумными и великолепными: набившись однажды в грузовик, рабочие поехали к памятнику Святого сердца Иисусова, возведенному в двадцати километрах к югу от Мадрида, выстроились в ряд и расстреляли по всем правилам статую Христа. Другие — самосуды, грабежи, акты бандитизма — я искренне отвергал. Восставший, захвативший власть народ оказался сразу разделен и раздираем противоречиями. Неоправданное сведение счетов заставляло порой забывать о главной цели войны. Каждый вечер я отправлялся на собрание Лиги революционных писателей, где встречался с большинством моих друзей — Альберти, Бергамином, крупным журналистом Корпусом Варгой, поэтом Альтолагирре, верившим в бога. Это он финансировал несколько лет спустя в Мексике мой фильм «Лестница на небо»— Он погиб в автомобильной катастрофе в Испании.
Здесь в бесконечных дискуссиях сталкивались самые разные мнения: что лучше — стихийность или организованность? Как обычно, во мне боролись теоретическое и сентиментальное влечение к беспорядку и естественная потребность порядка и мира. Два или три раза я ужинал с Мальро. Шла смертельная борьба. Мы же обсуждали вопросы теории.
А Франко все продвигался вперед. Некоторые города и деревни оставались верны Республике, другие сдавались без боя. Репрессии фашистов были безжалостными. Расстреливали всякого подозреваемого в либерализме. Пока мы, вместо того чтобы любой ценой объединиться, сделать это как можно скорее в предчувствии борьбы, которая обещала стать смертельной, только теряли время, анархисты преследовали священников. Однажды прислуга говорит мне: «Спуститесь вниз, там на улице, справа, лежит убитый священник». Даже будучи убежденным антиклерикалом, я не мог одобрить такую жестокость.
Только не подумайте, что священники в свою очередь не принимали участия в борьбе. Как и все кругом, они взялись за оружие. Иные стреляли с колоколен, и мы видели, как доминиканцы поливали огнем из пулемета. Лишь некоторые священнослужители поддерживали республиканцев, большинство откровенно встали на сторону фашистов. Война велась тотальная. Оставаться нейтральным, принадлежать «третьей Испании»в гуще этой борьбы было невозможно.
В иные дни меня охватывал страх. Занимая довольно роскошную квартиру, я подумывал, что со мной будет, если как-нибудь ночью ко мне ворвутся неуправляемые люди и предложат «пойти прогуляться». Как сопротивляться? Что говорить?
Разумеется, по другую сторону — в лагере фашистов — жестокостей было больше. И если республиканцы ограничивались расстрелами, то мятежники проявляли подчас в своих пытках большую изощренность. В Бадахосе, например, красных выбрасывали на арены и обрекали на смерть в соответствии с ритуалом корриды.
Рассказывали разные истории. Я вспоминаю следующую: монашки из мадридского или окрестного монастыря шли процессией к часовне и остановились перед статуей Девы Марии с младенцем Иисусом на руках. С помощью молотка и стамески настоятельница отделила ребенка от матери и унесла с собой, сказав Деве: — Мы вернем его, когда выиграем войну. Вероятно, все так и произошло.
Начался раскол и в самом лагере республиканцев. Коммунисты и социалисты в первую очередь, стремились выиграть войну, бросая все силы для достижения победы. Анархисты, напротив, считая, что уже находятся на завоеванных позициях, организовывали свое идеальное общество.
Хиль Бель, директор профсоюзной газеты «Эль Синдикалиста», назначил мне однажды встречу в кафе «Кастилья» и сказал:
— Мы основали анархистскую колонию в Торрелодонесе. Там уже поселились люди. Ты должен занять один из домов.
Я был крайне удивлен. Дома принадлежали изгнанным людям, подчас скрывавшимся или расстрелянным. Торрело-донес находится у подножья горы Гвадаррама в нескольких километрах от фашистских боевых позиций, а анархисты на расстоянии пушечного выстрела преспокойно осуществляли свою утопию!
В другой раз вместе с композитором Ремачем, одним из руководителей «Фильмсоно», где я работал, мы обедали в ресторане. Сын хозяина был серьезно ранен в боях с франкистами в горах Гвадаррамы. Входят вооруженные анархисты, обращаются ко всем с приветствием «Салуд, компаньерос» и требуют бутылки с вином. Я не смог сдержать свой гнев и сказал, что им лучше бы сражаться в горах, вместо того чтобы распивать вино в ресторане человека, чей сын борется со смертью.
Они никак не отреагировали и ушли, не забыв прихватить бутылки. В уплату они выдали «боны», клочки бумаги, не имевшие никакой цены.
По вечерам целые бригады анархистов спускались с Гвадаррамы, где шли бои. Они опустошали винные погребки в округе. Их поведение склоняло нас на сторону коммунистов.
Вначале немногочисленные, но с каждым днем укреплявшие свои ряды коммунисты казались мне тогда — да и кажутся сегодня — безукоризненной партией. Всю свою энергию они отдавали ведению войны. Как ни печально, но надо сказать: анархисты-синдикалисты ненавидели их, возможно, больше, чем фашистов.
Эта ненависть черпает свои истоки в событиях, предшествовавших войне. В 1935 году ФАЙ (Иберийская федерация анархистов) развязала всеобщую забастовку среди рабочих — строителей. Делегаты коммунистов пришли к руководителям ФАЙ — мне об этом рассказывал анархист Рамон Асин, финансировавший «Лас Урдес», — и сказали им: — Среди вас находятся три осведомителя полиции. — И назвали имена. На что анархисты с яростью ответили: — Ну и что такого? Мы это знаем. Мы предпочитаем полицейских осведомителей коммунистам.
Теоретически симпатизируя анархистам, я не одобрял их произвола, спонтанных поступков и фанатизма. В иных случаях достаточно было иметь диплом инженера или выпускника университета, чтобы они отправили вас в Каса-де-Кампо. Когда в связи с приближением фашистов республиканское правительство приняло решение переехать из Мадрида в Барселону, анархисты перегородили единственное свободное шоссе около Куэнки. В Барселоне — и это только один пример — они ликвидировали директора и инженеров металлургического завода, дабы доказать, что завод может работать силами одних рабочих. Они построили броневик и не без гордости демонстрировали его советскому представителю. Последний попросил парабеллум, выстрелил и легко пробил броню машины.
Говорят даже — хотя есть и другие предположения, — что на маленькой группе анархистов лежит ответственность за смерть Дуррути, убитого пулей в тот момент, когда он выходил из машины на улице Принцессы, чтобы помочь осажденным Университетского городка. Эти непреклонные анархисты, называвшие своих дочерей Acratia (безвластие) или Quatorze Septembre (14 сентября), не могли простить Дуррути дисциплину, которую он ввел в своих частях.
Нам приходилось также опасаться самовольных действий ПОУМ, теоретически рассуждая — троцкистской организации. В мае 1937 года мы стали свидетелями того, как члены этой группировки, к которой подключились и анархисты ФАЙ, стали возводить на улицах Барселоны баррикады против республиканской армии, которой пришлось вступить с ними в бой.
Мой друг писатель Клаудио де ла Торре, которому я к свадьбе подарил картину Макса Эрнста, проживал в доме неподалеку от Мадрида. Его отец был франкмасоном, что в глазах анархистов было совершенно недопустимо. Масоны были ненавистны им в такой же мере, как и коммунисты.
Кухаркой у Клаудио служила женщина, которую боялись потому, что ее жених был в рядах анархистов. Однажды я отправился к другу пообедать и посреди дороги повстречал машину поумовцев, которую легко было узнать по надписи на дверце. Я стал нервничать, так как при мне были только документы, подписанные коммунистами и социалистами, не имеющие никакой цены в глазах ПОУМа. И это могло навлечь неприятности. Машина остановилась возле нас, шофер что-то спросил — как проехать, кажется, — и они уехали. Я с облегчением вздохнул.
Повторяю, я высказываю тут свои личные ощущения одного из миллионов испанцев, но, полагаю, они совпадают с мнением некоторого числа людей, которые в тот период были на стороне левых. Несмотря на опасность фашистов, стоявших у стен города, в нашей среде царили неуверенность и смута, усугубленные внутренними противоречиями.
Я видел, как на моих глазах воплощается старая мечта, но не испытывал ничего, кроме чувства печали.
Однажды от одного республиканца, перешедшего линию фронта, мы узнали о гибели Лорки.
Жена и сын вернулись в Париж месяцем раньше. Я остался в Мадриде. Однажды утром меня разбудил взрыв, за которым последовали новые. Это самолет республиканцев бомбил казарму Ла Монтанья. Я услышал также несколько пушечных выстрелов.
В этой мадридской казарме, как и во всех казармах Испании, войска находились на осадном положении. Тем не менее там нашла прибежище группа фалангистов. Они беспорядочно стреляли, сея смерть среди прохожих. Утром 18 июля вооруженные группы рабочих, поддержанные штурмовыми гвардейцами, отрядами, созданными Асаньей, атаковали казарму. К десяти часам все было кончено. Мятежных офицеров и членов фаланги расстреляли. Началась война.
Я с трудом привыкал к этой мысли. С балкона дома я слышал отдаленные пулеметные очереди. Я видел, как однажды провезли шнейдеровскую пушку, которую тянули трое рабочих и — что мне показалось особенно страшным — двое цыган и цыганка. И это была та самая революция, приближение которой мы все ощущали в течение нескольких лет и которую я лично горячо приветствовал. Это она, стало быть, проходила под моими окнами, на моих глазах. А я чувствовал себя сбитым с толку, растерянным.
Спустя две недели историк искусства Эли Фор, горячо поддерживавший дело республиканцев, приехал на несколько дней в Мадрид. Я отправился проведать его в отель и словно сейчас вижу, как он стоит в кальсонах с подвязками, наблюдая уличные демонстрации. Он плакал от волнения, видя народ, взявший в руки оружие. Однажды мы наблюдали шествие вооруженных чем попало крестьян — одни шли с охотничьими ружьями, другие с револьверами, вилами, серпами. Всячески стараясь держать равнение, шагали они по четыре в ряд. Мне кажется, мы с ним плакали от восторга.
Ничто, казалось, не в силах было победить это народное движение. Но довольно быстро порыв радости, революционный энтузиазм первых дней уступили место неприятному ощущению раздоров, дезорганизации и успокоенности. С этим ощущением мы прожили до ноября 1936 года, когда республиканцы сумели установить дисциплину и правосудие.
Я не собираюсь описывать вслед за другими историю великого раскола, который поразил Испанию. Я не историк и боюсь, что не смогу быть беспристрастным. Я лишь хочу рассказать о том, что видел сам, что запомнил.
Например, отлично помню первые месяцы в Мадриде. Теоретически город был во власти республиканцев, в нем еще находилось их правительство, но франкистские войска быстро продвигались по Эстремадуре, достигнув Толедо. Многие другие города Испании оказались в руках их сторонников. Например, Саламанка и Бургос.
В самом Мадриде сторонники фашистов то тут, то там завязывали перестрелки. Поэтому священники, богатые собственники, все, кто был известен своими консервативными взглядами и мог подозреваться в поддержке франкистских мятежников, жили под страхом расстрела. Едва только начались военные действия, анархисты освободили из заключения всех уголовников и приняли их в ряды НКТ (Национальной конфедерации труда), находившейся под прямым влиянием Анархистской федерации.
Некоторые члены федерации проявляли экстремизм до такой степени, что только за наличие в комнате религиозного изображения отправляли владельца в Каса-де-Кампо. В этом народном парке на окраине Мадрида совершались расстрелы. Когда кого-то арестовывали, то ему говорили, что его увозят «на прогулку». Расстрелы происходили обычно по ночам.
Рекомендовалось обращаться друг к другу на «ты»и использовать в разговоре энергичное «камарадас», если слушатели были коммунистами, и «компаньерос», если обращались к анархистам. Дабы избежать последствий обстрела со стороны фашистов, машины прикрывали несколькими матрасами. Стало опасно выставлять руку при повороте машины — этот жест могли расценить как фашистское приветствие и послать вам вдогонку автоматную очередь. «Сеньоритос», дети богатых семей, нарочно плохо одевались, чтобы скрыть свое происхождение. Они надевали старые кепки и замасливали одежду, чтобы в какой-то степени походить на рабочих, в то время как по указанию компартии рабочим рекомендовалось носить галстуки и белые сорочки.
Известный художник Онтаньон сообщил мне об аресте Саэнса де Эредиа. режиссера, работавшего на меня. Это он снимал «Дочь Хуана Симона» и «Что ты делаешь со мной?». Опасаясь возвращаться домой, Саэнс ночевал на скамьях в парках. Он был родственником Примо де Риверы, основателя фаланги. Несмотря на все меры предосторожности, его арестовала группа левых социалистов. Эредиа грозила расправа.
Я тотчас отправился на знакомую студию «Ротпенс». Как и на большинстве других предприятий, рабочие и служащие образовали там Студийный совет. Они как раз заседали. Я спросил у представителей разных цехов, как вел себя всем им знакомый Саэнс де Эредиа. Они ответили: «Очень хорошо. У нас нет к нему претензий».
Тогда я попросил делегацию отправиться со мной на улицу Маркеса де Рискаля, где режиссера держали под стражей, и повторить социалистам свои слова. Шестеро вооруженных последовали за мной. По прибытии туда мы увидели часового. Винтовка его небрежно лежала на коленях. Выражаясь как можно более решительно, я спросил, где его начальство. Вышел человек, оказывается, я накануне обедал с ним, — одноглазый лейтенант, отчисленный из армии. Он узнал меня.
— А, Бунюэль, что тебе нужно?
Я объясняю. Говорю, что нельзя ведь перебить всех, что мы, разумеется, знаем о родственных связях Саэнса с Примо де Риверой, но это не мешает мне заявить, что режиссер всегда вел себя безукоризненно. Представители студии тоже выступили в защиту Саэнса, и тот был освобожден.
Он уехал во Францию и вскоре затем перешел на сторону Франко. После войны он возобновил работу режиссера и снял даже фильм во славу каудильо «Франко, этот человек». Однажды на Каннском фестивале в 50 — е годы мы вместе обедали и долго вспоминали прошедшие времена.
В те годы я познакомился с Сантьяго Каррильо, тогда он, кажется, был секретарем Федерации социалистической молодежи. Совсем незадолго до начала войны я отдал два или три своих револьвера печатникам, работавшим на первом этаже нашего дома. Теперь, оставшись безоружным в городе, где стреляли со всех сторон, я отправился к Каррильо и потребовал оружие. Тот открыл ящик и показал, что он пуст. «У меня больше ничего нет», — сказал он.
В конце концов мне все же дали винтовку. Однажды на площади Независимости, где я находился с друзьями, началась пальба. Стреляли с крыш, из окон, на улице. Все растерялись. А я стоял со своей бесполезной винтовкой за деревом, не зная, в кого стрелять. К чему тогда вообще иметь оружие? И я отдал его.
Первые три месяца были самыми трудными. Как и большинство моих друзей, я был напуган царившим беспорядком. Я, который так желал ниспровержения строя, изменения тогдашнего порядка, оказавшись в самом жерле вулкана, испугался. Некоторые поступки казались мне безумными и великолепными: набившись однажды в грузовик, рабочие поехали к памятнику Святого сердца Иисусова, возведенному в двадцати километрах к югу от Мадрида, выстроились в ряд и расстреляли по всем правилам статую Христа. Другие — самосуды, грабежи, акты бандитизма — я искренне отвергал. Восставший, захвативший власть народ оказался сразу разделен и раздираем противоречиями. Неоправданное сведение счетов заставляло порой забывать о главной цели войны. Каждый вечер я отправлялся на собрание Лиги революционных писателей, где встречался с большинством моих друзей — Альберти, Бергамином, крупным журналистом Корпусом Варгой, поэтом Альтолагирре, верившим в бога. Это он финансировал несколько лет спустя в Мексике мой фильм «Лестница на небо»— Он погиб в автомобильной катастрофе в Испании.
Здесь в бесконечных дискуссиях сталкивались самые разные мнения: что лучше — стихийность или организованность? Как обычно, во мне боролись теоретическое и сентиментальное влечение к беспорядку и естественная потребность порядка и мира. Два или три раза я ужинал с Мальро. Шла смертельная борьба. Мы же обсуждали вопросы теории.
А Франко все продвигался вперед. Некоторые города и деревни оставались верны Республике, другие сдавались без боя. Репрессии фашистов были безжалостными. Расстреливали всякого подозреваемого в либерализме. Пока мы, вместо того чтобы любой ценой объединиться, сделать это как можно скорее в предчувствии борьбы, которая обещала стать смертельной, только теряли время, анархисты преследовали священников. Однажды прислуга говорит мне: «Спуститесь вниз, там на улице, справа, лежит убитый священник». Даже будучи убежденным антиклерикалом, я не мог одобрить такую жестокость.
Только не подумайте, что священники в свою очередь не принимали участия в борьбе. Как и все кругом, они взялись за оружие. Иные стреляли с колоколен, и мы видели, как доминиканцы поливали огнем из пулемета. Лишь некоторые священнослужители поддерживали республиканцев, большинство откровенно встали на сторону фашистов. Война велась тотальная. Оставаться нейтральным, принадлежать «третьей Испании»в гуще этой борьбы было невозможно.
В иные дни меня охватывал страх. Занимая довольно роскошную квартиру, я подумывал, что со мной будет, если как-нибудь ночью ко мне ворвутся неуправляемые люди и предложат «пойти прогуляться». Как сопротивляться? Что говорить?
Разумеется, по другую сторону — в лагере фашистов — жестокостей было больше. И если республиканцы ограничивались расстрелами, то мятежники проявляли подчас в своих пытках большую изощренность. В Бадахосе, например, красных выбрасывали на арены и обрекали на смерть в соответствии с ритуалом корриды.
Рассказывали разные истории. Я вспоминаю следующую: монашки из мадридского или окрестного монастыря шли процессией к часовне и остановились перед статуей Девы Марии с младенцем Иисусом на руках. С помощью молотка и стамески настоятельница отделила ребенка от матери и унесла с собой, сказав Деве: — Мы вернем его, когда выиграем войну. Вероятно, все так и произошло.
Начался раскол и в самом лагере республиканцев. Коммунисты и социалисты в первую очередь, стремились выиграть войну, бросая все силы для достижения победы. Анархисты, напротив, считая, что уже находятся на завоеванных позициях, организовывали свое идеальное общество.
Хиль Бель, директор профсоюзной газеты «Эль Синдикалиста», назначил мне однажды встречу в кафе «Кастилья» и сказал:
— Мы основали анархистскую колонию в Торрелодонесе. Там уже поселились люди. Ты должен занять один из домов.
Я был крайне удивлен. Дома принадлежали изгнанным людям, подчас скрывавшимся или расстрелянным. Торрело-донес находится у подножья горы Гвадаррама в нескольких километрах от фашистских боевых позиций, а анархисты на расстоянии пушечного выстрела преспокойно осуществляли свою утопию!
В другой раз вместе с композитором Ремачем, одним из руководителей «Фильмсоно», где я работал, мы обедали в ресторане. Сын хозяина был серьезно ранен в боях с франкистами в горах Гвадаррамы. Входят вооруженные анархисты, обращаются ко всем с приветствием «Салуд, компаньерос» и требуют бутылки с вином. Я не смог сдержать свой гнев и сказал, что им лучше бы сражаться в горах, вместо того чтобы распивать вино в ресторане человека, чей сын борется со смертью.
Они никак не отреагировали и ушли, не забыв прихватить бутылки. В уплату они выдали «боны», клочки бумаги, не имевшие никакой цены.
По вечерам целые бригады анархистов спускались с Гвадаррамы, где шли бои. Они опустошали винные погребки в округе. Их поведение склоняло нас на сторону коммунистов.
Вначале немногочисленные, но с каждым днем укреплявшие свои ряды коммунисты казались мне тогда — да и кажутся сегодня — безукоризненной партией. Всю свою энергию они отдавали ведению войны. Как ни печально, но надо сказать: анархисты-синдикалисты ненавидели их, возможно, больше, чем фашистов.
Эта ненависть черпает свои истоки в событиях, предшествовавших войне. В 1935 году ФАЙ (Иберийская федерация анархистов) развязала всеобщую забастовку среди рабочих — строителей. Делегаты коммунистов пришли к руководителям ФАЙ — мне об этом рассказывал анархист Рамон Асин, финансировавший «Лас Урдес», — и сказали им: — Среди вас находятся три осведомителя полиции. — И назвали имена. На что анархисты с яростью ответили: — Ну и что такого? Мы это знаем. Мы предпочитаем полицейских осведомителей коммунистам.
Теоретически симпатизируя анархистам, я не одобрял их произвола, спонтанных поступков и фанатизма. В иных случаях достаточно было иметь диплом инженера или выпускника университета, чтобы они отправили вас в Каса-де-Кампо. Когда в связи с приближением фашистов республиканское правительство приняло решение переехать из Мадрида в Барселону, анархисты перегородили единственное свободное шоссе около Куэнки. В Барселоне — и это только один пример — они ликвидировали директора и инженеров металлургического завода, дабы доказать, что завод может работать силами одних рабочих. Они построили броневик и не без гордости демонстрировали его советскому представителю. Последний попросил парабеллум, выстрелил и легко пробил броню машины.
Говорят даже — хотя есть и другие предположения, — что на маленькой группе анархистов лежит ответственность за смерть Дуррути, убитого пулей в тот момент, когда он выходил из машины на улице Принцессы, чтобы помочь осажденным Университетского городка. Эти непреклонные анархисты, называвшие своих дочерей Acratia (безвластие) или Quatorze Septembre (14 сентября), не могли простить Дуррути дисциплину, которую он ввел в своих частях.
Нам приходилось также опасаться самовольных действий ПОУМ, теоретически рассуждая — троцкистской организации. В мае 1937 года мы стали свидетелями того, как члены этой группировки, к которой подключились и анархисты ФАЙ, стали возводить на улицах Барселоны баррикады против республиканской армии, которой пришлось вступить с ними в бой.
Мой друг писатель Клаудио де ла Торре, которому я к свадьбе подарил картину Макса Эрнста, проживал в доме неподалеку от Мадрида. Его отец был франкмасоном, что в глазах анархистов было совершенно недопустимо. Масоны были ненавистны им в такой же мере, как и коммунисты.
Кухаркой у Клаудио служила женщина, которую боялись потому, что ее жених был в рядах анархистов. Однажды я отправился к другу пообедать и посреди дороги повстречал машину поумовцев, которую легко было узнать по надписи на дверце. Я стал нервничать, так как при мне были только документы, подписанные коммунистами и социалистами, не имеющие никакой цены в глазах ПОУМа. И это могло навлечь неприятности. Машина остановилась возле нас, шофер что-то спросил — как проехать, кажется, — и они уехали. Я с облегчением вздохнул.
Повторяю, я высказываю тут свои личные ощущения одного из миллионов испанцев, но, полагаю, они совпадают с мнением некоторого числа людей, которые в тот период были на стороне левых. Несмотря на опасность фашистов, стоявших у стен города, в нашей среде царили неуверенность и смута, усугубленные внутренними противоречиями.
Я видел, как на моих глазах воплощается старая мечта, но не испытывал ничего, кроме чувства печали.
Однажды от одного республиканца, перешедшего линию фронта, мы узнали о гибели Лорки.
Лорка
Незадолго до «Андалузского пса» глупая ссора на некоторое время развела нас. Будучи весьма обидчивым андалусцем, он подумал или сделал вид, будто этот фильм направлен против него. Он говорил: — Бунюэль сделал маленький фильм, вот такой, — (жест пальцами). — Он называется «Андалузский пес». Этот пес — я.