Страница:
Я увидел сияющую добротой, с протянутыми ко мне руками Святую деву. Я видел ее совершенно отчетливо. Она говорила со мной, злобным атеистом, с огромной нежностью, под звуки хорошо различимой музыки Шуберта. Снимая «Млечный путь», мне захотелось воспроизвести этот образ. Но получилось куда слабее, чем во сне, где я стоял коленопреклоненный, с глазами, полными слез, внезапно ощутив, как меня переполняет трепетная и непоколебимая вера. Помнится, когда я проснулся, мне потребовалось две-три минуты, чтобы успокоиться. Еще не пробудившись окончательно, я продолжал шептать: «Да, да, Святая дева Мария, я верую». И сердце мое сильно колотилось.
Добавлю, что этот сон носил несколько эротический характер. Естественно, подобная эротика ограничивалась целомудренными пределами платонической любви. Быть может, если бы сон продолжался долго, целомудрие могло исчезнуть, уступив место настоящему желанию. Не могу ничего сказать на этот счет. Я просто ощущал влюбленность, был тронут до глубины сердца, но без всякой чувственности. Нечто подобное я испытывал не раз на протяжении своей жизни, и не только во сне.
Часто — увы, этот сон я уже лет пятнадцать не вижу, да и как можно вернуть утраченный сон? — мне снилось, будто я в церкви нажимаю скрытую кнопку. Алтарь медленно сдвигается, открывая потайную лестницу. С бьющимся сердцем я спускаюсь по ней в подземные залы. Это был довольно длинный сон, немного странный, но очень приятный. В Мадриде однажды ночью я проснулся от собственного смеха. Я не мог остановиться. Жена спросила, отчего я смеюсь, я ответил: «Представь себе, во сне моя сестра Мария подарила мне подушку» — пусть психоаналитики подумают насчет его смысла.
В заключение несколько слов о Гале. Эту женщину я всегда избегал, я не собираюсь этого скрывать. Я впервые встретил ее в Кадакесе в 1929 году по случаю Барселонской международной выставки. Она приехала с Полем Элюаром, за которым была замужем, и их дочкой Сесиль. С ними были Магритт с женой и хозяин одной бельгийской галереи Гоэманс.
Все началось с моей оплошности.
Я жил у Дали в километре от Кадакеса, где остальные остановились в гостинице. Дали с большим волнением сказал мне: «Приехала божественная женщина». Вечером мы отправились выпить, после чего все решили проводить нас до дома Дали. По дороге, разговаривая о разных вещах, я сказал — Галя шла рядом со мной, — что в женщине у меня особое отвращение вызывают слишком широкие бедра.
Назавтра мы отправились купаться — и я вижу, что бедра у Гали именно такие, которые я терпеть не могу.
С этого дня Дали невозможно было узнать. Мы больше не понимали друг друга. Я даже отказался работать с ним над сценарием «Золотого века». Он говорил только о Гале, без конца повторяя ее слова.
Элюар и бельгийцы уехали спустя несколько дней, оставив Галю и ее дочь. Однажды вместе с женой рыбака Лидией мы отправились на пикник в скалы. Показав Дали на пейзаж, я сказал, что мне это напоминает картину Сорольи, довольно посредственного художника из Валенсии. Охваченный гневом, Дали закричал: — Как можешь ты нести такой бред среди столь прекрасных скал?
Вмешалась, поддерживая его, Галя. Дело оборачивалось скверно.
В конце пикника, когда мы уже изрядно выпили, не помню по какому поводу, Галя снова вывела меня из себя. Я резко вскочил, схватил ее, бросил на землю и стал душить.
Перепуганная Сесиль вместе с женой рыбака спрятались в скалах. Стоя на коленях, Дали умолял меня пощадить Галю. Несмотря на весь свой гнев, я не терял над собой контроля. Я знал, что не убью ее. Я хотел лишь увидеть кончик ее языка между зубами.
В конце концов я отпустил ее. И она через два дня уехала.
Мне рассказывали позднее, что в Париже — где мы некоторое время жили в одной гостинице неподалеку от Монмартрского кладбища — Элюар не выходил на улицу без маленького с инкрустацией на рукоятке револьвера, так как Галя сказала ему, что я хотел ее убить.
Все это я рассказываю лишь для того, чтобы признаться, что однажды в Мехико, спустя лет пятьдесят, в восьмидесятилетнем возрасте, я увидел Галю во сне. Я видел ее со спины в театральной ложе. Тихо окликал. Она оборачивалась, подходила ко мне и любовно целовала в губы. Я все еще помню запах ее духов и нежную кожу.
Это, вероятно, самый удивительный сон в моей жизни, еще более удивительный, чем сон, в котором я видел Святую деву…
В связи со снами я вспоминаю забавную историю, произошедшую в Париже в 1978 году. Замечательный мексиканский художник, мой друг Хиронелья приехал во Францию с женой Кармен Парра, театральной художницей, и ребенком семи лет. Их семейная жизнь не очень ладилась. Жена вернулась в Мехико, а муж остался в Париже и через три дня узнал, что она подала на развод. Весьма удивленный, он спросил о причине Адвокат ответил: «Она видела сон». Их развели.
Во сне, и, думаю, тут я не одинок, мне никогда не удавалось насладиться любовью. Причина? Посторонние взгляды. В окне напротив комнаты, где я находился с женщиной, всегда были люди, они смотрели на нас и улыбались.
Мы меняли комнаты и иногда даже дома. Тщетно. Те же насмешливые, любопытные взгляды преследовали нас. В самый решающий момент я вообще терял способность любить…
Зато в послеобеденных снах, которым я с удовольствием предавался всю жизнь, тщательно подготовленная любовная интрига завершалась вполне благополучно. Еще очень молодым я грезил о красавице королеве Виктории, жене Альфонса XIII. Четырнадцати лет я даже придумал сценарий, в котором можно найти истоки «Виридианы». Королева удалялась к себе, ее раздевали и оставляли одну. Она выпивала стакан молока с подсыпанным мной сильным снадобьем. Когда она засыпала, я пробирался к ней в постель и предавался наслаждениям с королевой.
Не меньшей силой обладают и мечты бодрствующего человека — они могут быть столь же непредсказуемыми, сколь и значительными. Всю свою жизнь я с неизменным восторгом, как и многие, воображал себя неуловимым и невидимым… Чудо это делало меня самым могущественным и неуязвимым человеком в мире. Подобные фантазии преследовали меня с разными вариациями всю вторую мировую войну. Обычно в них шла речь об ультиматуме. Моя невидимая рука протягивала Гитлеру лист бумаги, в которой ему предписывалось в 24 часа расстрелять Геринга, Геббельса и всю клику. Иначе ему грозит беда.
Гитлер призывал слуг и вопил: «Кто принес эту бумагу?» Невидимый, сидя в углу кабинета, я становился свидетелем его бессильной ярости. На другой день, скажем, я сам убивал Геббельса. Затем, вездесущий, как все невидимки, переносился в Рим и проделывал тот же номер с Муссолини. Между делом я проникал в спальню красивой женщины и наблюдал, как она раздевается. Затем возвращался со своим ультиматумом к дрожащему фюреру. И так далее в стремительном темпе.
Еще будучи студентом в Мадриде, мне случалось гулять с Пепином Бельо в горах Гвадалахары. Любуясь великолепной панорамой, огромной ареной среди гор, я говорил ему; «Представь, что вокруг стоят укрепления с навесными мостами, пушками и бойницами. А внутри все мое. У меня есть воины, крестьяне, ремесленники, часовня. Мы живем мирно, изредка пуская стрелы в любопытных, которые пытаются подойти к воротам».
Смутная и постоянная тяга к средневековью часто вызывает у меня картину жизни феодального сеньора, изолированного от остального мира, властелина над своими подданными, но, в сущности, довольно доброго человека. Он не совершает ничего дурного, только изредка устраивает небольшую оргию. Пьет мед и хорошее вино, сидя перед очагом, на котором жарятся целые туши. Время ничего не меняет. Он живет внутренней жизнью. Путешествий тогда не было.
Я воображаю — и в этом, вероятно, тоже не одинок, — как внезапный государственный переворот делает меня диктатором мира. У меня в руках оказывается вся полнота власти. Никто не может противиться моим приказам. Всякий когда воображение заводит меня столь далеко, первые мои действия связаны с ликвидацией средств информации как источника всех наших бед.
Потом меня охватывает паника перед лицом демографического взрыва, столь пагубного для Мексики. Я воображаю, как вызываю к себе десяток биологов и отдаю приказ — без права его обсуждения — отравить планету страшным вирусом, который освободит ее от двух миллиардов жителей. Я мужественно говорю им: «Пусть этот вирус поразит и меня». Но потом тайно прилагаю все силы, чтобы избежать собственной гибели, составляю список людей, которых надо спасти, членов семьи, моих лучших друзей, семей и друзей моих друзей. И уже не могу остановиться. И бросаю это дело.
За последние десять лет мне случалось также воображать, как я освобожу мир от нефти, другого источника наших бед, взорвав 75 атомных бомб под землей в местах ее самых больших залежей. Мир без нефти казался мне — и кажется по-прежнему — своеобразным раем, созданным моим средневековым воображением. Похоже, однако, что взрыв 75 атомных бомб породит множество практических проблем, и лучше обойтись без этого.
Однажды в Сан-Хосе-Пуруа, где мы вместе с Луисом Алькорисой работали над сценарием, мы спустились к реке, прихватив винтовку. Подойдя к воде, я схватил Алькорису за рукав и показал на прекрасную птицу, сидящую на ветке дерева. Это был орел.
Луис схватил ружье, прицелился и выстрелил. Птица упала в заросли. Луис переплывает реку, весь вымокнув, раздвигает ветви и обнаруживает чучело. На этикетке, привязанной к лапке, название магазина, где я его купил, и цена.
В другой раз мы обедаем, вместе с тем же Алькорисой, в столовой Сан-Хосе. За соседний столик усаживается очень красивая, явно одинокая женщина. И вот уже Луис не может оторвать от нее глаз. Я говорю; — Луис, мы здесь для работы, и я не люблю, когда теряют время, разглядывая женщин.
— Да, знаю, — отвечает он. — Извини.
Позднее, во время десерта, его взгляд снова обращается к красивой женщине. Он ей улыбается, она отвечает ему тем же.
Я начинаю сердиться всерьез и напоминаю, что мы приехали в Сан-Хосе писать сценарий. И что его поведение ловеласа мне не нравится. Он сердится в свою очередь и говорит, что, когда ему улыбается женщина, его мужской долг ответить ей тем же.
Рассерженный, я ухожу в свою комнату. Алькориса успокаивается, заканчивает десерт и подсаживается к красотке. Они знакомятся, вместе пьют кофе, болтают о чем-то. Затем Алькориса ведет ее к себе в номер, любовно раздевает и обнаруживает на животе «татуировку» из трех слов: «Наложница Луиса Бунюэля».
Женщина эта — шикарная шлюха из Мехико, которой я заплатил большие деньги, чтобы она приехала в Сан-Хосе и в точности выполнила мои указания.
Разумеется, история с коршуном и шлюхой — плод моего воображения. Но я уверен, что Алькориса, по крайней мере во втором случае несомненно попался бы на удочку.
Сюрреализм 1929 — 1933
«Андалузский пёс»
Добавлю, что этот сон носил несколько эротический характер. Естественно, подобная эротика ограничивалась целомудренными пределами платонической любви. Быть может, если бы сон продолжался долго, целомудрие могло исчезнуть, уступив место настоящему желанию. Не могу ничего сказать на этот счет. Я просто ощущал влюбленность, был тронут до глубины сердца, но без всякой чувственности. Нечто подобное я испытывал не раз на протяжении своей жизни, и не только во сне.
Часто — увы, этот сон я уже лет пятнадцать не вижу, да и как можно вернуть утраченный сон? — мне снилось, будто я в церкви нажимаю скрытую кнопку. Алтарь медленно сдвигается, открывая потайную лестницу. С бьющимся сердцем я спускаюсь по ней в подземные залы. Это был довольно длинный сон, немного странный, но очень приятный. В Мадриде однажды ночью я проснулся от собственного смеха. Я не мог остановиться. Жена спросила, отчего я смеюсь, я ответил: «Представь себе, во сне моя сестра Мария подарила мне подушку» — пусть психоаналитики подумают насчет его смысла.
В заключение несколько слов о Гале. Эту женщину я всегда избегал, я не собираюсь этого скрывать. Я впервые встретил ее в Кадакесе в 1929 году по случаю Барселонской международной выставки. Она приехала с Полем Элюаром, за которым была замужем, и их дочкой Сесиль. С ними были Магритт с женой и хозяин одной бельгийской галереи Гоэманс.
Все началось с моей оплошности.
Я жил у Дали в километре от Кадакеса, где остальные остановились в гостинице. Дали с большим волнением сказал мне: «Приехала божественная женщина». Вечером мы отправились выпить, после чего все решили проводить нас до дома Дали. По дороге, разговаривая о разных вещах, я сказал — Галя шла рядом со мной, — что в женщине у меня особое отвращение вызывают слишком широкие бедра.
Назавтра мы отправились купаться — и я вижу, что бедра у Гали именно такие, которые я терпеть не могу.
С этого дня Дали невозможно было узнать. Мы больше не понимали друг друга. Я даже отказался работать с ним над сценарием «Золотого века». Он говорил только о Гале, без конца повторяя ее слова.
Элюар и бельгийцы уехали спустя несколько дней, оставив Галю и ее дочь. Однажды вместе с женой рыбака Лидией мы отправились на пикник в скалы. Показав Дали на пейзаж, я сказал, что мне это напоминает картину Сорольи, довольно посредственного художника из Валенсии. Охваченный гневом, Дали закричал: — Как можешь ты нести такой бред среди столь прекрасных скал?
Вмешалась, поддерживая его, Галя. Дело оборачивалось скверно.
В конце пикника, когда мы уже изрядно выпили, не помню по какому поводу, Галя снова вывела меня из себя. Я резко вскочил, схватил ее, бросил на землю и стал душить.
Перепуганная Сесиль вместе с женой рыбака спрятались в скалах. Стоя на коленях, Дали умолял меня пощадить Галю. Несмотря на весь свой гнев, я не терял над собой контроля. Я знал, что не убью ее. Я хотел лишь увидеть кончик ее языка между зубами.
В конце концов я отпустил ее. И она через два дня уехала.
Мне рассказывали позднее, что в Париже — где мы некоторое время жили в одной гостинице неподалеку от Монмартрского кладбища — Элюар не выходил на улицу без маленького с инкрустацией на рукоятке револьвера, так как Галя сказала ему, что я хотел ее убить.
Все это я рассказываю лишь для того, чтобы признаться, что однажды в Мехико, спустя лет пятьдесят, в восьмидесятилетнем возрасте, я увидел Галю во сне. Я видел ее со спины в театральной ложе. Тихо окликал. Она оборачивалась, подходила ко мне и любовно целовала в губы. Я все еще помню запах ее духов и нежную кожу.
Это, вероятно, самый удивительный сон в моей жизни, еще более удивительный, чем сон, в котором я видел Святую деву…
В связи со снами я вспоминаю забавную историю, произошедшую в Париже в 1978 году. Замечательный мексиканский художник, мой друг Хиронелья приехал во Францию с женой Кармен Парра, театральной художницей, и ребенком семи лет. Их семейная жизнь не очень ладилась. Жена вернулась в Мехико, а муж остался в Париже и через три дня узнал, что она подала на развод. Весьма удивленный, он спросил о причине Адвокат ответил: «Она видела сон». Их развели.
Во сне, и, думаю, тут я не одинок, мне никогда не удавалось насладиться любовью. Причина? Посторонние взгляды. В окне напротив комнаты, где я находился с женщиной, всегда были люди, они смотрели на нас и улыбались.
Мы меняли комнаты и иногда даже дома. Тщетно. Те же насмешливые, любопытные взгляды преследовали нас. В самый решающий момент я вообще терял способность любить…
Зато в послеобеденных снах, которым я с удовольствием предавался всю жизнь, тщательно подготовленная любовная интрига завершалась вполне благополучно. Еще очень молодым я грезил о красавице королеве Виктории, жене Альфонса XIII. Четырнадцати лет я даже придумал сценарий, в котором можно найти истоки «Виридианы». Королева удалялась к себе, ее раздевали и оставляли одну. Она выпивала стакан молока с подсыпанным мной сильным снадобьем. Когда она засыпала, я пробирался к ней в постель и предавался наслаждениям с королевой.
Не меньшей силой обладают и мечты бодрствующего человека — они могут быть столь же непредсказуемыми, сколь и значительными. Всю свою жизнь я с неизменным восторгом, как и многие, воображал себя неуловимым и невидимым… Чудо это делало меня самым могущественным и неуязвимым человеком в мире. Подобные фантазии преследовали меня с разными вариациями всю вторую мировую войну. Обычно в них шла речь об ультиматуме. Моя невидимая рука протягивала Гитлеру лист бумаги, в которой ему предписывалось в 24 часа расстрелять Геринга, Геббельса и всю клику. Иначе ему грозит беда.
Гитлер призывал слуг и вопил: «Кто принес эту бумагу?» Невидимый, сидя в углу кабинета, я становился свидетелем его бессильной ярости. На другой день, скажем, я сам убивал Геббельса. Затем, вездесущий, как все невидимки, переносился в Рим и проделывал тот же номер с Муссолини. Между делом я проникал в спальню красивой женщины и наблюдал, как она раздевается. Затем возвращался со своим ультиматумом к дрожащему фюреру. И так далее в стремительном темпе.
Еще будучи студентом в Мадриде, мне случалось гулять с Пепином Бельо в горах Гвадалахары. Любуясь великолепной панорамой, огромной ареной среди гор, я говорил ему; «Представь, что вокруг стоят укрепления с навесными мостами, пушками и бойницами. А внутри все мое. У меня есть воины, крестьяне, ремесленники, часовня. Мы живем мирно, изредка пуская стрелы в любопытных, которые пытаются подойти к воротам».
Смутная и постоянная тяга к средневековью часто вызывает у меня картину жизни феодального сеньора, изолированного от остального мира, властелина над своими подданными, но, в сущности, довольно доброго человека. Он не совершает ничего дурного, только изредка устраивает небольшую оргию. Пьет мед и хорошее вино, сидя перед очагом, на котором жарятся целые туши. Время ничего не меняет. Он живет внутренней жизнью. Путешествий тогда не было.
Я воображаю — и в этом, вероятно, тоже не одинок, — как внезапный государственный переворот делает меня диктатором мира. У меня в руках оказывается вся полнота власти. Никто не может противиться моим приказам. Всякий когда воображение заводит меня столь далеко, первые мои действия связаны с ликвидацией средств информации как источника всех наших бед.
Потом меня охватывает паника перед лицом демографического взрыва, столь пагубного для Мексики. Я воображаю, как вызываю к себе десяток биологов и отдаю приказ — без права его обсуждения — отравить планету страшным вирусом, который освободит ее от двух миллиардов жителей. Я мужественно говорю им: «Пусть этот вирус поразит и меня». Но потом тайно прилагаю все силы, чтобы избежать собственной гибели, составляю список людей, которых надо спасти, членов семьи, моих лучших друзей, семей и друзей моих друзей. И уже не могу остановиться. И бросаю это дело.
За последние десять лет мне случалось также воображать, как я освобожу мир от нефти, другого источника наших бед, взорвав 75 атомных бомб под землей в местах ее самых больших залежей. Мир без нефти казался мне — и кажется по-прежнему — своеобразным раем, созданным моим средневековым воображением. Похоже, однако, что взрыв 75 атомных бомб породит множество практических проблем, и лучше обойтись без этого.
Однажды в Сан-Хосе-Пуруа, где мы вместе с Луисом Алькорисой работали над сценарием, мы спустились к реке, прихватив винтовку. Подойдя к воде, я схватил Алькорису за рукав и показал на прекрасную птицу, сидящую на ветке дерева. Это был орел.
Луис схватил ружье, прицелился и выстрелил. Птица упала в заросли. Луис переплывает реку, весь вымокнув, раздвигает ветви и обнаруживает чучело. На этикетке, привязанной к лапке, название магазина, где я его купил, и цена.
В другой раз мы обедаем, вместе с тем же Алькорисой, в столовой Сан-Хосе. За соседний столик усаживается очень красивая, явно одинокая женщина. И вот уже Луис не может оторвать от нее глаз. Я говорю; — Луис, мы здесь для работы, и я не люблю, когда теряют время, разглядывая женщин.
— Да, знаю, — отвечает он. — Извини.
Позднее, во время десерта, его взгляд снова обращается к красивой женщине. Он ей улыбается, она отвечает ему тем же.
Я начинаю сердиться всерьез и напоминаю, что мы приехали в Сан-Хосе писать сценарий. И что его поведение ловеласа мне не нравится. Он сердится в свою очередь и говорит, что, когда ему улыбается женщина, его мужской долг ответить ей тем же.
Рассерженный, я ухожу в свою комнату. Алькориса успокаивается, заканчивает десерт и подсаживается к красотке. Они знакомятся, вместе пьют кофе, болтают о чем-то. Затем Алькориса ведет ее к себе в номер, любовно раздевает и обнаруживает на животе «татуировку» из трех слов: «Наложница Луиса Бунюэля».
Женщина эта — шикарная шлюха из Мехико, которой я заплатил большие деньги, чтобы она приехала в Сан-Хосе и в точности выполнила мои указания.
Разумеется, история с коршуном и шлюхой — плод моего воображения. Но я уверен, что Алькориса, по крайней мере во втором случае несомненно попался бы на удочку.
Сюрреализм 1929 — 1933
Между 1925 и 1929 годами я несколько раз приезжал в Испанию и встречался с друзьями по Резиденции. Во время одного такого приезда Дали объявил мне с большим восторгом, что Лорка написал превосходную пьесу — «Дон Перлимплин, или Белиса в своем саду».
— Нужно непременно, чтобы он тебе ее почитал. Федерико проявил сдержанность. Довольно долго, и не без основания, он считал меня слишком примитивным, слишком провинциальным, не способным оценить тонкости драматической литературы. Однажды Лорка даже отказался взять меня с собой, отправляясь к какой-то аристократке. Тем не менее по настоянию Дали он согласился прочесть свою пьесу, и вот мы все трое сидим в подвальчике бара «Отель Насьональ». Деревянные перегородки создавали своеобразные купе, как в некоторых европейских пивных.
Лорка приступил к чтению. Я уже говорил, что читал он прекрасно. Но что-то мне не нравилось в истории старика и девушки, которые в конце первого акта оказываются в кровати под балдахином при опущенных занавесках. При этом из суфлерской будки выходил гном и, обращаясь к зрителям, говорил: «Уважаемая публика, дон Перлимплин и Белиса…» Прервав чтение, я стукнул кулаком по столу: — Хватит, Федерико. Это дерьмо.
Он побледнел, закрыл рукопись, посмотрел на Дали, и тот своим низким голосом подтвердил: — Бунюэль прав, это дерьмо.
Я так и не узнал, чем кончается пьеса. Мне вообще следует признаться, что я не большой поклонник театра Лорки, который кажется мне риторическим, иллюстративным. Жизнь Лорки, его личность были куда значительнее его творений.
Позднее вместе с матерью, сестрой Кончитой и ее мужем я пошел на премьеру «Йермы»в «Театро Эспаньоль»в Мадриде, Сидя в ложе, я ужасно страдал от ишиаса и вынужден был положить ногу на табурет. Занавес поднимается: пастух очень медленно пересекает сцену, чтобы успеть проговорить свой монолог. На его плечи наброшена баранья шкура. Стихотворный монолог длится бесконечно. Но я терплю. Идут другие сцены. И вот начинается третий акт. Прачки стирают белье возле нарисованного ручья. Услышав перезвон бубенцов, они говорят: «Стадо! Вот стадо!»В глубине зала две билетерши тоже звонят в колокольчики. Весь Мадрид находил эту мизансцену очень оригинальной, очень современной. Меня она привела в ярость, под руку с сестрой я покинул зал.
Мой приход к сюрреалистам отдалил меня — и надолго — от этого так называемого авангарда.
С тех пор как я увидел разбитые витрины «Клозри де Лила», меня более и более стала привлекать иррациональная форма выражения, которую предлагал сюрреализм — тот самый сюрреализм, против которого меня тщетно предостерегал Жан Эпштейн. Помню, какое впечатление произвела на меня публикация в «Революсьон сюрреалист» фотографии с подписью «Бенжамен Пере оскорбляет священника». Я был буквально ошарашен анкетой в том же журнале на сексуальные темы. Все члены группы совершенно свободно и откровенно отвечали на вопросы, которые сегодня выглядят абсолютно банальными: «Где вам нравится заниматься любовью? С кем?» — т. д. Эта анкета была, вероятно, первой в таком роде.
В 1928 году по инициативе Лекционного общества Резиденции я приехал в Мадрид рассказать о кино авангарда и показать некоторые фильмы — «Антракт» Рене Клера, сцену сна из фильма «Дочь воды» Ренуара, «Только часы» Кавальканти — и несколько планов, демонстрировавших примеры крайне замедленной съемки, — скажем, пули, вылетающей из ствола оружия. Лучшее мадридское общество, как говорится, присутствовало на этой лекции, имевшей большой успех. После показа фильмов Ортега-и-Гасет признался, что, будь он помоложе, обратился бы к кинематографу.
В то время я был, пожалуй, единственным испанцем среди покинувших страну, кто обладал какими-то познаниями в области кино. Вероятно, по этой причине к столетней годовщине со дня смерти Гойи СарагосскиЙ комитет по проведению юбилея Гойи предложил мне написать сценарий и поставить фильм об арагонском художнике — от его рождения до смерти. С помощью сестры Жана Эпштейна Мари я написал сценарий. А затем отправился к Валье — Инклану в Кружок изящных искусств и тут узнал, что он тоже собирается делать фильм о жизни Гойи.
Я уже готов был отказаться, преклоняясь перед его мастерством, но он сам отказался от своей затеи, дав мне несколько полезных советов. В конце концов из-за отсутствия денег осуществить этот замысел не удалось. К счастью, хочется сказать сегодня.
Я испытывал живейшее восхищение перед Рамоном Гомесом де ла Серной. Мой второй сценарий был. написан по семи или восьми его маленьким рассказам. Чтобы как-то их связать, я решил сначала показать с помощью хроники, как готовится издание газеты. Затем какой-то человек покупал на улице газету и садился на скамью, чтобы ее прочесть. Тогда и возникали различные персонажи Гомеса де ла Серны, как бы привязанные к разным рубрикам газеты: происшествие, политическое событие, спортивное обозрение и т. д. В конце концов, кажется, человек вставал и, смяв газету, выбрасывал ее.
Спустя несколько месяцев я начал снимать свой первый фильм «Андалузский пес», Гомес де ла Серна был разочарован, что фильм по его рассказам не был поставлен. Но в «Ревю дю синема» напечатали сценарий, и это слегка утешило писателя.
— Нужно непременно, чтобы он тебе ее почитал. Федерико проявил сдержанность. Довольно долго, и не без основания, он считал меня слишком примитивным, слишком провинциальным, не способным оценить тонкости драматической литературы. Однажды Лорка даже отказался взять меня с собой, отправляясь к какой-то аристократке. Тем не менее по настоянию Дали он согласился прочесть свою пьесу, и вот мы все трое сидим в подвальчике бара «Отель Насьональ». Деревянные перегородки создавали своеобразные купе, как в некоторых европейских пивных.
Лорка приступил к чтению. Я уже говорил, что читал он прекрасно. Но что-то мне не нравилось в истории старика и девушки, которые в конце первого акта оказываются в кровати под балдахином при опущенных занавесках. При этом из суфлерской будки выходил гном и, обращаясь к зрителям, говорил: «Уважаемая публика, дон Перлимплин и Белиса…» Прервав чтение, я стукнул кулаком по столу: — Хватит, Федерико. Это дерьмо.
Он побледнел, закрыл рукопись, посмотрел на Дали, и тот своим низким голосом подтвердил: — Бунюэль прав, это дерьмо.
Я так и не узнал, чем кончается пьеса. Мне вообще следует признаться, что я не большой поклонник театра Лорки, который кажется мне риторическим, иллюстративным. Жизнь Лорки, его личность были куда значительнее его творений.
Позднее вместе с матерью, сестрой Кончитой и ее мужем я пошел на премьеру «Йермы»в «Театро Эспаньоль»в Мадриде, Сидя в ложе, я ужасно страдал от ишиаса и вынужден был положить ногу на табурет. Занавес поднимается: пастух очень медленно пересекает сцену, чтобы успеть проговорить свой монолог. На его плечи наброшена баранья шкура. Стихотворный монолог длится бесконечно. Но я терплю. Идут другие сцены. И вот начинается третий акт. Прачки стирают белье возле нарисованного ручья. Услышав перезвон бубенцов, они говорят: «Стадо! Вот стадо!»В глубине зала две билетерши тоже звонят в колокольчики. Весь Мадрид находил эту мизансцену очень оригинальной, очень современной. Меня она привела в ярость, под руку с сестрой я покинул зал.
Мой приход к сюрреалистам отдалил меня — и надолго — от этого так называемого авангарда.
С тех пор как я увидел разбитые витрины «Клозри де Лила», меня более и более стала привлекать иррациональная форма выражения, которую предлагал сюрреализм — тот самый сюрреализм, против которого меня тщетно предостерегал Жан Эпштейн. Помню, какое впечатление произвела на меня публикация в «Революсьон сюрреалист» фотографии с подписью «Бенжамен Пере оскорбляет священника». Я был буквально ошарашен анкетой в том же журнале на сексуальные темы. Все члены группы совершенно свободно и откровенно отвечали на вопросы, которые сегодня выглядят абсолютно банальными: «Где вам нравится заниматься любовью? С кем?» — т. д. Эта анкета была, вероятно, первой в таком роде.
В 1928 году по инициативе Лекционного общества Резиденции я приехал в Мадрид рассказать о кино авангарда и показать некоторые фильмы — «Антракт» Рене Клера, сцену сна из фильма «Дочь воды» Ренуара, «Только часы» Кавальканти — и несколько планов, демонстрировавших примеры крайне замедленной съемки, — скажем, пули, вылетающей из ствола оружия. Лучшее мадридское общество, как говорится, присутствовало на этой лекции, имевшей большой успех. После показа фильмов Ортега-и-Гасет признался, что, будь он помоложе, обратился бы к кинематографу.
В то время я был, пожалуй, единственным испанцем среди покинувших страну, кто обладал какими-то познаниями в области кино. Вероятно, по этой причине к столетней годовщине со дня смерти Гойи СарагосскиЙ комитет по проведению юбилея Гойи предложил мне написать сценарий и поставить фильм об арагонском художнике — от его рождения до смерти. С помощью сестры Жана Эпштейна Мари я написал сценарий. А затем отправился к Валье — Инклану в Кружок изящных искусств и тут узнал, что он тоже собирается делать фильм о жизни Гойи.
Я уже готов был отказаться, преклоняясь перед его мастерством, но он сам отказался от своей затеи, дав мне несколько полезных советов. В конце концов из-за отсутствия денег осуществить этот замысел не удалось. К счастью, хочется сказать сегодня.
Я испытывал живейшее восхищение перед Рамоном Гомесом де ла Серной. Мой второй сценарий был. написан по семи или восьми его маленьким рассказам. Чтобы как-то их связать, я решил сначала показать с помощью хроники, как готовится издание газеты. Затем какой-то человек покупал на улице газету и садился на скамью, чтобы ее прочесть. Тогда и возникали различные персонажи Гомеса де ла Серны, как бы привязанные к разным рубрикам газеты: происшествие, политическое событие, спортивное обозрение и т. д. В конце концов, кажется, человек вставал и, смяв газету, выбрасывал ее.
Спустя несколько месяцев я начал снимать свой первый фильм «Андалузский пес», Гомес де ла Серна был разочарован, что фильм по его рассказам не был поставлен. Но в «Ревю дю синема» напечатали сценарий, и это слегка утешило писателя.
«Андалузский пёс»
Этот фильм родился в результате встречи двух снов. Приехав на несколько дней в гости к Дали в Фигерас, я рассказал ему сон, который видел незадолго до этого и в котором луна была рассечена пополам облаком, а бритва разрезала глаз. В свою очередь он рассказал, что прошлой ночью ему приснилась рука, сплошь усыпанная муравьями, И добавил: «А что, если, отталкиваясь от этого, сделать фильм?» Поначалу его предложение не очень увлекло меня. Но вскоре мы приступили в Фигерасе к работе.
Сценарий был написан меньше чем за неделю. По обоюдному согласию мы придерживались простого правила: не останавливаться на том, что требовало чисто рациональных, психологических или культурных объяснений. Открыть путь иррациональному. Принималось только то, что поражало нас, независимо от смысла.
У нас не возникло ни одного спора. Неделя безупречного взаимопонимания. Один, скажем, говорил: «Человек тащит контрабас». «Нет», — возражал другой. И возражение тотчас же принималось как вполне обоснованное. Зато когда предложение одного нравилось другому, оно казалось нам великолепным, бесспорным и немедленно вносилось в сценарий.
Закончив сценарий, я понял, что это будет совершенно необычный, шокирующий фильм. Ни одна компания не согласилась бы финансировать постановку такой ленты. Тогда я обратился к маме с просьбой одолжить мне денег, чтобы самому быть продюсером. Знакомый нотариус убедил ее дать мне необходимую сумму.
Я вернулся в Париж. Растратив половину маминых денег в кабачках, где проводил вечера, я наконец понял, что пора браться за дело. Я встретился с актерами Пьером Бачевом и Симоной Марей, с оператором Дюверже, с руководителями студии «Бийанкур», где фильм был снят за две недели.
Нас было пятеро или шестеро на съемочной площадке. Актеры совершенно не понимали моих указаний. Я, скажем, говорил Бачеву: «Смотри в окно, словно ты слушаешь Вагнера. Еще восторженнее». Но он не видел ничего такого, что вызвало бы у него нужное состояние, Я уже обладал определенными техническими знаниями и отлично ладил с оператором Дюверже.
Дали приехал лишь за три или четыре дня до окончания съемок. На студии он заливал смолой глаза чучел ослов. В какой-то сцене я дал ему сыграть одного из монахов ордена св. Марии, которого с трудом тащит Бачев, но кадр не вошел в фильм (сам не знаю отчего). Его можно увидеть на втором плане после смертельного падения героя рядом с моей невестой Жанной. В последний съемочный день в Гавре он был с нами.
Закончив и смонтировав фильм, мы задумались над тем, что с ним делать. Однажды в «Доме» сотрудник «Кайе д'ар» Териад, прослышавший об «Андалузском псе» (среди друзей на Монпарнасе я не очень распространялся на этот счет), представил меня Ман Рею. Тот как раз закончил в имении Ноайлей съемки фильма под названием «Тайны замка Де» (документальной картины об имении Ноайлей и их гостях) и искал фильм в качестве дополнения к программе.
Ман Рей назначил мне встречу через несколько дней в баре «Ла Купель» (открывшемся за два года до этого) и представил Луи Арагону. Я знал, что оба они принадлежали к группе сюрреалистов. Арагон был старше меня на три года и вел себя с чисто французской обходительностью. Мы поговорили, и я сказал ему, что мой фильм в некотором смысле вполне можно считать сюрреалистическим. На другой день они с Ман Реем посмотрели его в «Стюдио дез юрскшин» и с уверенностью заявили, что фильм надо немедленно показать зрителям, организовать премьеру.
Сюрреализм был прежде всего своеобразным импульсом, зовом, который услышали в США, Германии, Испании, Югославии все те, кто уже пользовался инстинктивной и иррациональной формой выражения. Причем люди эти не были знакомы друг с другом. Поэмы, которые я напечатал в Испании, прежде чем услышал о сюрреализме, — свидетельство этого зова, который и привел всех нас в Париж, Работая с Дали над «Андалузским псом», мы тоже пользовались своеобразным «автоматическим письмом». То есть, еще не называя себя сюрреалистами, на деле мы ими уже были.
Что— то, как это бывает, носилось уже в воздухе. Мне хочется сразу сказать, что лично для меня встреча с группой имела важнейшее значение и определила всю мою дальнейшую жизнь.
Эта встреча состоялась в кафе «Сирано» на площади Бланш, где группа собиралась ежедневно. С Арагоном и Ман Реем я был уже знаком. Мне представили Макса Эрнста, Андре Бретона, Поля Элюара, Тристана Тцару, Рене Шара, Пьера Юника, Танги, Жана Арпа, Максима Александра, Магритта — всех, за исключением Бенжамена Пере, находившегося тогда в Бразилии. Они пожали мне руку, угостили вином и пообещали быть на премьере фильма, который им горячо хвалили Арагон и Ман Рей.
Премьера состоялась по платным билетам в «Стюдио дез юрсюлин» и собрала весь так называемый «цвет Парижа»— аристократов, писателей, известных художников (Пикассо, Ле Корбюзье, Кокто, Кристиан Берар, композитор Жорж Орик), Группа сюрреалистов явилась в полном составе.
Взволнованный до предела, я сидел за экраном и с помощью граммофона сопровождал действие фильма то аргентинским танго, то музыкой из «Тристана и Изольды». Я запасся камешками, чтобы запустить их в зал в случае провала. Незадолго до этого сюрреалисты освистали картину Жермены Дюлак «Раковины и священник» (по сценарию Антонена Арто), которая, кстати сказать, мне очень нравилась. Я мог ожидать худшего.
Мои камушки не понадобились. В зале после просмотра раздались дружные аплодисменты, и я незаметно выбросил ненужные снаряды.
Мое вступление в группу сюрреалистов произошло весьма обыденно. Я был принят на одном из еженедельных собраний, они происходили в «Сирано» или, что случалось реже, на квартире Бретона, на улице Фонтен в доме 42.
Кафе «Сирано» на площади Пигаль было настоящим народным кафе, сюда захаживали потаскухи и жулики. Мы собирались там обычно между пятью и шестью вечера. Из напитков можно было выбрать перно, мандариновое Кюрасао, пиво-пикон (с добавлением чуточки гренадина). Последний — любимый напиток художника Танги. Он выпивал один стакан, потом другой. Для третьего ему приходилось зажимать нос двумя пальцами.
На наших собраниях мы читали и обсуждали статьи, говорили о журнале, о предстоящих выступлениях, о письме, которое следует написать, о демонстрации. Каждый предлагал какую-то идею, высказывал свое мнение. Если разговор касался какой-то конкретной, более конфиденциальной темы, собрание переносилось в мастерскую Бретона по соседству.
Когда я приходил на собрание в числе последних, я здоровался за руку только с теми, кто сидел рядом, и обычно жестом приветствовал Андре Бретона, который находился от меня далеко. Он даже спросил кого-то из группы: «Разве Бунюэль что-то имеет против меня?» Ему ответили, что я ничего не имею против него, что я просто ненавижу привычку французов но всякому случаю пожимать всем руку (позднее я отменил этот обычай на съемке фильма «Это называется зарей»).
Как и другие члены группы, я бредил мыслью о революции. Не считавшие себя террористами, вооруженными налетчиками, сюрреалисты боролись против общества, которое они ненавидели, используя в качестве главного оружия скандалы. Скандал казался им наилучшим средством привлечь внимание к социальному неравенству, эксплуатации человека человеком, пагубному влиянию религии, милитаризации и колониализму. Таким образом они пытались обнажить скрытые и пагубные пружины общества, с которым надо было покончить.
Очень скоро, однако, некоторые из них изменили свои убеждения, обратившись к чистой политике, главным образом к движению, которое мы считали достойным называться революционным, — к движению коммунистическому. Вот откуда бесконечные споры, расколы, столкновения между сюрреалистами. Истинная цель сюрреализма заключалась не в том, чтобы сформировать новое направление в литературе, живописи и даже философии, а в том, чтобы взорвать общество, изменить жизнь.
Большинство этих революционеров — кстати, как и «сеньоритос», с которыми я встречался в Мадриде, — принадлежало к состоятельным семьям. Буржуа бунтовали против буржуазии. В том числе и я. У меня к этому добавлялся некий инстинкт отрицания, разрушения, который я всегда ощущал в себе в большей степени, чем стремление к созиданию, Скажем, мысль поджечь музей представлялась мне более привлекательной, чем открытие культурного центра или больницы.
На собраниях в «Сирано» больше всего меня увлекало значение морального аспекта в наших дискуссиях. Впервые в жизни я имел дело с выстроенной и прочной моралью, в которой не видел недостатков. Естественно, что эта агрессивная и прозорливая мораль сюрреалистов часто вступала в противоречие с обычной моралью, казавшейся нам отвратительной. Мы огульно отвергали все устоявшиеся ценности. Наша мораль опиралась на другие критерии, она воспевала страсти, мистификации, оскорбления, черный юмор. Но в пределах новой области действий, границы которой с каждым днем все более размывались, наши поступки, рефлексы, убеждения казались нам совершенно оправданными. Не вызывали и тени сомнения. Все было увязано. Наша мораль становилась более требовательной, опасной, но также и более твердой и органичной, более логичной, чем всякая другая мораль.
Сценарий был написан меньше чем за неделю. По обоюдному согласию мы придерживались простого правила: не останавливаться на том, что требовало чисто рациональных, психологических или культурных объяснений. Открыть путь иррациональному. Принималось только то, что поражало нас, независимо от смысла.
У нас не возникло ни одного спора. Неделя безупречного взаимопонимания. Один, скажем, говорил: «Человек тащит контрабас». «Нет», — возражал другой. И возражение тотчас же принималось как вполне обоснованное. Зато когда предложение одного нравилось другому, оно казалось нам великолепным, бесспорным и немедленно вносилось в сценарий.
Закончив сценарий, я понял, что это будет совершенно необычный, шокирующий фильм. Ни одна компания не согласилась бы финансировать постановку такой ленты. Тогда я обратился к маме с просьбой одолжить мне денег, чтобы самому быть продюсером. Знакомый нотариус убедил ее дать мне необходимую сумму.
Я вернулся в Париж. Растратив половину маминых денег в кабачках, где проводил вечера, я наконец понял, что пора браться за дело. Я встретился с актерами Пьером Бачевом и Симоной Марей, с оператором Дюверже, с руководителями студии «Бийанкур», где фильм был снят за две недели.
Нас было пятеро или шестеро на съемочной площадке. Актеры совершенно не понимали моих указаний. Я, скажем, говорил Бачеву: «Смотри в окно, словно ты слушаешь Вагнера. Еще восторженнее». Но он не видел ничего такого, что вызвало бы у него нужное состояние, Я уже обладал определенными техническими знаниями и отлично ладил с оператором Дюверже.
Дали приехал лишь за три или четыре дня до окончания съемок. На студии он заливал смолой глаза чучел ослов. В какой-то сцене я дал ему сыграть одного из монахов ордена св. Марии, которого с трудом тащит Бачев, но кадр не вошел в фильм (сам не знаю отчего). Его можно увидеть на втором плане после смертельного падения героя рядом с моей невестой Жанной. В последний съемочный день в Гавре он был с нами.
Закончив и смонтировав фильм, мы задумались над тем, что с ним делать. Однажды в «Доме» сотрудник «Кайе д'ар» Териад, прослышавший об «Андалузском псе» (среди друзей на Монпарнасе я не очень распространялся на этот счет), представил меня Ман Рею. Тот как раз закончил в имении Ноайлей съемки фильма под названием «Тайны замка Де» (документальной картины об имении Ноайлей и их гостях) и искал фильм в качестве дополнения к программе.
Ман Рей назначил мне встречу через несколько дней в баре «Ла Купель» (открывшемся за два года до этого) и представил Луи Арагону. Я знал, что оба они принадлежали к группе сюрреалистов. Арагон был старше меня на три года и вел себя с чисто французской обходительностью. Мы поговорили, и я сказал ему, что мой фильм в некотором смысле вполне можно считать сюрреалистическим. На другой день они с Ман Реем посмотрели его в «Стюдио дез юрскшин» и с уверенностью заявили, что фильм надо немедленно показать зрителям, организовать премьеру.
Сюрреализм был прежде всего своеобразным импульсом, зовом, который услышали в США, Германии, Испании, Югославии все те, кто уже пользовался инстинктивной и иррациональной формой выражения. Причем люди эти не были знакомы друг с другом. Поэмы, которые я напечатал в Испании, прежде чем услышал о сюрреализме, — свидетельство этого зова, который и привел всех нас в Париж, Работая с Дали над «Андалузским псом», мы тоже пользовались своеобразным «автоматическим письмом». То есть, еще не называя себя сюрреалистами, на деле мы ими уже были.
Что— то, как это бывает, носилось уже в воздухе. Мне хочется сразу сказать, что лично для меня встреча с группой имела важнейшее значение и определила всю мою дальнейшую жизнь.
Эта встреча состоялась в кафе «Сирано» на площади Бланш, где группа собиралась ежедневно. С Арагоном и Ман Реем я был уже знаком. Мне представили Макса Эрнста, Андре Бретона, Поля Элюара, Тристана Тцару, Рене Шара, Пьера Юника, Танги, Жана Арпа, Максима Александра, Магритта — всех, за исключением Бенжамена Пере, находившегося тогда в Бразилии. Они пожали мне руку, угостили вином и пообещали быть на премьере фильма, который им горячо хвалили Арагон и Ман Рей.
Премьера состоялась по платным билетам в «Стюдио дез юрсюлин» и собрала весь так называемый «цвет Парижа»— аристократов, писателей, известных художников (Пикассо, Ле Корбюзье, Кокто, Кристиан Берар, композитор Жорж Орик), Группа сюрреалистов явилась в полном составе.
Взволнованный до предела, я сидел за экраном и с помощью граммофона сопровождал действие фильма то аргентинским танго, то музыкой из «Тристана и Изольды». Я запасся камешками, чтобы запустить их в зал в случае провала. Незадолго до этого сюрреалисты освистали картину Жермены Дюлак «Раковины и священник» (по сценарию Антонена Арто), которая, кстати сказать, мне очень нравилась. Я мог ожидать худшего.
Мои камушки не понадобились. В зале после просмотра раздались дружные аплодисменты, и я незаметно выбросил ненужные снаряды.
Мое вступление в группу сюрреалистов произошло весьма обыденно. Я был принят на одном из еженедельных собраний, они происходили в «Сирано» или, что случалось реже, на квартире Бретона, на улице Фонтен в доме 42.
Кафе «Сирано» на площади Пигаль было настоящим народным кафе, сюда захаживали потаскухи и жулики. Мы собирались там обычно между пятью и шестью вечера. Из напитков можно было выбрать перно, мандариновое Кюрасао, пиво-пикон (с добавлением чуточки гренадина). Последний — любимый напиток художника Танги. Он выпивал один стакан, потом другой. Для третьего ему приходилось зажимать нос двумя пальцами.
На наших собраниях мы читали и обсуждали статьи, говорили о журнале, о предстоящих выступлениях, о письме, которое следует написать, о демонстрации. Каждый предлагал какую-то идею, высказывал свое мнение. Если разговор касался какой-то конкретной, более конфиденциальной темы, собрание переносилось в мастерскую Бретона по соседству.
Когда я приходил на собрание в числе последних, я здоровался за руку только с теми, кто сидел рядом, и обычно жестом приветствовал Андре Бретона, который находился от меня далеко. Он даже спросил кого-то из группы: «Разве Бунюэль что-то имеет против меня?» Ему ответили, что я ничего не имею против него, что я просто ненавижу привычку французов но всякому случаю пожимать всем руку (позднее я отменил этот обычай на съемке фильма «Это называется зарей»).
Как и другие члены группы, я бредил мыслью о революции. Не считавшие себя террористами, вооруженными налетчиками, сюрреалисты боролись против общества, которое они ненавидели, используя в качестве главного оружия скандалы. Скандал казался им наилучшим средством привлечь внимание к социальному неравенству, эксплуатации человека человеком, пагубному влиянию религии, милитаризации и колониализму. Таким образом они пытались обнажить скрытые и пагубные пружины общества, с которым надо было покончить.
Очень скоро, однако, некоторые из них изменили свои убеждения, обратившись к чистой политике, главным образом к движению, которое мы считали достойным называться революционным, — к движению коммунистическому. Вот откуда бесконечные споры, расколы, столкновения между сюрреалистами. Истинная цель сюрреализма заключалась не в том, чтобы сформировать новое направление в литературе, живописи и даже философии, а в том, чтобы взорвать общество, изменить жизнь.
Большинство этих революционеров — кстати, как и «сеньоритос», с которыми я встречался в Мадриде, — принадлежало к состоятельным семьям. Буржуа бунтовали против буржуазии. В том числе и я. У меня к этому добавлялся некий инстинкт отрицания, разрушения, который я всегда ощущал в себе в большей степени, чем стремление к созиданию, Скажем, мысль поджечь музей представлялась мне более привлекательной, чем открытие культурного центра или больницы.
На собраниях в «Сирано» больше всего меня увлекало значение морального аспекта в наших дискуссиях. Впервые в жизни я имел дело с выстроенной и прочной моралью, в которой не видел недостатков. Естественно, что эта агрессивная и прозорливая мораль сюрреалистов часто вступала в противоречие с обычной моралью, казавшейся нам отвратительной. Мы огульно отвергали все устоявшиеся ценности. Наша мораль опиралась на другие критерии, она воспевала страсти, мистификации, оскорбления, черный юмор. Но в пределах новой области действий, границы которой с каждым днем все более размывались, наши поступки, рефлексы, убеждения казались нам совершенно оправданными. Не вызывали и тени сомнения. Все было увязано. Наша мораль становилась более требовательной, опасной, но также и более твердой и органичной, более логичной, чем всякая другая мораль.