На протяжении двух лет один из студентов права знакомил меня с дешевыми изданиями по философии, истории и литературе, о которых нам ничего не говорили в «Коллеж дель Сальвадор». Круг моего чтения сразу расширился. Я открыл для себя Спенсера, Руссо и даже Маркса. Знакомство с «Происхождением видов» Дарвина стало для меня прозрением и окончательно разрушило остатки моей веры. Свою невинность я потерял в маленьком борделе Сарагосы. К тому же с началом первой мировой войны в Европе все вокруг трещало по швам. Эта война уже тогда разделила Испанию на два непримиримых лагеря, которые столкнутся в смертельной схватке спустя двадцать лет. Все правые, все консервативные силы страны объявили о своих прогерманских настроениях. Все левые, всякий, кто считал себя либеральным, прогрессивным, выступили в поддержку Франции и союзников. С провинциальной тишиной, однообразным и спокойным течением жизни, с не подлежащей сомнению социальной иерархией было покончено. XIX век подошел к концу. Мне было семнадцать лет.

Первые фильмы

   Я открыл для себя кино, еще будучи ребенком, в 1908 году. Заведение называлось «Фарручини». На улице перед прекрасным деревянным фасадом с одной дверью для входа и другой — для выхода помещалось пять автоматов по продаже лимонада, изрыгавших одновременно музыку для привлечения зевак. Внутри барака под простым брезентом люди сидели на скамейках. Меня, естественно, сопровождала нянька. Она ходила за мной всюду, даже когда я шел к своему другу Пелайо, жившему на другой стороне бульвара.
   Первая живая картинка, которую я увидел и которая поразила меня, представляла свинью. Это была мультипликация. Перевязанная трехцветной лентой, свинья пела. Помешавшийся за экраном фонограф воспроизводил мелодию. Фильм был цветной, это я отлично запомнил, то есть был раскрашен по кадрам.
   В те времена кино было просто ярмарочным развлечением, технической новинкой. За исключением железной дороги и трамвая, к которым уже все привыкли, так называемая современная техника в Сарагосе почти отсутствовала. В 1908 году в городе, кажется, был всего один автомобиль на электрических батареях. Кинематограф явился совершенно новым фактором, вторгшимся в наш средневековый мир.
   В последующие годы открылись в Сарагосе постоянные кинотеатры с креслами или/скамейками — в зависимости от цены билета. К 1914 году существовало три довольно приличных кинотеатра: «Золотой салон», «Койне» (по имени знаменитого фотографа) и «Эна Виктория». Я забыл название четвертого, на улице Лос Эстебанес. На этой улице жила моя кузина, и из окна кухни ее дома мы могли смотреть фильмы. Но окно замуровали, а чтобы в комнату проникал свет, сделали стеклянную крышу. Тогда мы пробили дыру между кирпичами и украдкой по очереди смотрели на двигавшиеся вдалеке немые кадры.
   Я плохо помню фильмы, которые видел в то время. Случается, я их путаю с теми, которые видел потом в Мадриде. Но я вспоминаю французского комика, который все время падал. В Испании его звали Торибио. Мы смотрели также фильмы Макса Линдера и Мельеса, например «Путешествие на луну». Первые американские фильмы стали приходить позднее в виде комических или многосерийных приключенческих лент. Вспоминаются романтические итальянские мелодрамы, вызывавшие слезы. Как сейчас вижу великую итальянскую актрису Франческу Бертини, Грету Гарбо тех лет, плачущую и комкающую штору окна. Трогательное, но довольно скучное зрелище.
   Американские актеры Уго (граф Уго) и Люсилья Лове были в числе самых популярных в то время. Они играли в сентиментальных и приключенческих лентах. В Сарагосе, помимо постоянного тапера, в кинотеатрах был свой «эксшшкадор», то есть человек, который рядом с экраном громко объяснял происходящее. Скажем, он говорил: — И вот граф Уго видит, что его жена идет под руку с другим мужчиной. А сейчас, дамы и господа, вы увидите, как он открывает ящик своего стола и достает револьвер, чтобы убить неверную женщину.
   Кино принесло столь новую, столь необычную форму рассказа, что большая часть зрителей с трудом понимала происходящее на экране и не всегда улавливала последовательность событий. Мы постепенно привыкали к киноязыку, бессознательно осваивали монтаж, основное и параллельное действие и даже возвраты назад. В те времена публика с трудом разбиралась во всем этом.
   Отсюда и присутствие «экспликадора».
   Не могу забыть своего ужаса, разделяемого всем залом, когда я впервые увидел «наезд вперед». На экране на нас стала надвигаться голова, она становилась все больше и больше, словно желая нас поглотить. Невозможно было предположить, что это камера приближается к голове или что она раздувается с помощью трюковой съемки, как в фильмах Мельеса. Мы видели голову, надвигавшуюся на нас, которая невероятно увеличивалась в размере. И подобно апостолу Фоме, верили лишь в то, что видели. Мне кажется, позднее моя мать стала ходить в кино, но я почти убежден, что отец, умерший в 1923 году, не видел ни одной картины. Однако в 1909 году к нему приезжал друг с Пальма-де-Майорки, предложивший финансировать строительство кинотеатров-бараков по всей Испании, Отец отказался, ибо испытывал отвращение к тому, что представлялось ему занятием для фигляров. Согласись он тогда, я, может быть, был бы сегодня крупнейшим испанским прокатчиком.
   В первые двадцать или тридцать лет своего существования кино рассматривалось как ярмарочное развлечение, достаточно вульгарное, подходящее для простонародья, не имеющее никакого художественного будущего. Ни один критик им не интересовался. Когда в 1928 или 29 — м году я сообщил матери, что намерен поставить свой первый фильм, она испытала настоящий шок и почти заплакала, словно я сказал: «Мама, я хочу стать клоуном». Потребовалось вмешательство нотариуса, друга дома, объяснившего, что кино позволяет зарабатывать большие деньги и даже создавать произведения интересные, подобно картинам на античные сюжеты, снимавшимся в Италии. Мама позволила себя убедить, но она никогда не увидела фильм, снятый на ее деньги.

Воспоминания Кончиты

   Лет двадцать назад для французского журнала «Позитиф» моя сестра Кончита тоже написала свои воспоминания. Вот что она рассказывает в них о нашем детстве:«Нас было семеро детей. Луис старший, за ним следом три сестры, из которых я была самая младшая и глупая. По воле случая Луис родился в Каланде, но вырос и получил образование в Сарагосе.
   Поскольку он часто обвиняет меня в том, что я начинаю рассказы с рождества Христова, хочу подчеркнуть, что самые далекие мои воспоминания связаны с апельсином и красивой девушкой, почесывающей за дверью свою белую ногу. Мне было тогда пять лет.
   Луис уже учился в коллеже иезуитов. По утрам у него с матерью возникала неизбежная перепалка из-за отказа идти туда в обязательной форменной фуражке. Сама не знаю почему, но на этот счет она проявляла необыкновенное упрямство, хотя Луис был ее любимцем.
   Луису шел уже четырнадцатый или пятнадцатый год, а она все еще посылала следом за ним одну из девушек, чтобы проверить, выполнил ли он свое обещание — не прятать фуражку под пиджак. Он действительно ее прятал.
   Луис был умным от природы и учился без всяких усилий, получая самые высокие отметки. Дабы избежать звания лучшего из лучших по окончании учебного года, он непременно совершал какую-нибудь проказу и тем лишался права так именоваться.
   О своей жизни в коллеже брат рассказывал по вечерам во время ужина. Однажды он стал нас заверять, что обнаружил в супе, поданном к обеду, черные грязные трусы иезуита. Наш отец, который по принципиальным соображениям неизменно защищал коллеж и его учителей, отказался в это поверить. А так как Луис настаивал на своем, он был выдворен из столовой. Он с достоинством вышел, перефразируя слова Галилея: «А все-таки там были трусы».
   Лет тринадцати Луис стал учиться игре на скрипке. Он страстно мечтал об этом и считал, что у него есть призвание. Брат ждал, пока мы ляжем, и потом приходил со скрипкой в нашу общую спальню. Начинал он с изложения» сюжета «, который, как мне кажется сегодня, очень напоминал вагнеровский, хотя в то время ни он, ни мы ничего об этом композиторе не знали. Думаю, эта музыка не была настоящей, но в моих глазах она прекрасно иллюстрировала богатство его воображения. Луису удалось создать оркестр, и на больших церковных праздниках с высоты хоров до коленопреклоненных верующих доносились мелодии мессы Перосси и» Ave Maria» Шуберта.
   Наши родители часто ездили в Париж и привозили оттуда разные игрушки. Из одной такой поездки брату привезли театр, по моим нынешним понятиям — размером в квадратный метр, с кулисами и декорациями. Из них я запомнила две — декорацию тронного зала и леса. Картонные персонажи изображали короля, королеву, шута и наездников. Размером они были не более десяти сантиметров и передвигались с помощью проволоки только лицом к рампе, даже если им надо было это делать боком. Чтобы увеличить число персонажей, Луис использовал вздыбленного цинкового льва, в лучшие времена занимавшего место на мраморном пресс-папье. Использовал он и золоченую Эйфелеву башню, которая до этого валялась то в гостиной, то на кухне и наконец оказалась в чулане. Не помню, что изображала Эйфелева башня — то ли какого-то циника, то ли цитадель, зато не могу забыть, как она рывками появлялась в тронном зале, привязанная к хвосту льва.
   Приготовления к спектаклю начинались за неделю. Луис репетировал с избранными, которые, как в Библии, были немногочисленны. Стулья сносились на один из чердаков. Деревенские мальчики и девочки старше двенадцати лет получали приглашения. По окончании спектакля их угощали сладким со взбитыми белками. В качестве напитка подавали подсахаренную уксусную воду. А поскольку мы считали, что этот своеобразный ликер доставлялся откуда-то из неведомых стран, то пили его с особым удовольствием.
   Луис соглашался допустить нас, своих сестер, на представление только под угрозой, что отец запретит его вообще.
   Однажды, вероятно по весьма серьезной причине, деревенский мэр организовал в муниципальной школе увеселения. Брат вместе с двумя другими мальчиками вышел на сцену одетый не то цыганом, не то бандитом, потрясая огромными ножницами для стрижки овец и распевая песню. Прошло столько лет, а я все еще помню слова: «Ножницы эти и страсть все резать помогут мне провести в Испании маленькую революцию». Похоже, эти ножницы нашли отражение в фильме «Виридиана». Зрители бурно аплодировали и забросали мальчишек сигарами и сигаретами.
   Позднее в состязаниях по пережиманию рук он побеждал всех силачей деревни и организовывал боксерские матчи, называя себя «Каландским львом». Живя в Мадриде, он даже завоевал титул чемпиона в легком весе среди любителей, но на этот счет не могу сообщить никаких подробностей.
   Луис часто поговаривал о своем желании стать инженером — агрономом. Такая мысль была по душе отцу, который надеялся, что это поможет наладить его хозяйство в южной части провинции Арагон. Моей матери это не нравилось — учиться профессии агронома в Сарагосе было невозможно. А Луис только и мечтал о том, чтобы уехать. Он сдал экзамены на бакалавра с отличными отметками.
   В те времена мы проводили лето в Сан-Себастьяне. Луис же приезжал в Сарагосу лишь на каникулы или по случаю какого-либо несчастья, например в связи со смертью отца, тогда брату было уже двадцать три года.
   В Мадриде он провел студенческие годы в Резиденции, незадолго перед тем учрежденной. Большинство ее студентов стали затем известными в области литературы, науки или искусства, и их дружба до сих пор скрашивает жизнь нашего брата. Он тогда же увлекся биологией и несколько лет помогал Боливару в его работе. Именно в это время он и стал натуралистом.
   Питался он, как белка. Несмотря на холод и снег, одевался очень легко и ходил на босу ногу в монашеских сандалиях. Это очень огорчало нашего отца. Внутренне он гордился, что его сын способен на такие вещи, но страшно сердился, когда видел, как тот, задирая ноги, моет их в умывальнике ледяной водой столь же часто, как и руки.
   В нашем доме тогда жила (а может быть, раньше, я решительно запуталась в хронологии) огромная толстая крыса размером с кролика, грязная и с морщинистым хвостом, которая считалась почти членом семьи. Мы возили ее в клетке для попугая, и это очень осложняло нам жизнь. Она умерла, бедняжка, в муках, как святая, с явными признаками отравления. У нас было пятеро служанок, и мы так и не смогли установить, кто из них отравительница. Во всяком случае, мы забыли о крысе еще до того, как улетучился ее запах.
   У нас всегда были какие-то животные: обезьяна, попугай, коршун, жаба, лягушка, два или три ужа, большая африканская ящерица, которую кухарка, испугавшись, садистски убила на кухонной доске кочергой.
   Я не могу забыть барана Грегорио. Когда мне было десять лет, по его вине я чуть не сломала себе бедро и таз. Кажется, его совсем молодым привезли из Италии. Он всегда был двуличным. Из всех животных я любила только лошадь Нене.
   У нас была большая коробка из-под шляпы, полная серых мышей. Они принадлежали Луису. Он нам их показывал раз в день. Отобранные им особи хорошо питались и быстро плодились. Перед отъездом он отнес их на чердак и там, к их неудовольствию, выпустил на свободу, посоветовав «расти и размножаться».
   Мы любили и уважали всех животных и растения. Мне кажется, что они нас тоже любили и уважали. Мы могли часами смело гулять в лесу, полном диких зверей. Боялись мы только пауков.
   Мы считали их страшными и ужасными чудовищами, которые готовы в любую минуту лишить нас жизни. Странное бунюэлевское восприятие сделало их предметом постоянных семейных разговоров. Известны наши невероятные рассказы о пауках.
   Рассказывают, что мой брат Луис при виде восьмиглазого чудовища со ртом, обрамленным скрюченными щупальцами — ножками, потерял сознание в толедской таверне и пришел в себя, лишь приехав в Мадрид.
   Что касается моей старшей сестры, то ей не хватало бумаги, чтобы нарисовать голову и туловище паука, который однажды преследовал ее в гостинице. Почти плача, рассказывала она, какие взгляды бросало на нее это чудовище, пока вошедший дежурный по этажу совершенно спокойно не выбросил его за ногу из комнаты.
   Своей красивой рукой эта же сестра подражала развалистой и ужасной походке старых, мохнатых и запыленных пауков, влачащих за собой грязные отребья своего естества и с обрубленной лапой пересекающих наши детские воспоминания.
   Последнее приключение случилось со мной совсем недавно. Я спускалась по лестнице, как вдруг услышала за собой гадкий и вязкий шорох. Я тотчас поняла, что это такое. Да, это был он, страшный вечный враг Бунюэлей. Мне показалось, что я умираю, и никогда не забуду треск дьявольского пузыря, раздавленного ногой мальчика, который принес газеты. Я чуть было не сказала ему: «Ты спас мне жизнь». Я все еще задаю себе вопрос, с какой стати он меня преследовал в тот день.
   Пауки! Наши семейные разговоры, как и ночные кошмары, полны ими.
   Почти все названные животные были собственностью брата Луиса. Не помню, чтобы кто-то из них испытал на себе его дурное отношение. К каждому у него был свой подход. И сегодня он продолжает любить животных, и я даже подозреваю, что перестал ненавидеть пауков.
   В «Виридиаие» есть кадры с бедной собакой, на коротком поводке привязанной к телеге. Работая над фильмом, Луис всячески пытался избежать этой реальной подробности. Но обычай сей столь укоренился у крестьян Испании, что сопротивляться — означало бороться с ветряными мельницами. Во время съемок по его распоряжению я покупала килограмм мяса для собаки и вообще кормила любого пса, который забегал к нам на съемку.
   Однажды летом в Каланде мы пережили одно из самых больших детских «приключений». Луису было лет тринадцать или четырнадцать. Мы отправились в соседнюю деревню без, разрешения родителей. С нами были наши кузены-однолетки, и мы почему-то разоделись по — праздничному. Деревня называлась Фое и находилась в пяти километрах от Каланды. Там у нас работали испольщики. Мы их навестили, нас угостили галетами и дали сладкого вина. Вино возбудило нас и придало такой смелости, что мы решили, отправиться на кладбище. Помню, как Луис лежал на столе для вскрытий и требовал, чтобы ему удалили внутренности. Еще помню, каких усилий нам стоило вытащить голову одной из сестер, которую она засунула в дыру, образовавшуюся в могильном камне. Луису пришлось выламывать цемент, чтобы освободить ее.
   По окончании войны я снова побывала на этом кладбище. Оно показалось мне маленьким и более запущенным. Меня поразил брошенный в углу белый гробик, внутри которого лежали останки ребенка. На месте, где когда-то был его живот, пробивался куст пышных красных маков.
   После бессознательно святотатственного посещения кладбища мы решили идти обратно через облезлые, выжженные солнцем горы, чтобы найти волшебные пещеры. Вино еще не выветрилось из нас, и мы проявили смелость, на которую были бы неспособны и взрослые: прыгали в одно глубокое узкое ущелье, перебирались в расположенные горизонтально другие и таким образом добрались до первой пещеры. В нашей экипировке новоиспеченных спелеологов была только свеча, подобранная на кладбище. Пока она горела, мы шли. Но вдруг все исчезло — ни света, ни смелости, ни радости. Только слышался шелест крыльев летучих мышей. Луис сказал, что это доисторические птеродактили, но он защитит нас от них в случае нападения. Потом кто-то сказал, что голоден. Луис героически предложил себя на съедение. Он уже тогда был моим идолом, и я вся в слезах предложила взамен собственную персону. Среди старших братьев и сестер я была самой юной, нежной и глупой…
   Я забыла о пережитом в те часы страхе, как забывают о физической боли. Однако помню радость, когда нас обнаружили, и боязнь наказания. Правда, из-за нашего жалкого вида наказания не последовало. Мы вернулись «под отчий кров» на телеге, в которую запрягли Нене. Брат лежал без сознания. Может быть, в результате солнечного удара или опьянения, а может быть, это был тактический ход.
   В течение нескольких дней родители обращались к нам в третьем лице. Когда отцу казалось, что мы его не можем слышать, он рассказывал гостям о нашем приключении, преувеличивая пережитые нами испытания и превознося героизм Луиса. Обо мне же никто ни разу не вспомнил. Так всегда было в нашей семье, и лишь один Луис восхищался мной и признавал мои человеческие достоинства.
   Прошли годы. Луис из-за своей учебы, а мы — из-за бессмысленного воспитания, которое давали девушкам в состоятельных семьях, стали редко встречаться. Старшие сестры еще очень молодыми вышли замуж. Мой брат любил играть в шашки со второй из них. Их партии всегда плохо кончались. Оба хотели во что бы то ни стало одержать победу. Они не играли на деньги, а вели своего рода войну нервов. Выиграв, сестра имела право дергать и крутить то, что называлось усами моего брата, до тех пор, пока у того хватало терпения. А терпел он часами, но затем подпрыгивал, сбрасывая на пол доску, и начинал крушить все вокруг.
   Если же выигрывал он, то имел право подносить к самому лицу сестры зажженную спичку, заставляя произнести ругательство, услышанное от старого кучера. Тот нам рассказывал, когда мы были совсем маленькими, что летучая мышь, которой хотели поджечь морду, произносила «дерьмо, дерьмо». Сестра отказывалась изображать летучую мышь, и дело кончалось потасовкой.

Простые радости

   Я провел чудесные часы своей жизни в барах. Для меня бар — место, где можно предаваться размышлениям, где лучше всего удается сосредоточиться, без чего жизнь теряет смысл. Это старая привычка, лишь укоренившаяся с годами. Подобно Симеону-столпнику, взгромоздившемуся на столб и разговаривавшему со своим невидимым богом, я долгие часы просиживал в барах в раздумьях и мечтаниях, лишь иногда перебрасываясь словечком с официантом, а чаще всего беседуя с самим собой, буквально захлестываемый потоком образов, вызывавших мое удивление. Сегодня, такой же старый, как наш век, я больше не выхожу из дома. Сидя в священные часы аперитива в своей маленькой комнате, где выставлена батарея бутылок, я люблю вспоминать любимые бары.
   Спешу заметить, что я отличаю бар от кафе. Так, скажем, в Париже я никогда не мог найти подходящего бара. Зато этот город богат прекрасными кафе. Где бы вы ни оказались, от Бельвиля до Отейя, вам нечего бояться, что вы не найдете свободного столика, чтобы посидеть, и официанта, который бы не принял ваш заказ. Разве можно представить себе Париж без его кафе, дивных террас, без табачных ларьков? Без них он походил бы на город, разрушенный атомной бомбежкой.
   Большая часть деятельности сюрреалистов проходила в кафе «Сирано» на площади Бланш. Мне нравился также «Селект» на Елисейских полях. Я был приглашен на открытие «Ла Куполь» на Монпарнасском бульваре. Ман Рей и Арагон назначили мне там встречу, чтобы организовать просмотр «Андалузского пса». Я не в состоянии назвать все остальные. Просто хочу сказать, что кафе ассоциируется у меня с дискуссиями, толкучкой, подчас шумным изъяснением в дружбе, женщинами.
   Бар, напротив, предполагает упражнение в одиночестве. В первую очередь он должен быть спокойным, довольно темным, очень удобным местом. Всякую, даже слышимую издалека, музыку следует строжайше запретить (вопреки нравам, которые распространились сегодня по всему миру). Максимум десяток столиков с завсегдатаями, по преимуществу не болтливыми.
   Мне, скажем, нравится бар при отеле «Пласа» в Мадриде. Он помещается в подвале, и это превосходно, ибо пейзажи за окном могут только мешать. Метрдотель хорошо меня знает и тотчас проводит к любимому столику, где я сижу спиной к стене. После аперитива тут можно заказать обед. Свет в баре не яркий, но столики освещены хорошо.
   В Мадриде мне нравился также бар «Чикоте». С ним связано много дорогих воспоминаний. Но сюда охотнее идешь с друзьями не для того, чтобы в одиночестве предаваться раздумьям.
   В отеле «Паулар», в северной части Мадрида, расположенном во внутреннем дворике одного из старинных монастырей в готическом стиле, я имел обыкновение по вечерам пить аперитив в дивной зале с гранитными колоннами. За исключением субботних и воскресных дней, дней, пропащих из-за туристов и горланящих детей, я был тут практически один, в окружении репродукций картин Сурбарана, одного из моих любимых художников. Молчаливая тень официанта проскальзывала время от времени где-то вдали, с уважением охраняя мое уединение.
   Могу сказать, что я, как и мой лучший друг, обожал это место, В конце рабочего дня или после прогулок Жан-Клод Каррьер, с которым мы писали сценарии, оставлял меня тут одного на три четверти часа. Когда он возвращался, я слышал стук его размеренных шагов по каменным плитам. Он садился напротив, и я должен был — согласно достигнутому между нами соглашению, ибо считаю воображение свойством ума, которое можно, как и память, тренировать и развивать, — рассказать ему какую-либо короткую историю, придуманную мною за эти три четверти часа мечтаний. История могла иметь и не иметь отношения к сценарию, над которым мы работали. Она могла быть бурлескной или меланхоличной, кровавой или божественной. Главное было — ее рассказать.
   Оставаясь наедине с Сурбараном и гранитными колоннами из превосходного кастильского камня, вместе с дружественной рюмкой любимого напитка (я скоро к нему вернусь), я далеко уносился мыслями и без особых усилий отдавался образам, которые вскоре проникали в комнату. Мне случалось вспоминать о семейных делах, о весьма прозаических замыслах, и внезапно что-то происходило, удивительное действие обретало плоть, появлялись персонажи, они начинали разговаривать, излагать свои конфликты, свои проблемы. Сидя в углу, мне случалось смеяться в одиночестве. Подчас, понимая, что пришедшая на ум ситуация может быть полезна для сценария, я возвращался назад, стремясь, с разной долей успеха, связать воедино возникшие мысли и направить их в нужном направлении.
   Я храню прекрасные воспоминания о баре отеля «Плаза» в Нью — Йорке, хотя это было известное (запрещенное для женщин) место встреч. Я имел обыкновение предупреждать друзей, и они могли это неоднократно проверить; «Если вы окажетесь в Нью-Йорке и захотите узнать, здесь ли я, смело идите в бар» Плаза»в полдень. Если я в городе, то непременно буду там «. Сей великолепный бар с видом на Центральный парк ныне поглощен рестораном. Для собственно бара отведено только два столика.
   Два слова о посещаемых мною мексиканских барах. В Мехико мне очень нравится «Эль Парадор», но туда лучше ходить с друзьями, как в «Чикоте». Долгое время я превосходно чувствовал себя в баре отеля «Сан Хосе Пуруа» в Мичоакане, куда я более тридцати лет ездил, чтобы писать сценарии.
   Отель находится на склоне большого, покрытого полутропической растительностью каньона. Из окна бара открывается, стало быть, прекрасный вид, что в принципе является его недостатком. К счастью, тропическое дерево с гибкими сплетенными ветвями, напоминавшими клубок огромных змей, «сиранда», находилось как раз перед окном, частично скрывая зелень пейзажа. Я позволял своему взгляду блуждать по бесконечным переплетениям ветвей, следя за ними, как за извивами многочисленных сюжетов, на которые временами, мне казалось, опускалась сова, или садилась обнаженная женщина, или еще кто-нибудь.