Бывает, что вы просто знаете все это. Нутром чуете. И все мои чувства тогда обострились, все инстинкты. Примитивные и агрессивные. И я жила так, будто что-то направляло меня.
   Но это прошло. Это покинуло меня.
   (Куда ушло? И смогу ли я вернуть это обратно?)
   Сейчас я почти постоянно БОЮСЬ. Боюсь врачей, юристов, политиков, фоторепортеров, авторов статеек в колонке сплетен – всех, кто может употреблять слова, которых я не знаю, или обсуждать события, о которых я опять же не имею понятия, хоть мне и следовало бы иметь; всех актеров и журналистов, женщин, которые пережили естественные роды, женщин, которые говорят на трех языках (обязательно на итальянском и французском), – да любого, кого люди считают талантливым, или забавным, или просто настоящим англичанином. Как вы можете догадаться, подобные люди и окружают Хьюберта, вот почему, когда нам предстоит куда-нибудь идти, я заблаговременно притворяюсь совершенно разбитой (так мне обычно удается никуда не ходить). А если я не имею возможности изобразить симптомы угрожающего моей жизни заболевания, то сижу в уголке, обхватив руками колени, откинув голову, с отсутствующим выражением лица, что отбивает у людей всякое желание разговорить меня.
   Но то был особенный вечер, и никакие измышления не могли предотвратить неизбежного: моего присутствия на полувековом юбилее Нью-Йоркского балета.
   Без моего мужа.
   Который вместо этого ИГРАЕТ В КАРТЫ.
   Он сидит в гостиной, в красно-белой полосатой рубашке, подтяжки отстегнуты, и пьет пиво со своими дружками с телевидения, чьи имена я до сих пор не потрудилась запомнить, когда я спускаюсь по лестнице, одетая в белое парчовое платье с отделкой из серой норки и в длинных серых перчатках. Моя мать замужем за торговцем рыбой. Мой беспутный отец живет в Париже. А я иду на балет.
   Неужели никто не понимает, насколько УЖАСНА жизнь?
   Было время, я Бога молила, чтобы попасть на подобное торжество. Я выклянчивала лишний билетик, подлизывалась к приятелям-геям, которые соглашались мне помочь, покупала платье, надевала, подвернув все ярлычки, а потом надменно возвращала его в магазин – и все это лишь ради того, чтобы однажды стать той, кем я стала.
   – Привет, – нервно говорит Хьюберт, поднимаясь и ставя свое пиво, – я… я не сразу тебя узнал.
   Я скорбно улыбаюсь.
   – Д.У. еще здесь?
   Я качаю головой.
   Он поворачивается к приятелям:
   – Думаю, мы бы знали, если бы он был здесь. Д.У. – друг Сесилии. Он…
   – Сопровождает меня, – говорю я быстро.
   Дружки кивают, им неловко.
   – Послушай… – Хьюберт приближается, берет меня за руку и отводит в сторонку. – Я правда ценю это, знаешь?
   Я стою, опустив голову.
   – Я не понимаю, зачем ты заставляешь меня делать это.
   – Затем, – отвечает он, – что с прошлым покончено, и это к лучшему.
   – Не для меня.
   – Послушай, – говорит он, кивая приятелям, и тащит меня в библиотеку, – ты всегда твердила, что хочешь быть актрисой. Просто притворись, что ты актриса и снимаешься в кино. Я всегда так делаю.
   Я молча смотрю на него с жалостью.
   – Ну же, – говорит он, чуть дотрагиваясь до моего плеча, – тебе ли не знать, как это делается? Когда я тебя встретил…
   – Что?
   Он замолкает, поняв, что сказал лишнее.
   Когда он встретил меня, я пришла на раут без приглашения. Я искала его. Он узнал об этом полгода спустя, когда мы разговаривали, лежа в постели, и нашел это забавным, но потом он сделал из этой истории выводы не в мою пользу – вот еще одна ужасная тайна из моего прошлого, которая должна оставаться тайной.
   Я словно окаменела, мои глаза расширились, но я ничего не вижу.
   – О нет, – говорит он, – нет, Сесилия, прости меня, я люблю тебя.
   Он пытается обнять меня, но слишком поздно. Я подбираю юбку и бегу прочь от него, на тротуар, перевожу дух, озираюсь по сторонам и думаю: «Что же мне делать?» И вдруг вижу такси, немедленно останавливаю его. В тот момент, когда забираюсь внутрь, закрываю дверцу и оглядываюсь, я вижу фотографа в камуфляжной форме, который глазеет на меня, остолбенев от изумления, а потом пожимает плечами.
   – Куда? – спрашивает таксист.
   Я сижу на заднем сиденье. Поправляю волосы.
   – В Линкольн-центр.
   – Вы актриса?
   – Да, – отвечаю я, и он разрешает мне закурить.
 
   Я стараюсь ни о чем не думать, пока мои каблуки отчетливо стучат по площади перед Линкольн-центром, я слегка тороплюсь, потому что моросит февральский дождик, и присоединяюсь к толпе людей, собравшихся у входа; все смеются, притопывают ногами, трясут зонтиками. Мне как-то удается смешаться с ними, проскользнуть мимо репортеров, которые смотрят на меня, а потом отворачиваются, чтобы сфотографировать кого-нибудь другого, и я чувствую облегчение, пока какая-то невысокая молодая женщина, одетая в черное и в черных наушниках, не подходит ко мне и не говорит:
   – Я могу вам чем-нибудь помочь?
   Я в замешательстве оглядываюсь, молча открываю рот и смотрю на эту женщину (она улыбается мне, похоже, вполне дружелюбно), прищуриваюсь, мне не верится, что она не знает, кто я.
   – Я…
   – Да? – говорит она, и я вдруг понимаю, что она действительно не узнает меня. Это все короткая стрижка.
   Я озираюсь, понижаю голос:
   – Я двоюродная сестра Сесилии Келли – Ребекка Келли. Сесилия хотела прийти, но она… ей нездоровится. Она настояла, чтобы я пошла вместо нее. Я знаю, это неудобно, но последние пять лет я жила в Париже и…
   – Не беспокойтесь об этом, – говорит она участливо, тянется через стол и берет карточку с надписью: «Принцесса Сесилия Люксенштейнская». – Все рады видеть красивую женщину, вы же знаете. С вами будет сидеть Невил Маус, он все бубнил и бубнил, что его нужно посадить рядом с подходящей женщиной, хотя он здесь с этой манекенщицей, Нэнди. Я надеюсь, Сесилия чувствует себя получше? – Она протягивает мне карточку. – Частенько ей нездоровится. А это очень плохо, потому что, – женщина заговорщицки склоняется ко мне, – она у нас в офисе вроде тайной героини. Знаете, наш босс… он такой кретин! А что касается Сесилии, он считает, и не особенно это скрывает, что вся эта наша суета – полнейшее дерьмо, и после того, как вы потолкаетесь тут пару лет, вы понимаете – так оно и есть.
   – Что ж… спасибо. Спасибо большое, – говорю я.
   – Пустяки. Да, и будьте осторожны: Морис Тристам, актер – вы в курсе? – он тоже за вашим столиком. Женат, но жене то и дело изменяет. Постоянно.
   Я киваю и отхожу от нее, иду в зал, мимо фоторепортеров (один из них нехотя поднимает камеру и делает снимок, на тот случай, если я вдруг окажусь какой-нибудь значительной персоной, о которой они пока не знают), и пробираюсь, натыкаясь на чьи-то коленки и лодыжки, на свое место: 3-й ряд, середина, кресло 125. Место сбоку пустует, и я замечаю улыбку на лице мужчины в соседнем ряду. Пока меркнет свет в зале, я непроизвольно киваю. Звучит увертюра.
   И я уплываю куда-то.
   Я думаю.
   Думаю о нескончаемой череде ночей, проведенных на замызганном тюфяке на полу, когда я лежала, уставившись в окно на оголенные ветки, а дождь все шел, шел и шел, и ветки чернели от дождя. Это был штат Мэн, где небо всегда серо-стального цвета, столбик термометра будто прилипает к нулевой отметке, и если не дождь, то снег, а из щелей в стене лезет сырая пакля. В доме то слишком людно, то ни души, а еды то нет вовсе, то целая гора – мешки с картофельными чипсами, банки с куриным супом, мороженое в бумажных стаканчиках. У меня дико болел зуб, который кто-то выдернул, просто привязав один конец шелковой нитки к зубу, а другой – к ручке двери, а затем эту дверь захлопнув. Мне было шесть лет, и мы проводили важную «политическую» акцию. Мы отвергали общество, мы отвергали семью моей матери, и семью мужа моей матери, и все, чем должна была стать моя мать. Мы отвергали фальшивые ценности и язвы капитализма (хотя мы не отказывались от тех крохотных сумм денег, которые у нас иногда появлялись), и мы все бежали, бежали, бежали, хотя убежали в конечном счете только от чистого постельного белья, продезинфицированного туалета и свежих апельсинов зимой.
   Но мама никогда не понимала этого. Даже после того, как она согласилась на «реформы» и мы переехали в Лоренсвилл, где пытались жить «как все».
   Спектакль окончен.
   Я сижу.
   Публика давно бодро вскочила на ноги, разлито шампанское, на толпу опустилось облако воздушных шаров, а я все сижу в зале. Ряд 3-й, кресло 125. Толпа колышется, опадает и ручейком утекает на банкет. Билетеры снуют по рядам, подбирая брошенные программки.
   – С вами все в порядке, мисс? Сейчас начнется банкет. Сегодня омары. Вы же не хотите это пропустить?
   – Спасибо, – говорю я, но остаюсь сидеть, думая о моей чумазой, голой кукле Барби со спутанными волосами, которую я таскала с собой повсюду и как-то раз ужасно разрыдалась, когда соседский пес попытался вырвать ее из рук. «Ну надо же – будто маленькая принцесса», – говорили люди, когда подобрали меня в застиранной цветастой юбчонке, и я зарыдала еще громче, слезы ручьем текли у меня по лицу.
   Но даже тогда я не могла поверить, что у меня никогда не будет живого пони.
   Я поднимаю глаза и смотрю, ничуть не удивляясь, как прекрасный мальчик из моих грез идет по проходу, останавливается передо мной, улыбается и садится рядом.
   – Воспоминания – это всего лишь иное настоящее, – говорит он.
   Мы смотрим на пустую сцену.
 
   С площадки лестницы над рестораном на полуэтаже Линкольн-центра мы видим, как официанты подают гостям паштет из гусиной печенки с ломтиками манго. Возможно, это лишь игра воображения, но мне определенно показалось, что в зале воцарилась тишина и все разом повернулись в нашу сторону в тот момент, когда мой спутник взял меня за руку и мы медленно направились вниз по лестнице и через весь зал к моему столику. Фотограф Патрис примостился рядом с Невилом Маусом, австралийским медиа-магнатом из новых, который когда-то приглашал меня на работу, но затем – после того как я отказалась от встречи «чтобы поближе узнать друг друга», – решил, что связываться со мной не стоит. Мой спутник, пододвигая мне стул, шепчет:
   – Вижу, твой столик не лучше моего, – и подмигивает.
   Я слышу, как Патрис тихо спрашивает у Невила:
   – А это кто такая?
   Невил – он взвинчен и напряжен – неуклюже поднимается и говорит:
   – Простите, но, насколько я знаю, это место предназначено для принцессы Сесилии Люксенштейнской.
   – Верно, – говорю я спокойно, поправляя платье, – но, боюсь, Сесилия прийти не сможет. Она заболела. Я ее кузина. Ребекка Келли.
   – А-а… ну раз так… тогда ладно, – роняет Невил.
   Я опираюсь локтем о стол и наклоняюсь к нему.
   – Вы что… распорядитель этого мероприятия? – вопрошаю я вкрадчиво.
   – Нет. Это еще с какой стати? Однако… организаторы так придирчиво следят за правильностью… рассадки.
   – Так-так, – говорю я, – значит, я не ошибусь, предположив, что ваша первейшая забота – чтобы вас усадили за «правильный» стол и с «правильными» людьми.
   Как бы ища поддержки, Невил поворачивается к Патрису, а тот толкает шефа под столом и, подплыв ко мне, падает на стул, который – тут я замечаю табличку – оставлен для Д.У.
   – А я и не знал, что у Сесилии такая обворожительная кузина. Вы не против, если я сделаю снимок?
   – Ничуть, – говорю я.
   Он мгновенно вскидывает камеру, сверкает вспышка.
   – Вы так похожи на свою кузину, Ребекка. Хотя она терпеть не может нашего брата-фотографа. Ума не приложу, что тому причиной.
   – Она просто… стеснительная, – отвечаю я.
   – Даже со мной? Да ведь мы с ней тысячу лет знакомы.
   – Неужели? Странно, но я ни разу не слышала от нее о вас, хотя, наверное, это потому, что последние пять лет я провела в Париже.
   – Я знаю ее очень, очень давно. Помню, как она впервые появилась в Нью-Йорке. У нее были длинные волосы. Она любила заглядывать в «O-бар»*. Она была неподражаема. Не понимаю, что с ней стряслось. Ведь заполучила парня, за которым охотились чуть ли не все девчонки, разве нет? Шампанского?
   – Да, чуть-чуть.
   – О… миссис Снит, – обращается Патрис к элегантной даме лет пятидесяти, проходящей мимо нас, – миссис Снит, позвольте вам представить – Ребекка Келли. Кузина Сесилии Люксенштейнской. Последние пять лет жила в Париже, изучала… искусство. А это – Арлена Снит, глава балетного комитета.
   Я протягиваю руку.
   – Рада познакомиться, миссис Снит. Балет… великолепен, я в жизни не видела ничего прекраснее. Я была так потрясена, что еще долго сидела в зале после заключительной сцены – хотела прочувствовать все до конца, прийти в себя – и в результате, боюсь, заставила своих соседей по столику ждать.
   – Дорогая, я вас вполне понимаю, – отвечает миссис Снит. – Нам так приятно видеть здесь новые лица. Должна сказать, вы произвели фурор. Все ломают голову, гадая, кто вы и откуда. Позвольте, я представлю вас кое-кому из достойных молодых людей.
   – Я не ослышался – вы изучали искусство в Лувре? – раздается мужской голос откуда-то справа.
   Я поворачиваю голову:
   – О да. Совершенно верно, мистер Тристам.
   – Я мечтал стать художником, но судьба распорядилась иначе, и я увлекся театром, – сетует он.
   – Печально, – говорю я, – люди нередко жертвуют искусством ради коммерции.
   – Видели бы вы, какие нелепые роли мне приходилось играть исключительно ради презренного металла.
   – А ведь вы так талантливы.
   – Вы полагаете? Надо бы свести вас кое с кем из моих продюсеров. Как, вы сказали, ваше имя, прошу прощения?
   – Ребекка Келли.
   – Ребекка Келли… Похоже на имя кинозвезды. Поверьте, Ребекка, отныне я ваш пламенный поклонник.
   – О, мистер Тристам…
   – Просто Морис.
   – Вы так любезны. А кто ваша очаровательная подруга? Ах, вы привели с собой дочь!
   – Никакая я не дочь! – протестует очаровашка, которая – хотя ей, возможно, нет и восемнадцати – уже обзавелась силиконовой грудью и вызывающим взглядом.
   – Это Уилли, – бормочет Морис смущенно, он наклоняется ко мне и шепчет прямо мне в ухо: – И она мне не подруга, а просто… ну… партнерша по картине, которую мы буквально на днях закончили.
   Уилли тянется ко мне:
   – Вы с Майлзом друзья?
   – Кто такой Майлз? – спрашиваю я.
   – Майлз Хансон. Парень, с которым вы…
   – Вы имеете в виду этого симпатичного блондинчика? Майлз – это его имя?
   Уилли смотрит на меня как на идиотку:
   – Он только что снялся в этой ленте, «Колосс». Все говорят, что он будет мегазвездой. Новый Брэд Питт. Я умоляю Мориса представить меня…
   – Я же сказал, что не знаком с ним, – вздыхает Морис.
   – …а он не желает, – продолжает Уилли, – а я даже не сомневаюсь, что Майлз стал бы мне классным… партнером.
   – Шампанского? – предлагаю я, наливая себе еще бокал. А вот и обещанные омары.
 
   Сорок пять минут спустя оркестр играет «Хочу летать», я уже изрядно пьяна, и самозабвенно отплясываю с Майлзом, и тут краем глаза вдруг замечаю Д.У., вспотевшего, в мятом смокинге – он приглаживает волосы и пытается принять невозмутимый вид, хотя я вижу, что он буквально кипит от негодования. Д.У. ищет меня глазами, наконец находит, направляется ко мне через зал и кричит:
   – Сесилия! Ну что ты творишь? Мы с Хьюбертом обыскали пол-Манхэттена!
   Майлз замер на месте, и я тоже, и все вокруг замирают, пустота вокруг меня ширится, и я слышу, как Патрис кричит:
   – Я знал! Я с самого начала знал, что это она!
   Черная стая репортеров набрасывается на меня, я поймана: за одну руку меня держит Майлз, в другой я сжимаю бутылку шампанского. И тут Майлз дергает меня за руку, и мы бежим, расталкивая толпу.
   Мы несемся вниз по лестнице, а фотографы за нами, мы выбегаем на улицу, где дождь льет как из ведра, пересекаем площадь, мчимся по каким-то ступенькам вниз, уворачиваемся от лимузинов и постовых, регулирующих движение, и выскакиваем на Бродвей, где, на наше счастье, к остановке как раз подруливает автобус номер двенадцать.
   Мы подбегаем к автобусу, размахивая руками и крича, забираемся внутрь, смеемся, когда у Майлза обнаруживаются два жетона, все так же смеясь, идем к задним сиденьям, садимся, и смотрим друг на друга, и дико хохочем, а когда оглядываемся, видим, что все повернулись и глазеют на нас. Я икаю, а Майлз приподнимает бутылку с шампанским и делает большой глоток. Он выпускает мою руку, и мы смотрим, каждый в свое боковое окно, на дождь и струи воды, стекающие по стеклу.
 
   – Доброе утро.
   – Доброе утро.
   Хьюберт сидит за кухонным столом и пьет кофе, уткнувшись в «Уолл-стрит джорнал».
   – А кофе не осталось? – спрашиваю я.
   – В кофеварке, – отвечает он, не поднимая головы.
   Я бреду к стойке, хлопаю дверцами шкафчиков, ища кофейную чашку.
   – Посмотри в посудомойке, – советует он.
   – Спасибо.
   Наливаю кофе, сажусь.
   – Что-то рано ты сегодня, – замечает Хьюберт.
   – Гм… м-м-м… – неопределенно произношу я.
   Он придвигает ко мне вечернюю «Пост».
   Делаю глоток и открываю газетку на шестой странице.
   Заголовок: «Принцесса-Новобрачная – душа компании».
   И заметка: «Похоже, в том, что мы редко видим обворожительную супругу принца Хьюберта Люксенштейнского, виноват только он сам, но никак не Сесилия. Сесилия Келли – в прошлом арт-дилер – держалась в тени после своего бракосочетания позапрошлым летом на озере Куомо в Италии, в фамильном замке обширного поместья, принадлежащего отцу жениха принцу Генриху Люксенштейнскому. Однако накануне вечером, на торжестве по случаю полувекового юбилея Нью-Йоркского балета, красавица принцесса, щеголяя новой, „под мальчика“, стрижкой и туалетом от Бентли, появилась одна и очаровала именитых гостей, в числе которых были…а затем она в высшей степени эффектно покинула банкет вместе с новоявленным экранным божеством по имени Майлз Хансон…»
   Я сворачиваю газету.
   – Сесилия, – спрашивает Хьюберт, – ты меня все еще любишь? Сесилия…
   Жестом я останавливаю его:
   – Не надо. Не на-до.

V

   Дорогой дневник!
   Думаю, мне теперь получше.
   Я встаю, одеваюсь и просматриваю газеты, оставленные Хьюбертом, бросаю взгляд на часы – девять утра – и вдруг понимаю, что могу кое-что сегодня сделать. Это настолько непривычное ощущение, что я даже прикидываю, не принять ли мне санакс, но впервые – Боже мой, за сколько лет? – осознаю, что мне не нужны антидепрессанты. Я лучше съезжу в город и – ха! – навещу в офисе своего муженька.
   И самое-то ужасное, что чем дольше я об этом думаю, тем больше убеждаю себя: так и следует поступить. В конце концов, Хьюберт мой муж, а что может быть естественнее желания жены навестить мужа в обеденное время? Раз уж она думает, что он с кем-то крутит (а может, так и есть), и раз уж она догадывается, что у него есть другие планы на это время (уж это скорее всего), этот изящный ход поможет ей заставить его сделать выбор между ней и его прежними планами. И этот выбор поведает жене все, что она желала бы знать о своем муже:
   а) если он предпочтет свое дело своей жене – значит, он дерьмо и не любит ее;
   б) если он предпочтет свою жену своему делу, это не исключает вероятность того, что он таки дерьмо, но может, он любит ее.
   Как бы то ни было, у меня предчувствие, что Хьюберт собирается сходить налево, а я непременно хочу поймать его на этом.
   По каким-то причинам в тот момент, когда я постукиваю по столу секретарши изящной золотой зажигалкой, на мне темно-синяя шляпа и перчатки в темно-синюю и белую полоску. Мой лежащий в сумочке сотовый телефон кажется совершенно никчемной вещью рядом с двумя гигиеническими тампонами и надкусанным собакой печеньем.
   – Х.Л., будьте добры, – говорю я секретарше, которая сначала никак не реагирует, а потом спрашивает равнодушно и устало:
   – Как ему доложить о вас?
   Я отвечаю:
   – Я его жена.
   Она осматривает меня с ног до головы и говорит:
   – Минуточку.
   Все, о чем я способна думать, это о том, что она почему-то не узнала меня. Меня душит ярость, и мне хочется убить ее, и я снова барабаню по столу зажигалкой.
   Затем я напоминаю себе, что мне теперь лучше.
   Она снимает трубку и спрашивает кого-то:
   – X. у себя? – Ее, похоже, спрашивают о чем-то, потому что она отвечает: – Его жена здесь. – Секретарша кладет трубку и говорит: – К вам кто-нибудь выйдет.
   – Что это значит – «кто-нибудь выйдет»? Где мой муж? Я пришла сюда не к кому-нибудь, я пришла к своему мужу.
   – Его сейчас нет на месте.
   – А кто-нибудь здесь вообще бывает на месте?
   – Он знал, что вы должны приехать?
   – Конечно, знал, – говорю я и чувствую, что все идет не так, как нужно.
   – Сейчас он, вероятнее всего, в студии. Сегодня в шоу участвует Дайана Мун.
   – Какое мне дело до Дайаны Мун?
   Секретарша смотрит на меня так, будто я с луны свалилась. У нее накладные ногти, покрытые лаком красного, белого и синего цвета; кроме этих полосатых ногтей, в ней нет ничего примечательного.
   – Многим… сейчас есть дело… до Дайаны Мун.
   Я снимаю перчатки, тяну их поочередно за каждый палец.
   – Это потому, что она… убила собственного мужа?
   Секретарша нервно оглядывается.
   – Он умер от передозировки. К тому же Дайана… она настоящая героиня. Отзывы о ней… просто великолепны.
   Я нарочито громко зеваю:
   – Ну и что же такого она совершила?
   Спрашивая это, я блефую, и нетрудно доказать, что я и сама никогда ничего важного не совершила, а только вышла замуж за Хьюберта, одного из самых завидных женихов на свете.
   Секретарша пристально смотрит на меня:
   – Я попробую разыскать Хьюберта для вас.
   В этот момент через бронированную серую дверь, ведущую в закрытый для посторонних глаз лабиринт студий, входит Констанция Деволл.
   – Сесилия, – говорит она, протягивая руку, – я так рада видеть тебя снова! Жаль, ты выбрала не лучший день для того, чтобы сделать сюрприз. Мы сейчас работаем с Дайаной Мун, а она… что ж, она – Дайана Мун.
   – А я принцесса Сесилия Келли Люксенштейнская, – говорю я, невольно желая пустить пыль в глаза, хотя я и знаю, что подобного рода сообщения побуждают людей поскорее связаться с репортерами из колонки сплетен, – и я хочу видеть мужа.
   – Неужели это так срочно, принцесса Люксенштейнская? – В этот вопрос Констанция вкладывает максимальный сарказм, за который я непременно отплачу ей позже; может, постараюсь, чтобы ее уволили. Она – так я слышала – похожа на меня, только «моложе, милее, привлекательнее». Но в чем я уверена, так это в том, что она по уши влюблена в моего мужа (как все эти тупоголовые выпускницы Гарварда), пытается заманить его в постель с тех пор, как два года назад стала его линейным продюсером, и вполне искренне полагает, что Хьюберту было бы лучше с ней, чем со мной.
   – А я имею право видеть своего мужа только в случае крайней необходимости? – спрашиваю я с не меньшим сарказмом.
   – Все дело в том… вокруг полно охраны.
   – Вероятно, для того, чтобы защитить Слейтера Лондона от Дайаны Мун?
   Констанция и секретарша быстро переглядываются. Секретарша наклоняется и делает вид, что просматривает телефонограммы.
   – Я могу оставить вас в Зеленой комнате, – наконец говорит Констанция, – но ничего не могу обещать.
   Через несколько минут я сижу в артистическом фойе и преступно курю сигарету за сигаретой. Поглядываю на экран телевизора и вижу, как Дайана Мун, одетая в атласное вечернее платье (одна бретелька небрежно приспущена), наклоняется к Слейтеру Лондону и с полнейшей серьезностью говорит:
   – Я никогда не оглядываюсь на прошлое. Мне повезло и, – тут она смотрит прямо в камеру, – я благодарю Господа нашего за каждый день. – Затем она с видом победительницы откидывается на спинку стула, кладет ногу на ногу, а руку перебрасывает через спинку – так, чтобы была видна ложбинка между ее грудями. Она хихикает.
   Слейтер Лондон, наполовину англичанин, наполовину американец, некогда блистал в телепередачах для подростков, но его стремительная карьера оборвалась, когда он был уличен в пристрастии к ношению женской одежды; сейчас он наклоняется через стол и говорит:
   – Дайана… вы стали фанаткой Христа?
   Дайана Мун бледнеет; она явно не в силах взять себя в руки.
   – Слейтер, а розовые панталоны с оборочками вам ни о чем не говорят?
   Вопрос застает Слейтера врасплох, но он тщательно скрывает это, поглаживая свой светлый «ежик»:
   – Это в них была Алиса в Стране чудес, когда провалилась в кроличью дырку?
   – В дырку? – уточняет Дайана игриво. – Вам так нравится это слово?
   Слейтер смотрит в камеру.
   – Ну все, народ, пока. С нами была Дайана, скажем ей за это спасибо огромное и пожелаем удачи в ее новом фильме. – Затем он несколько секунд улыбается в камеру – до того как содрать с себя микрофон – и кричит: – Нам лучше вырезать последний кусок!
   Звук слабеет, в студию входят техники и Хьюберт, которого обвивает руками Дайана, через плечо она смотрит на Слейтера; потом они все удаляются, экран гаснет.
   Мне вдруг становится жаль своего мужа.
   Да знает ли он, что его ИСПОЛЬЗУЮТ? Что такое на самом деле его работа? Приглашать гостей и следить за тем, чтобы Слейтер не загремел за совращение малолетних? Кто бы еще взялся за это?
   Хьюберт. «Европейский кронпринц: воплощенное великолепие и просто славный малый!» – захлебывалась от восторга какая-то газета три года назад, когда Хьюберт впервые начал работать. В первый же день его сфотографировали в закусочной на углу – он покупал сандвич. И еще раз – когда он вышел с бумажным пакетом в руке: он помахал пакетом фотографам и улыбнулся. «Первый день учебы принца», – съехидничал автор заголовка на первой странице «Нью-Йорк пост» на следующий день, и тогда это вовсе не показалось мне странным.