Между тем Новочадов готовился к сегодняшнему дню в том числе и физически. С утра у Марии он принял ванну с хвойной пеной, хотя обычно довольствовался душем. Надел новое белье. Надел клубный пиджак с металлическими зеленоватыми пуговицами и серые брюки к пиджаку, новые, купленные на болотинский гонорар. Перед самым выходом Мария замазала ему порез под ухом тонированным кремом-пудрой. "Ну, чем не жених?" - воскликнула она с гомерическим недоверием. Лицо и осанка этого сорокалетнего нищего принца датского составляли обаятельную смесь некого вертлявого дара (в движении к глубине) и неукротимой чувственности. Может быть, таким Новочадова мечтала встретить и юная почитательница его таланта? Именно ее теперь он высматривал в кофейне.
   Очень уж литератору каждое утро хотелось проснуться знаменитым, а он продолжал просыпаться неутоленным.
   Он подумал, что эти модные кофейни - удобное место для "розановок", заметок впопыхах. Новочадов достал из портфеля свою синюю, ручного переплета, тетрадь, плюнул на политкорректность и начал записывать на глазах у публики еще не забытые, недавно пришедшие в голову безделицы:
   "Молох молол молок. Месиво месяца".
   "Все мы литературные герои того или иного классика: кто Гоголя, кто Толстого, кто Достоевского. Нет только пушкинского человека. С этим проблема".
   "Набоков - изощренный филистер".
   "В XIX веке соседствовали Достоевский и Толстой, теперь в виде фарса Сорокин с Пелевиным".
   "Писатель Л. берет свою славу христианским смирением".
   Наконец, хихикая, Новочадов сделал совсем уж непристойную запись: "Литератор П. пишет на утренний стояк. Одно дело утренний стояк, утверждает П., другое дело - вечерняя висячка".
   Армянин засобирался и на прощание проникся к Новочадову почтением.
   - Приходите в мою кофейню. Мы скоро открываемся, - сказал с интеллигентным акцентом армянин Новочадову и протянул ему шикарную, глянцевитую визитку.
   Новочадов прочитал, что кофейня открывается на следующей неделе и будет именоваться "Кафе "Кавафис"". Силуэт этого новогреческого поэта в виде аппликации занимал весь оборот визитной карточки. Новочадов сразу узнал унылый, длинный нос, на котором, как бабочка, тревожно сидело пенсне.
   - Эксклюзивное заведение для творческих личностей, - пояснил армянин.
   - Видимо, дорогое? - поинтересовался Новочадов.
   - Для вас мы сделаем специальную скидку.
   - Так вы грек? - уточнил Новочадов.
   - Можно сказать и так, - ответил грек-армянин, улыбнулся коричневой ротовой полостью и стал удаляться с минимальным кокетством: его ляжки стеснительно медлили, и спина неуютно коробилась, впитывая взгляды.
   Не успел хозяин "Кавафиса" испариться, как в кофейню вошли две молодые особы. Новочадов сообразил, что одна из них была его почитательницей. Время условленной встречи отразилось на часах. Встреча была оговорена вчера, когда Новочадову внезапно позвонили. Оказалось, что у Новочадова появилась поклонница его таланта. Звонил драматург Колонистов и рассказывал поразительную историю. Якобы у одной его знакомой, неизвестной актрисы, есть дочка-студентка с хорошим литературным вкусом. Так вот, эта актрисина дочка прочитала первую и единственную, канувшую в Лету, книжечку Новочадова и была тронута ею, как выразился Колонистов, до глубины души. Случаются, мол, в жизни такие нелепые предпочтения. Новочадову, на волне грядущего успеха, телепатическая почитательница показалась неким знамением, кроме того, ему было лестно иметь теперь своего читателя и даже поклонниц, тем более, молоденьких, умненьких и, вероятно, хорошеньких. Новочадов находился тогда под градусом, поэтому попросил телефончик этой замечательной барышни, которую, кстати, звали довольно обнадеживающе - Полиной, и немедля набрал ее номер. У Полины голос оказался подростковым, плаксивым, обидчивым, а характер, по всей видимости, несносным. Однако она пугливо согласилась встретиться со своим неожиданным кумиром в месте, где часто собирается золотая молодежь. Она предложила узнать его по его же книжке, которую он в качестве пароля достанет из портфеля и положит перед собой.
   Новые девушки сели за разные столики. Одна была красивая, другая - нет. Красивая всей своей вытянутой телесной сутью напоминала журнальную картинку. У нее были почти искусственные, паленые, молочные волосы. Она позволяла себе ломкие, декоративные движения, и при этом ее лицо сковывал какой-то неадекватный, оглашенный паралич. Кажется, она и кофе не пила, а лишь подносила чашку к губам и, не отхлебнув, ставила обратно механически. Ее глаза прикрывали лубочные, мрачные веки. Ее щеки вваливались так сильно, как будто во рту начисто отсутствовали и малые, и большие коренные зубы. Эти впадины на щеках заливал ровный, матовый, горячий свет. На ее высокой, ранимой шее виднелись давние, полустертые отметины. Ее слабые губы плавились одна о другую. Ее ноги в суровых джинсах казались невероятно нежными, стопы в белых перфорированных сапожках были длинными, с ревматическими, выпирающими косточками. Изможденная красавица совсем не походила на интеллектуалку. Напротив, Новочадов с удовольствием различал в ее силуэте доступную, ложно рафинированную порочность. Новочадов умел наблюдать незаметно, поэтому его алчному блудодеянию не угрожала отповедь.
   Вторая девушка имела безусловную филологическую внешность, то есть была пухленькой, неприхотливо лучезарной, вдруг серьезной, вдруг озорной и медлительно курила. Она вела себя беспокойно, осматривалась и подергивала крохотной овальной ножкой. Пожалуй, это и была Полина.
   Новочадов полез было лениво в портфель, но тут Полине позвонили, и она стремительно достала телефон чуть ли не из бюстгальтера, если у нее таковой водился, и стала неслышно, но молниеносно разговаривать. При этом она улыбалась и наизнанку выворачивала рот. Ее зубные ряды были настолько короткими, что больше их во рту были видны розоватые, мокрые десны. Он не мог различить ее голоса и поэтому не мог развеять остающиеся сомнения.
   Новочадов сунул в портфель свой блокнот и щелкнул легким замочком. Он сказал себе, что это вряд ли Полина.
   Новочадову было приятно теперь наслаждаться собственной нерешительностью. Больше претенденток на роль почитательницы его таланта не предвиделось. Книжку-пароль он не вытащит ни за что. Сватовство не состоялось. Кроме того, он предположил, что Колонистов собирался его разыграть. Колонистов был драматургом вкрадчивым, но при этом изобретательным. За ним тянулась репутация задушевного ерника. Он был мастером живого сюжета, он мыслил передрягами и коллизиями, а последнее время активно играл в Flesh mob. Правда, он не любил напрасной грязи, матерщины, порнографии, поэтому новомодные театры его не баловали, а теперь вообще задвинули до лучших, целомудренных времен. "Так оно и есть, развеселился Новочадов. - Колонистов забавляется".
   Новочадов набрал Колонистова. Тот, запыхавшись, заверил Новочадова, что Полина сидит рядом, в этом же кафе, что он только что с ней разговаривал. Новочадов опять полез в портфель и опять вынул не то, что нужно, - блокнот и гелевую ручку. Он наклонился к столу так, как будто зарывался с головой в подушку. Он писал боязливым, каллиграфическим почерком:
   "Из мужских имен Петербургу близки: Петр, Павел, Андрей, Михаил, Осип. Из женских имен Петербургу близки: Анна, Татьяна, Ирина, Софья, Мария".
   Он еще корпел, когда Полина деловито покидала кофейню. Следом за ней к выходу прошествовала и не Полина. Краем зрения Новочадов старался удержать ее желанную фигуру. Уже на улице обе, видимо, не сговариваясь, одновременно вскинули прозрачные руки и взглянули на часы.
   Новочадов поправил у горла не существующий шейный платок. Странно, страсть была похожа на стерильное, монотонное отчаяние. Он даже распробовал вкус этой позорной, мстительной страсти - вкус жидкого, охлажденного, сахаристого металла.
   Новочадов вскочил и вприпрыжку, словно прихрамывая, понесся к выходу. Он надеялся еще догнать и Полину, и не Полину. Ему представлялось почему-то важным и необходимым прокрутить пленку назад и внести редактуру в последние пять минут яви. Он увидел и Полину, и не Полину, которые шли в шаге друг от друга. Он поравнялся сначала с одной, Полиной, и, не оглядываясь, нагнал другую, не Полину, высокую и вожделенную. Он услышал ее волнующий, гаванский запах. Не оборачиваясь, он ретировался окончательно. Именно так надо удаляться - не оглядываясь. Как Орфей. Такое безоглядное удаление необходимо для неутихающего сладострастия.
   Он знал, что Колонистов впоследствии будет насмехаться над его патологической мужской робостью. Он будет подозревать, что Новочадов струсил предстать пред ослепительной девушкой старым пентюхом, замухрышкой, исусиком, "папиком" - как говорит молодежь.
   Новочадов не знал, что Полина надеялась, возможно, стать действующим лицом его новой книги, его, может быть, музой. То, чего избегала Мария, Полина желала. Мария опасалась, что Новочадов может изобразить некоторые ее черты в карикатурном или неблаговидном свете.
   Новочадов не знал, что из автомобиля с тонированными стеклами за его жизненным фиаско, ради развлечения и сострадания, наблюдали Мария с Гайдебуровым. Они уже успели посмеяться, и Гайдебуров уже успел поделиться с Марией предположением, что было бы лучше ему, Гайдебурову, пойти на встречу с почитательницей новочадовского таланта, потому что именно он, Гайдебуров, как лирический герой Новочадова, призван замещать автора в щекотливых ситуациях и завлекать на страницы романа новых персонажей, в том числе очаровательных героинь. Их недостаток в новочадовских текстах был катастрофическим.
   Новочадов шел по солнечной стороне Невского проспекта по направлению к Лиговскому. Он тосковал по обычным вещам. Он думал, что утраченное сластолюбие выше всякой литературы, что эта чертова письменность без сластолюбия никому не нужна.
   Он думал, что, наверное, был бы разудалым бабником, если был бы московским писателем. Упадок Петербурга привел горожан к разжиженному состоянию. Питерцы лишились альтруистского размаха - он перешел к Москве. Питерцы вынуждены мельчить, ревновать и памятливо тщеславиться. Даже самую кондовую провинцию отличает чистота материала. Питер (уже не столица и пока не периферия) всё еще томится, как хитрое блюдо, на медленном огне.
   Чем ближе Новочадов подходил к площади Восстания, тем больше знакомых и незнакомых писательских лиц он видел повсеместно. Новочадова воодушевляло такое изобилие собратьев по перу. Он начал репетировать про себя вступительную речь и радоваться финальному единодушию на предстоящем форуме. Он начал благосклонно улыбаться, как виновник эпохального торжества, разворачивать плечи, как в молодости, поглядывать с высоты на собственную грудь, поплевывать мысленно на скептические мысли.
   Ему становилось лестно оттого, что в толпе все чаще мелькали довольно популярные, телевизионные персоны: некоторые московские питерцы, некоторые столичные беллетристы, модные и немодные критики, гоги и магоги, представительницы женской прозы, отдельные доморощенные знаменитости, тем или иным боком причастные к отечественной литературе. Чувствовалось, что вектор людскому потоку задавали именно заинтересованные пешеходы, конечным пунктом которых значился зал "Октябрьский". Сочинители двигались к цели, как всегда, преодолевая препятствия в виде трактиров и других клоак; отдельные личности по дороге забредали в дорогие кабаки, многие же, отхлебывая пиво из бутылок, переговаривались попросту на остановках и на углах прославленных зданий. До Новочадова, все более важничающего и спешащего, отовсюду доносились обрывки сугубо литературных, милых сердцу разговорчиков:
   - Я заканчиваю Книгу подробностей.
   - Хочу продать сруб бани с участком.
   - Какая симптоматичная смерть!
   - Клеврет либерализма - под колесами "мерседеса".
   - "Поребрик"? Пошловатое название. Дурной тон кивать на питерскую специфику.
   - Кто-кто? Исихаст? Исихазматик! Ха-ха-ха!
   - Америку он боялся. Боялся слова лишнего сказать про Америку. Ведь она его облагодетельствовала. Это лучшее место для обывателей. Россию он не любил в открытую, Америку - тайно, подсознательно.
   - О ком это вы?
   - У него душа, не развитая мучением.
   - Да о ком вы?
   - Тсс...
   - Последнее дно вселенной...
   - Нистагм.
   - Толстой писал стереоскопически, он изображал предмет таким, каким тот был на самом деле...
   - В текущей жизни он может быть вполне порядочным человеком, но оперативная память у него бессовестная.
   - До чего договорился Рыжий: они, мол, были уже с Петром и они же двигали реформу Александра Второго.
   - Банальное вранье...
   - Интересно написать рассказ от лица старухи-процентщицы о последнем визите к ней Раскольникова, о том, как она догадалась, зачем он пришел с деревянным закладом...
   - Как послушно умерла Елена Васильевна Мантурова!
   - Знаете, всё время крайности: либо космополитизм, либо местечковость.
   - Никогда человек не говорил так.
   - Таблоиды.
   - Ближний - лишний.
   - Потенциальная святость.
   - Сорокалетние христосики.
   - Господь сказал: "Милости хочу, а не жертвы".
   Новочадов упивался родной стихией. Он свернул на Лиговский проспект и вскоре увидел наискосок от себя через дорогу невероятное скопление писательского люда на ступенях перед БКЗ "Октябрьским". Впервые Новочадов испугался собственной миссии, похожей на мистификацию. Ему показалось, что народу было значительно больше, чем разосланных приглашений. Новочадов, дабы собрать чувства в пучок, зашел в маленькое кафе, расположенное в цокольном этаже. Здесь ему предложили съесть их фирменную свиную рульку в собственном соку, но он заказал лишь сто пятьдесят граммов водки, стакан томатного сока и бутерброд с семгой. В кафе уже расположились несколько групп смешливых писателей. Некоторым Новочадов кивнул тревожно издалека. Здесь были известные питерские авторы - К., С. и Ш., все из какого-то самопровозглашенного, крайне тусовочного течения. Раньше Новочадов думал, что их отличительной чертой была физиология, точнее, физиология глаз: то есть глаза у них были непостижимо одинаковыми по форме, цвету и устойчивому содержанию. Иногда ему казалось, что это были одни и те же, переходные, публичные глаза, одна пара на всех. Но вот он увидел всю троицу вместе, и у каждого глазницы были полны своей слюдянистой живости. Новочадов догадался теперь, что их объединяло: у каждого из них были глаза одухотворенного алкоголика. Новочадов пил свою водку у барной стойки и задумывался на острую тему: "Писатель и пьянство". Он полагал, что пьянство для писателя, конечно же, является великолепной школой, но при этом трезвость для писателя с ее долгим, укромным досугом, который позволяет задаваться вопросами нравственного совершенствования, является настоящим университетом.
   Новочадов выпил дополнительных сто граммов и почувствовал наконец в себе готовность брать ситуацию в свои руки. Когда он с капризной грацией пересек проспект и начал приближаться к собравшимся, он расслышал стойкий человеческий гул и раздраженные возгласы:
   - Кто собрал? Кто инициатор? Почему нас не пускают?
   Новочадов очень многих знал лично и в лицо, но у него не было времени в его положении расшаркиваться с каждым, и он вдруг поймал себя на том, что путает их имена и союзную принадлежность. Безошибочно он различил лишь одного Колонистова, который улыбался ему плутовато и махал какой-то иссушенной ладошкой. У входных дверей теснились хорошо узнаваемые почтенные мастера из обеих писательских организаций вперемешку.
   - Не входите! Это - провокация! - кричали с разных сторон.
   - Это безобразие! Где же все-таки организаторы?
   - Коллеги! - зычно, как никогда в жизни, воскликнул Новочадов; для убедительности он отодвинул билетершу и встал на ее место. - Уважаемые коллеги! Я, Новочадов Роман, представляю оргкомитет объединительного съезда. Именно я, Новочадов Роман, являюсь инициатором слияния наших многострадальных писательских союзов! Извините за небольшую заминку. Сейчас все организованно пройдем в зал и начнем наш долгожданный форум. Зал арендован до утра.
   - Кто арестован? - раздался подловатый вопрос.
   - А, вот это кто! - услышал Новочадов хор полнозвучных голосов.
   - Шутник! Фигляр!
   - Провокатор!
   - Бездарность!
   - Не переступайте порога! Умоляю вас! Это чудовищная провокация! кликушествовал невидимый фальцет. - Это провокация века!
   - Это - подстава, братцы! - пропел казачий баритон.
   - Да нет же! - растерялся Новочадов. - Это правда! Это осознанная необходимость!
   Его растерянность заметили и оценили.
   - Зачем же ты так, Рома? - услышал Новочадов плотный, какой-то не писательский бас.
   Новочадов обратил внимание на то, что в толпу писателей затесалось много и не писателей - рослых, в черных вязаных шапочках.
   - Бейте его! Бейте! Он провокатор!
   Новочадов смежил веки, потому что понял, что в следующее мгновение его свалит с ног профессиональный тумак обладателя неписательского баса. Так оно и произошло.
   Новочадов падал и чувствовал, что у него сиротливо, пронзительно заболело левое ухо. Первая боль была такой сильной, что последующая его уже не интересовала. Он прикрывал зубы от ботинок, потому что знал, что на протезы у него в ближайшее время денег не найдется, а без зубов он будет выглядеть дурак дураком. Он думал: кто же его теперь мутузит - писатели или не писатели? Кажется, били и те, и другие. Удары становились все слабее и все никчемнее. Он гадал: бьет ли Колонистов или покатывается в сторонке?
   - Провокация не пройдет! Провокация не пройдет! "Зенит" - чемпион! - в унисон скандировала масса людей.
   - Питерцы - не дублинцы! Питерцы - не дублинцы! - преломлялось эхо о купол промозглого неба.
   ... Гайдебуров битого Новочадова вез домой к Марии. Несостоявшийся мессия лежал на заднем сиденье автомобиля, сложив изуродованную голову на колени гражданской жены. Сквозь мучительную дремоту Новочадов представлял, что Мария с кроткой жалостью сидит у него в ногах. Воображение длилось долго и благостно. Рядом с Марией ему мерещился узколицый, пожилой, близкий человек. Он подпирал свой загорелый морщинистый лоб аккуратной темпераментной ладонью. Он успокаивал Новочадова, как учитель ученика, справедливым утробным внушением: "Люди теперь разлюбили литературу, потому что стали противны друг другу. Читать про то, как живут и умирают другие люди, как они наслаждаются и ненавидят, какие их посещают мысли, - стало занятием бесплодным и даже презренным. Какой смысл в литературе, когда интерес к человеку исчез?!"
   Новочадов неразличимо улыбался. Мария равномерно хныкала.
   - Там был молодой Болотин. Я узнал его охранников, - произнес Гайдебуров в темный салон. - Верзилы в вязаных шапочках.
   - Вера звонила, - сказала Мария.
   Гайдебуров не отвечал, сосредоточившись на дождливой дороге.
   15. В МОСКВУ! В МОСКВУ!
   Накануне экстренного визита президента в Санкт-Петербург Петр Петрович Куракин полетел-таки со своей уважаемой должности в тартарары.
   Это случилось в тот момент, когда власть в городе делала себе операцию по перемене пола. Преображенной власти мужланистый ерник Куракин был не к лицу. В обществе ходили разговоры о том, что мужское начало в России выродилось и что Россию спасет женский, матриархальный, прагматичный подход к делу.
   Правда, отставка не очень-то расстроила самого Куракина. По крайней мере, не стала для него громом среди ясного неба. Он был в курсе всех подковерных схваток, в курсе новых, провозглашенных очистительными тенденций. Более того, он сам загодя с присущим ему остроумием подготавливал свой уход. Например, он выступил с инициативой передать часть функций своего ведомства комитету Бабушки, чем весьма польстил ей, но что впоследствии не спасло ее от обструкции. На день рождения Бабушки он преподнес ей большой букет хризантем цвета платины, чем опять обезоружил опытную чиновницу до последней, какой-то домашней степени растерянности. Он перестал публично подтрунивать над "культурным" вице-губернатором, сменил тембр голоса на сиплый и свойский. Однажды даже отправился с ним на тренировку баскетбольного клуба и всю дорогу взволнованно поддерживал энтузиазм высокопоставленного физкультурника. Для своей секретарши Люды, которая не чаяла в боссе души, Петр Петрович добился повышения по службе с одновременной прибавкой к жалованью. Приятными пустячками сеял Куракин добро на прощание.
   Петр Петрович не только чувствовал, но и демонстрировал самым что ни на есть обаятельным образом, что вырос из питерских штанишек. Издалека он уже примеривал отутюженные кремлевские брюки.
   Кроме того, что значит "полетел в тартарары", как об этом торжественно заявляли куракинские недоброжелатели? Знали бы они, что значили для Куракина такие падения, не ликовали бы раньше времени.
   Куракин, в силу особенностей своей психики, любил зависать над бездной. Ему было жизненно важно, чтобы под ним кромешная пустота полыхала плотным пламенем. Именно на таком огненном основании он мог стоять твердо. Время от времени он подбрасывал под себя горящие поленья, целые куски жизни, чтобы пропасть под ним не переставала куриться. Иначе, думал он, когда хлябь выгорит до конца, когда не будет под ногами пламенеющей опоры, он действительно рухнет в безвоздушное пространство. Только по недоразумению оно зовется пеклом. Нет, пекло здесь, наверху, а там - смрад и тухлая вода по горло.
   Куракин, желая казаться настоящим мучеником, сам предложил кандидатуру своего преемника. С ним охотно согласились, потому что Куракин знал кадровый расклад в городе и знал, кого принято было теперь выдвигать на ответственные посты - так называемых молодых талантливых менеджеров, прошедших серьезную школу бизнеса. На место Куракина стремительно, как будто с перепуга, назначили молодого Болотина.
   Куракин одним из первых пожаловал поздравлять молодого Болотина в офис его процветающей компании на набережной Мойки. Молодой Болотин принял Куракина без промедления, но и без излишеств сердечности, которые вроде бы в этом случае полагались Куракину как некому крестному отцу или свату молодого Болотина.
   Излишествами сердечности могли бы стать: осведомленные почтительные улыбки болотинского персонала, троекратное целование с самим молодым Болотиным, его благодарность, выраженная скупыми, но приятными словами, его открытый взгляд, обволакивающий благодетеля сентиментальным радушием, его услужливая, заметная суета вокруг Куракина, наконец, ужин в честь Куракина в собственном ресторане молодого Болотина, - ужин не с японскими суши, а с обильными разносолами, которые так уважал Куракин под водочку "Русский стандарт". За полтора десятка лет воистину раблезианского обуржуазивания обеих российских столиц Петр Петрович Куракин перепробовал такое количество деликатесов различных народов мира и столько модных кулинарных новоделов, что в итоге начал любить всей своей плотью и всей своей душой старую добрую русскую кухню. Его вкусовые рецепторы, напрямую связанные с генетической предрасположенностью, в последнее время сходили с ума: по борщу со свежими грибами, с фрикадельками из телячьих почек, по телятине с раками и цветной капустой, по настоящей буженине, в сенной трухе, с пивом, по старинному курнику из гречневой крупы и курицы, по заливному из рябчиков, наконец, по сибирским пельменям. Всё это прекрасно переваривалось под дорогую водочку, иногда под наливку брусничную, иногда под ликерчик.
   Но Куракину пришлось утереться: болотинские нравы отличались европейской сухостью, если не сказать больше - сквалыжничеством. Началось с того, что Куракина не хотели узнавать насупленные охранники молодого Болотина. Они, как обычного посетителя, обшарили Куракина металлоискателем и заставили предъявить паспорт, проигнорировав его служебное удостоверение. Изучив паспорт, страницу за страницей, с деланной подозрительностью поглядывая на его обладателя, они сопроводили Куракина до дверей приемной с чопорностью тюремных конвоиров.
   Не успел Куракин пройти в просторную пустынную приемную, как немедленно обомлел и едва не выпалил: "Ба, Иветта!" Слава богу, не выпалил. Новенькая секретарша молодого Болотина всей своей белокурой ажурной телесностью напоминала Куракину известную городскую шлюху. Куракин остолбенел, улыбаясь секретарше. "Нет, другая, не Иветта, - убедился Куракин. - Эта строгих правил".
   - Присаживайтесь, - сказала секретарша. - Я доложу Михаилу Михайловичу. Вы Петр Петрович Куракин?
   Куракин поклонился, но не присел.
   - Присаживайтесь, - настоятельно повторила секретарша.
   Петра Петровича разочаровала ее неразборчивая настойчивость. Шла она на опасных шпильках, в брючном мерцающем костюме. Этот ее ожесточенный проход словно создавал невидимую ширму между посетителем и священным пятачком у дверей шефа. Зеленоватые, узорчатые камушки ее глаз крепились к белоснежному фону черными лазерными иголочками. Взгляд был исполнен врожденного высокомерия. Нос ее был тонким, с крохотной горбинкой, ноздри были узкими и мелкими, остро очерченными были маленькие, короткие губы. Эталоном ухоженности выступали ее отчетливые, волосок к волоску, только что приготовленные брови. "Нет, далеко не Иветта. Горда матушка", - провожал ее усмешкой Петр Петрович.