- Как крокодил.
   - Это уже не первый крокодил. Я еще у Аркадия форму нашла. Аркадия подпаивал в его каморке. Там и формы на паленую водку, Леонид Витальич, "Русскую". Это уже криминал. Нагрянет налоговая.
   - Уничтожь... Почему молчала?
   - Уже уничтожила... Как будто вы не знали?
   Гайдебуров одной улыбкой улыбался треснутому стеклу в очках Сивухиной и далекому происшествию.
   "Почему она не любит Михайлова? - думал Гайдебуров. - Ее чувства смешаны с ее правдолюбием не меньше, чем с текущим моментом".
   Он вспоминал, как Михайлов лишился своих вставных золотых зубов. Они ехали вдвоем в Москву поездом. Полночи выпивали и закусывали, кстати, копченым угрем, чем смутили весь вагон. Опьянев, Михайлов превратился в прожектера. Его синеглазая неприязнь к Гайдебурову лишь усиливалась алкоголем и качкой. Гайдебуров вежливо смеялся над планами Михайлова. Гайдебуров был теперь не только его директором, но благодаря каким-то непонятным для Михайлова махинациям превратился в единоличного владельца типографии, сменил название предприятия, главного бухгалтера, банк и поменял выражение лица: с терпеливой нервозности на рассерженную вальяжность. "Троянский конь", - говорил Михайлов к месту и не к месту. В советское время он был главным инженером большой типографии. Почему-то он не мог примириться с несправедливостью хода жизни, с тем, что ее хозяевами в девяностые годы стали дилетанты и беспощадные мальчики. Михайлов считал, что в меру воровать простительно лишь тем, кто предмет этого воровства создает своими руками. Создавая нечто, мастер некоторую толику как прибавочную стоимость закладывает в это нечто и для себя и таким образом приводит к равновесию свое и чужое, личное и общественное... Тогда в поезде поутру Михайлов побрел в клозет чистить, видите ли, зубы перед столицей, а вернулся без них. Гайдебуров смеялся, наливая Михайлову коньяку, говорил, что теперь есть лишь одна возможность найти зубы, которые от трения зубной щеткой вывалились изо рта в умывальник, в сквозную трубу и упали на железнодорожное полотно, - это пойти обратно по шпалам в сторону Питера, приглядываясь ко всему, что блестит. Михайлов пил тогда коньяк неуклюже, шлепая по краю стакана ослабленной губой, защищая глаза дрожащей рукой...
   Гайдебуров подошел к окну, чтобы наблюдать, как уходит Михайлов. Он шел быстро по скользким кочкам своими обычными семенящими шажками. "Его изглодала зависть, - думал Гайдебуров. - Мы начинали вместе, начинали на равных. В современной России Боливар не только двоих, одного с трудом выносит".
   Пройдет некоторое время, и Сивухина сообщит Гайдебурову, что Михайлова убили чеченцы: он взял у них ссуду на приобретение печатного станка, чтобы начать собственное дело, но прогорел и то ли отказался им отдать квартиру, то ли попросту нагрубил этим рабовладельцам. Его маленькое тело нашли скрюченным у Парголово, со следами пыток, с воздетыми руками, с улыбчивым, изуродованным ртом. Сивухина общалась с людьми, которые ездили его опознавать. Сивухина не меняла своего последнего мнения о человеке никогда. Вот и смерть - не была тем событием, которое могло бы ее разжалобить и разубедить...
   Гайдебуров направился в цех и вдруг начал кричать. Последнее время он делал это бессмысленно часто. Сивухина смотрела на его укрупнившуюся, сутулую спину, багровый, стриженный под ноль затылок и крохотные, как крендельки, уши с растущим пренебрежением. Она сигнализировала таким образом сослуживцам, на которых теперь двигался Гайдебуров, что обижаться на него не следует, что у начальника плохое настроение, но это лучше, чем если бы оно было хорошим, деятельным. Она понимала, что кричит он потому, что превращается в человека слабохарактерного и обманчивого. Знала, что у него наметился разрыв с женой. Знала и то, что его жена была устроена так, что не могла довольствоваться исключительно чувством долга, а нуждалась в большем. Муж Сивухиной, Алексей, увидев однажды жену Гайдебурова, смуглую, благородную, высокую, сказал, что она настоящая красавица, а вечером в подпитии поколотил Сивухину за то, что та напомнила ему эти слова с издевкой.
   Гайдебуров кричал в воздух:
   - Я свои обязательства перед трудовым коллективом выполняю. Я хоть раз задержал вам зарплату? Почему же вы не выполняете свои обязательства предо мной? Боря, ты что не видишь, что печатаешь брак? Нет элементарного совмещения.
   - Пленки такие, Леонид Витальич, - говорил Боря Рахметов, старший печатник, рыжеусый, с белеющими кудрями. - Луковица такие принимала.
   - Счас! Неправда! При чем здесь Сивухина? - донесся голос Сивухиной, как из репродуктора. Самой ее не было видно. - Это Аркадий что-то мудрил с Михайловым.
   Сивухину искали глазами, она таилась.
   - Борис, ты четверть века в полиграфии. Ты разве не видишь, что пленки никудышные? Зачем ты гонишь брак? - продолжал Гайдебуров и бил по стопке бумаги кулаком - вспомнил эту неотразимую манеру Кольки Ермолаева.
   Рахметов потел боязливым, тухлым потом. Его подмышки были темными от сырости.
   - Вы что, хотите мне навредить? - опять кричал Гайдебуров. - У вас ничего не получится. Если я сам не захочу, меня никто не свалит. Понимаете? Я не посмотрю на твои заслуги перед родиной. Ночью тоже пленки плохие, Борис?
   Рахметов, хотя и носил почти русскую фамилию, был крымским татарином или караимом.
   - Не было меня ночью, Леонид Витальич. Я за день так устаю, что не до ночных мне смен, - обижался Рахметов, как восточный человек, наливаясь судорожной, мрачной свирепостью.
   Гайдебуров внимательно озирал волосатые разноцветные плечи печатника, заляпанную пурпурной краской футболку, злопамятный взгляд Рахметова, волосы в ноздрях и вдруг смягчался.
   Было понятно, что Гайдебуров кричал о своем длительном, невыразимом мучении. Ему ли было не знать, что всякий холостой крик подразумевает перезревшее одиночество, что изоляция безысходности оборачивается мерзкими пароксизмами.
   Гайдебуров, крича, хотел спросить: "Скажи, что мне теперь делать?" "Решай сам". - "Я не знаю, что мне решать". - "Решай сам".
   Сивухину радовала отходчивость Гайдебурова - свойство порядочных людей. Между хозяином и работниками пропасть формировалась плохо. Сивухину радовало, что Гайдебуров нуждался в преданности и телепатическом утешении.
   Гайдебуров сидел в кабинете с карандашом в зубах. Приятно было чувствовать школьный привкус. В окно просачивалась оттепель, хранительница прошедших ощущений. Гайдебуров поручил Сивухиной на все звонки отвечать с несвойственной ей корректностью одно и то же: сегодня директора не будет, а завтра он будет после обеда или, наоборот, только до обеда. Он слышал, что Сивухина несколько раз откликнулась по-своему: сегодня его не будет после обеда, а завтра не будет и до обеда. Он недоумевал, почему нельзя научиться буржуазной вежливости.
   Перед ним лежал "Коммерсантъ". На первой полосе было огромное, страшное, видимо, намеренно искаженное лицо министра по налогам и сборам. Гайдебуров вспомнил своего налогового инспектора, Валентину Ивановну, заведомо взыскательную, в каштановом парике, из-под которого на шее, как майка из-под кофты, торчали седые клоки. Эта Валентина Ивановна почему-то была пронизана классовой ненавистью к мелкому, вертлявому предпринимательству и, наоборот, благоволила крупному компрадорскому капиталу. Гайдебуров понимал, что на этот раз налоговая инспекция прилипла к нему крепко - как жвачка к брюкам. Он думал, что надо срочно открывать новое ООО или так же срочно продавать оборудование и сматывать удочки. Гори все синим пламенем, весь этот несчастный бизнес. Гайдебуров смирялся с тем, что тендер он проиграл. Конкуренты лезли во все щели, особенно "Питер-принт". Чиновник из администрации с томной, табуированной фамилией красноречиво молчал. В этой отчаянной обстановке был один положительный момент: угрозы Болотина можно было воспринимать без отчаяния.
   "Надо пообедать и выпить, - соображал Гайдебуров. - Нельзя всю жизнь сводить концы с концами. Надо позвонить Куракину, пригласить его пообедать и выпить".
   Куракин был облечен недосягаемой властью, и дозвониться до него было невозможно, поэтому дозваниваться до Куракина считалось дурным тоном.
   Вошла Сивухина, одновременно испуганная и завороженная. Она сказала, что на проводе - Куракин.
   - Не пугай меня. На каком проводе? - решил быть остроумным Гайдебуров.
   Сивухина каким-то сдвоенным движением глаз (он увидел, что они у нее были все-таки косящими) показала на телефонный аппарат. Гладкая, вытянутая голова Сивухиной теперь, как никогда, напоминала луковицу. Гайдебурову даже почудилось, что она проросла млечными, бескровными, горькими ростками, а из темечка торчали новые, свежие стрелки.
   Перед тем как снять трубку, Гайдебуров успел прокрутить разговор с Куракиным в мелочах. Он даже успел улыбнуться тому, каким образом Куракин после разговора попрощается - по-свойски произнесет: "Бывай. Целую в зад".
   5. ВЕРА ГАЙДЕБУРОВА
   Мария пришла к Вере со своей бедой, а обнаружила чужую. Сквозь наслоившуюся неприбранность в квартире Гайдебуровых она рассмотрела тайное неблагополучие. Пыльная полоса на щеколде входной двери почернела от времени. Из приоткрытого туалета доносился запах животной мочи. Мария поправила коврик под ногами и обратила внимание на то, в каком беспорядке у порога валялась многочисленная обувь. Мария любила, чтобы обувь стояла ботиночек к ботиночку. Свои туфли она мыла и чистила каждый вечер, чтобы городская соль не разъедала их кожу.
   Мария предполагала найти в квартире Гайдебуровых, по ее мнению, людей состоятельных, евроремонт и была разочарована линолеумом повсюду, советским кафелем в ванной, стенкой начала девяностых в гостиной. Стиральная машина "Бош" находилась на кухне, и из нее торчало белье, холодильник был небольшим, газовая плита была не из дорогих - "Индезит". Раковины и тумбы кухонного гарнитура были загромождены разномастной посудой. На мягком велюровом уголке спал старый кот. Свалявшийся ворс копился на коврах. Одни цветы в горшках подсыхали, другие достигали монстрообразных размеров. Телевизор не последнего поколения, картины на стенах - петербургские ложные пейзажи. Она слышала о фонтанах в виде акрилового столба в холлах, но этого у Гайдебуровых не было, как, впрочем, и самого холла.
   Мария перестала надеяться на Верину помощь и села с ней пить чай и вино. Вера достала икру, семгу, мандарины, китайские груши и крепкую, багровую бастурму, облепленную специями. С хорошим тонким смуглым лицом Вера выглядела стойкой, молодой, рослой. Она была надушена упрямыми, элитными духами, которые любили ее красивую кожу. Расклешенные фиолетовые брюки повторяли Верину пластику с грациозным опозданием, с тягучим усилием. Верины глаза были твердыми и гостеприимными. Они не выдавали переживаний. Какой-то чудаковатой, отрешенной смотрелась ее прическа, длинное блестящее каре, словно юбка из плотного шелка с разрезом. Вера ушла в комнаты и вернулась с украшениями на слабых пальцах. Огромным казался перстень с гранатовыми гранями, испускавшими сумеречный, закатный блеск. Перстень загораживал собой место для обручального колечка.
   - Тебе идет декольте, - сказала Вера, изучая издалека золотой крестик Марии.
   Они поговорили о детях Гайдебуровых, потому что своих у Марии не было. Дети у Гайдебуровых стали взрослыми. Мальчик учился в институте на первом курсе, девочка заканчивала школу. Вера принесла семейные фотографии, где было много ее и детей, симпатичных, стройных, лучистых, и мало отца, Леонида Гайдебурова. Казалось, он понимал, что родился на свет не фотогеничным, поэтому в момент съемки скукоживался, отчего недостатки его внешности вылезали на первый план. Особенно его одутловатое лицо и вся поникшая, угрюмая поза.
   Мария рассказала о похоронах тети Жени, о деградирующем Кольке Ермолаеве, о непорядочном Куракине. Вера не могла вспомнить, видела ли она кого-нибудь из них хоть раз в жизни. Она думала о дочери, которая опаздывала из школы и могла не успеть к назначенному времени к репетитору.
   - Диета не помогает. Я уже пробовала по группе крови и по Волкову, сетовала Мария.
   - Напрасно ты худеешь. Тебе идет полнота, - говорила Вера.
   - Нет, немного надо похудеть. Особенно меня мучает лицо. Думаю, не решиться ли на пластическую операцию.
   - Я тебе не советую, - говорила Вера.
   - Хорошо говорить худым.
   - Я тоже прибавляю в боках, в попе.
   - Это не страшно, это можно скрадывать.
   - А мой муженек любит полненьких, даже пышнотелых, с ямочками на всех местах, - сказала Вера и засмеялась.
   - Странно, ты ведь не такая? - удивилась Мария.
   - Видишь, как бывает в жизни.
   - Ты придумываешь.
   - Я знаю... А меня измучили мои волосы, - говорила Вера. - Лезут безбожно. Чем я их только не мазала, какую только гомеопатию не пила, все напрасно. Скоро лысая буду.
   - Вера, волосы и должны лезть. Если волосы не лезут, значит, это уже не волосы, это уже что-то другое.
   Обе одинаково засмеялись.
   - Я от своих тоже не без ума, - продолжала Мария.
   - Я купила себе уже парик. Хочешь покажу?
   Вера удалилась на несколько минут, в течение которых Мария гладила податливую спину сонного кота, чья шерсть, несмотря на какую-то изношенность, отливала глубоким, наэлектризованным бархатом. Когда Вера возвратилась, Мария насобирала полную горсть кошачьих шерстинок.
   Лиловый обильный парик портил, мельчил Верино лицо. Хрупкий Верин овал тонул в волнах, в девятом вале.
   - Вещь богатая, но какая-то старушечья, - проговорила Мария.
   - Что делать? Придется быть фальшивой старухой.
   Вера освободилась от парика, как от тяжелой шапки, встряхнула собственными волосами, концы которых стали, виновато, с ласкательным трепетанием закругляться поверх Вериных плеч. Поднялся кот, изогнулся удлиняющимся хребтом и зевнул всей мордой, как питон. Мария почувствовала запах испорченного кишечника. Кота звали странно - Гермагеном.
   Мария все-таки решилась поделиться с Верой своим горем. Она понимала, что не ровня Вере, что Вера стоит выше ее в некой женской иерархии, предполагающей те или иные преимущества - привлекательность, успех у мужчин, богатство, добропорядочные брачные отношения, наряды, материнское счастье, образованность, приятный нрав. Мария замечала в Вере и некоторое высокомерие. Но это высокомерие было совсем не обидным, внешним, похожим на защитную реакцию беззащитного организма. Верину холодность нельзя было бы называть гордыней или даже гордостью. Новочадов, вспомнила Мария, называл эту тугую недоступность горделивостью.
   Женщины доверчиво смотрели друг на друга и, хмелея, старались пить с элегантностью, которая диктовалась добротными бокалами из свинцового хрусталя.
   Мария теперь легко рассказала, что с ней произошло: как ее кинули (так она выразилась неоднократно). Полгода назад Мария как умная Маша внесла пай за квартиру в строящемся доме на Ленинском проспекте, чтобы к Новому году справить новоселье. Неделю назад она узнала, что ее кинули. Директор фирмы застройщика, собрав за семьдесят квартир два миллиона долларов, исчез вместе с деньгами. Договоры на квартиры оказались ничтожными, оформленными с нарушением законодательства. Эти же самые квартиры ранее были уже проданы другим клиентам, а деньги Марии, как и прочих обманутых, прошли мимо официальной кассы.
   - Мне знакомая из банка порекомендовала. Мол, приличная фирма, не один мол дом уже построили, без всякого этого кидалова. И вот пожалуйста, самое настоящее кидалово! - Мария сердечно вздохнула. - Представляешь? Ведь я знала, что такое возможно, что такое сплошь и рядом творится, этот бардак, этот беспредел. Ведь сколько раз читала, сколько раз по телевизору смотрела, все эти самозахваты квартир, то, что одну и ту же квартиру разным людям продают, и другие безобразия на рынке недвижимости. И вот, представляешь, сама попала, как умная Маша.
   - У нас на углу такой же дом пустой стоит. Омоновцы охраняют. На одну квартиру по три ордера, - сказала Вера.
   - Сволочи, Верочка. Что делать? Я очень хотела выехать из своей коммуналки. Ты знаешь. Копила, отказывала себе во всем. Мамину комнату, Царство ей небесное, продала. Сама виновата. Клюнула на низкую цену. Такая квартира все двадцать пять сейчас стоит, а мне предложили за двадцать две. Я и купилась. Я ведь ездила смотреть, ходила по этой чертовой квартире. Седьмой этаж, большая кухня. Остались отделочные работы. Одно меня тогда смущало, что директор этой строительной фирмы - какой-то грузин или абхазец. Но он такой обходительный был. Бритый, по-русски говорил без акцента. Вот черные что с нами вытворяют! Я не знаю, что мне теперь делать. Новочадов не помощник. В суд подавать бесполезно.
   Мария была признательна Вере за то, что ее изумление было молчаливо горестным, что у нее болезненно затвердели черты лица, что никакого, даже рефлекторного шороха злорадства, как это часто бывает, в Вере не промелькнуло. В последние дни Мария замечала во многих людях мнимый праведный гнев, внутреннее благодарение: "Чур, не меня!" Замечала у близких людей удовлетворенную зависть, презрение и досаду: "Ну и дура же ты! Лоханулась! Так вам дуракам и надо!"
   Когда Вера вдруг заплакала и стала звонко, высоко всхлипывать, следом заплакала и Мария. Она вдруг вспомнила, какую огромную сумму денег потеряла, какой сгусток долгого времени, какую близкую мечту; она вдруг поняла, что теперь уже никогда не получит отдельную жилплощадь.
   Между тем все же спросила Веру:
   - Ты можешь мне помочь?
   - Как? - испугалась Вера.
   - Ты можешь встретиться с Ковалевым?
   - С каким Ковалевым?
   - С твоим одноклассником. Он теперь депутат. Мне сообщили: он имеет влияние на ту фирму, которая теперь занимается этим домом.
   - Ковалев? Сережа? А откуда ты узнала... о нем? - Вера хотела сказать "о нас".
   - Твоя мама рассказала, Ольга Павловна. Рассказала даже, что он за тобой ухаживал по молодости.
   Вера вдруг почувствовала косвенный умысел в этой просьбе и во всей этой ужасной квартирной истории Марии и в том, что сюда привлечена ее мама. Вера сходила в дальнюю комнату за школьным выпускным альбомом и показала Марии щуплого Ковалева в очечках.
   - Разве это он? - спросила она у Марии.
   - Он самый, - подтвердила Мария.
   ...Мария шла в потемках от дома Гайдебуровых к тому пустующему дому на перекрестке, о котором говорила Вера. Напротив была трамвайная остановка. Пустой дом сиял чистыми, слюдяными окнами. Двери всех парадных были железными. У торца дома торчала деревянная будка, похожая на дачный сортир, внутри горел свет. Мария понимала, что этот депутат Ковалев и его школьная пассия Вера (у обоих медленно оскудевало раннее изящество) поленятся взять шефство над ее бедой. Теперь всякое равнодушие понятно. Когда они встретятся и обрадуются тому, что оба почти не изменились за минувшие годы, Мария с ее недоразумением им больше не понадобится. Мария внимательно посмотрела на новенький пустой дом, и ей захотелось захватить его весь, со всеми зияющими балконами и зарешеченными помещениями. Из будки вышел пятнистый охранник, издали сутулой, безвольной спиной напомнивший ее Новочадова. Охранник смотрел на ее сумку. Не террористка ли? Она повернулась и раздраженно пошла прочь. Ей было хорошо плакать в сырой темноте.
   ...Вера вспоминала юного Ковалева. Ей припомнилась одна из вечеринок у нее дома. Ковалев был долговязым улыбчивым подростком, с тощими острыми ногами. Вере в нем могло нравиться лишь его поразительно пропорциональное, строгое лицо. Он был светленький, но с черными бровями. Она даже недоумевала тогда, почему красивое мужское лицо так редко сочетается с красивой мужской фигурой. В тот вечер ей было приятно чувствовать на своей талии завороженные длинные пальцы Ковалева. В них стучала пугливая дрожь. Он заговорщически переводил свою руку выше к ее небольшому бюсту, и она знала, что он впервые касается краешка женской груди и что это начинание его раскрепощает. Ей нравилось, что именно ее грудь стала первым объектом его нежного познания. Какие ухаживания? - думала Вера. Это она за ним, кажется, ухаживала. Они так ни разу и не поцеловались. Напротив, когда он нечаянно увидел, как она взасос целовалась с некрасивым Витькой Поповым, он стал избегать ее с брезгливостью.
   Вера подошла к зеркалу, сняла блузку. Она смотрела на свое лицо и грудь, увидела свою высокую, ранимую шею. Все было одинакового, смуглого, ровного оттенка. Грудь была по-прежнему маленькой и беззащитной, но впечатления таинственности больше не вызывала. Вера не любила дотрагиваться до своей груди.
   "Почему он меня не любит? - думала Вера о муже. - Это я должна его не любить".
   Она вспомнила, как хорошо, несмотря на запах алкоголя, пахли юноши и девушки на школьных вечеринках, каким свежим и прохладным был язык у Витьки Попова, каким древесным, весенним, чуть горьковатым, как лопнувшая почка, было короткое, обрывистое дыхание у Сережи Ковалева.
   Вера подняла руки к лицу и понюхала свои подмышки, затем поднесла к губам и носу пряди волос. Зазвонил телефон. Одеваясь, Вера говорила с подругой Кругликовой. Та находилась в эйфории от новой шубы. Вера подумала, что если речь идет об очередной шубе, то следует ждать очередного развода Кругликовой.
   Вера надеялась на семейную жизнь, как на счастливое равновесие. Для нее это означало, прежде всего, знать, где в тот или иной момент находятся ее дети и чем они занимаются, быть уверенной в том, что им комфортно, что они в безопасности, знать, где находится ее муж, что он делает, верить, что он вспоминает о ней в ту самую минуту, когда она вспоминает о нем, верить, что их общая память заботлива, любострастна и отчасти иронична.
   Вера считала, что современной женщиной, такой, например, как Кругликова, ей стать уже не суждено, как будто в ее душе, наполовину сиротливой, наполовину жертвенной, места для эффектной самостоятельности совсем не осталось. Вере было почему-то неловко жить самой по себе, неловко думать о возможных изменах, неловко причинять заведомую, пусть и справедливую боль. Она замечала, что женская независимость зачастую предполагала хищническое, отвратное поведение. Ей было приятно последнее время склоняться к предопределенности, все чаще мысленно твердить о "такой своей судьбе".
   Кот Гермаген смотрел на нее чуткими, орнаментальными глазами. Вера вспомнила его недавнее мучение, его неудавшуюся, может быть, попытку покончить с собой. Она взяла его на руки, как взрослого, не очень тяжелого ребенка. Она подумала, что животные своим присутствием связывают людей с тем, иным, загробным миром. Они оттуда. Они, особенно кошки, - эмблемы того мира, его отсвет здесь.
   - Ну что, Геруся, прижился?
   "Где же эта Танища?" - думала Вера о дочери.
   6. ИСПОЛУ
   Куракин дорожил своим обликом потешного и разлакомившегося человека.
   От следователя прокуратуры он вернулся как с циркового представления в приподнятом расположении духа. Следователь прокуратуры для встречи с ним переодевался в форменный мундир с золотыми полковничьими погонами. Это скоропалительное театральное переодевание так забавляло Куракина, что он прыскал в бороду мелкими, смешливыми слюнками, особенно когда заглядывал под стол и обнаруживал на острых прокурорских ножках истрепанные, хлипкие джинсы. Ему было нестерпимо весело видеть, с какой брезгливостью шерстяное, синее, толстое сукно соприкасалось с тряпичной джинсовой бумазеей. У полковника были редкие перламутровые зубы, обвислые, бескровные уши, пышная, словно шиньон, челка, профессионально усталые, твердые, как два кофейных зернышка, глаза и грамматически правильная, до панической судороги, речь. Сегодня он, не заглядывая в бумаги, зачитал Петру Петровичу обвинение в том, что Куракин П. П. вместе с Молотковым В. Д., действуя в пользу созданной ими автономной некоммерческой организации "Простор СПб" и игнорируя известные им обстоятельства об отсутствии у АНО "Простор СПб" платежеспособности, материально-технической базы, финансовых средств, необходимых трудовых ресурсов, а также опыта и положительной репутации, обеспечили победу этой организации в восьми конкурсах, о том, что Куракин П. П. подписывал соответствующие договоры, утверждал заведомо завышенные сметы расходов, производя оплату по ним сразу же после их заключения, а не по результатам работы, вследствие чего бюджету города нанесен существенный ущерб. Свидание с прокурором длилось пять минут. Куракин и следователь пожали друг другу руки. Куракин ждал, что следователь приподнимется и разведет руки, мол, закон есть закон, такова процедура, но следователь пожимал руку Куракину сидя, и его мнимая обезноженность представлялась Куракину особенно комичной. Он прочел в ленивом взгляде следователя, что посадить Куракина, конечно, не посадят, потому что за него сидит уже бедолага Молотков, а вот кровь испортить постараются хотя бы ради того, чтобы ни одно запущенное колесо не вращалось бы вхолостую в этом мире. Следователь своими длинными прядями и своими искушенными, сибаритскими глазами напоминал Куракину какого-то советского писателя и, скорее всего, действительно пописывал на досуге. Его худоба была болезненной, злокозненной и благородной. Казалось, еще мгновение, и он начнет рассуждать о совершенно другом предмете - о сочетании в литературном произведении оригинального материала с аллюзиями.