В первую очередь Гайдебуров выяснил, кто такой был "буржуй", которого Ермолаев готов был убить или которому, по крайней мере, собирался сломать руку. Оказалось, что "буржуй" был тем самым директором, которого возил несчастный Колька Ермолаев. Оказалось, что "буржуй" грозился уволить Ермолаева, потому что тот не удовлетворяет его как водитель: ездит как черепаха, пропускает и наших и ваших, то и дело ломается и разводит руками, припарковывается в лужу, машину забывает помыть (а директор пачкается) и иногда, раз в месяц, опаздывает, но именно тогда, когда директору невтерпж куда-то надо мчаться. Гайдебуров также выяснил, что существует еще некий замдиректора и тоже совладелец фирмы, который, как ни трудно было догадаться, спит и видит, как бы сместить сумасбродного компаньона, и лучше безвозвратно и лучше тихонько, при помощи типичного несчастного случая. Гайдебурову стало ясно, что этот лукавый замдиректора вкрадчивыми наущениями подталкивает бедолагу Ермолаева к кровавой развязке: вот он, директор, тебя унижает, вот он тебя за человека не держит, вот он тебя скоро по миру пустит, подставит как-нибудь с машиной, а ты будешь платить, может быть, квартиру отнимет, есть, мол, у меня такая информация; другое дело, если бы я был директором, тогда бы ты у меня, как у Христа за пазухой, нежился, уж зарплату бы я тебе раза в два сразу поднял, да что там в два - в три, а директор, он - тиран, трутень, он достал уже всех, вот и думай, Коля, про умную аварию, про разбойное нападение в парадной, монтировка-то всегда под рукой должна быть, под ковриком в машине, про необходимую оборону, в конце концов: директор всегда с пистолетом ездит, ему ничего не стоит дуло и на тебя навести по пьяной лавочке.
Гайдебуров, разумеется, понимал, что из кислого Колькиного теста профессионального киллера не слепить, но вот безумный убивец, остервенелый, доведенный до крайности душегуб в тяжелую минуту в Кольке может проснуться. Чего только стоит эта его дурацкая привычка дубасить лапой направо и налево и эта его благоприобретенная дикость!
Гайдебуров сказал, что и рад бы помочь братану, да сам в трудном положении находится, что висит у него ярмо на шее по фамилии Болотин, и рассказал Кольке в красках о живоглоте, от исчезновения которого с грешной земли выиграл бы и Гайдебуров и другие хорошие люди, в том числе их брат Куракин, и Колька бы запросто свои проблемы с "камазом" решил, а заодно и с невестой тоже.
Гайдебуров видел, что Колька актуальную идейку понял, но, когда невольно связал ее со своей судьбой, опять расклеился и стал валиться на пол с табуретки. Гайдебуров усадил его основательно и для крепости осанки положил его локти на стол. Братья выпили за Царствие небесное. Заскулившему Кольке нужна была видимая поддержка, и Гайдебуров признался Кольке, что его, Гайдебурова, самого мучает вина перед собственной покойной матерью, на похороны к которой, в прошлом году, он, совестно сказать, опоздал.
- Ты помнишь, меня не было на похоронах? - сказал Гайдебуров.
- Угу. Все ждали, - подтвердил Колька с застарелым осуждением.
- Я тогда в Сочи был. И в те дни именно, когда мать умирала, особенно сильно пьянствовал и безобразничал. Телефон потерял. Попал в какой-то шалман. А мама умирала в это время. И не дождалась меня, умерла. Я так и не увидел ее мертвой. У меня вся душа выболела, Колька. И представляешь, мать мне совсем не снится. Ни разу не приснилась за это время. Как будто оскорбилась и прокляла. Лучше бы уж каждую ночь снилась, звала бы. Нет, не снится, - говорил Гайдебуров.
- Маманя, маманя, прости меня, прости меня, - лил слезы в полудреме Колька.
Гайдебуров начал сожалеть, что разоткровенничался, что выпустил в свободное плавание пирогу с бесшабашными гребцами. Колька ему казался простоватым и склонным к вероломству, как всякая последняя святая простота.
Вдруг Гайдебуров подумал с молодецким восторгом, а не осуществить ли ему самому свою и д е й к у. Хотя бы ради испытания, ради экстремального самоутверждения.
Гайдебуров отвел падающего Кольку в комнату к кровати, а сам вернулся на кухню, где в холодильнике он заметил початую бутылку шампанского. С удовольствием из горлышка он допивал холодное шампанское и трезвел до головокружительной решимости. Ему нравилось уповать на беспечность, для которой нет ничего страшного ни на этом, ни на том свете. Никакого дурацкого страхования. О себе Гайдебуров думал, что он лишь сытая жертва голодных девяностых годов, что в новом времени ему не удастся прижиться без того или иного безоглядного радикализма. Когда он смотрел в окно, ему казалось, что по ту сторону неба было светло и жарко, как в топке. В роли лаза туда, в жаркий мир, выступала луна.
3. СНЫ ГАЙДЕБУРОВА
Гайдебуров вытерпел тяжелую ночь. Ее тяжесть соответствовала мере абстиненции, как он называл ради шутливого самоуспокоения тривиальный отходняк третьего дня. Кошмары стали приобретать характер обратимый, стали смешиваться с явью, становиться правдоподобными деталями ее антуража. Холодный пот, льющийся будто из бездны сквозь тело Гайдебурова, обильно намочив белье и постель, возвращался обратно в хлябь по тем же капиллярам и железам, превращаясь в горячий земной настой.
Всю ночь сознание сталкивалось с подсознанием, высекая искры тревоги. Со всех сторон Гайдебуров видел угрозы - своему положению, своей семье, своему крохотному бизнесу, может быть, даже действительности вообще. Его пугали сполохи безденежья, абсолютный крах, позор, предчувствия неизлечимой болезни, зев смерти. Всё это смешивалось в один цельный комок и летело в преисподнюю.
Сначала ему пригрезилось какое-то странное сборище на открытом вечернем пространстве. Заходило солнце за дальние хребты и освещало окрестности опаловым, стекловидным светом. В сепии копошилось множество смуглых, худосочных, полуобнаженных, лохматых людей, каких-то даже не китайцев, а индонезийцев. Они повсюду жгли костры и словно грелись у этих костров. Вдруг Гайдебуров встречает между ними Михаила Аркадьевича Болотина, в синем, переливчатом, как милицейская мигалка, галстуке. Гайдебуров и Михаил Аркадьевич начинают препираться по поводу денег, которые Гайдебуров задолжал Болотину, но считает, что вернул ему долг другим, нематериальным, каким-то душевным и нравственным бартером. Болотин называет Гайдебурова "зайчиком", по обыкновению начинает брызгать слюной, которая оказывается липкой и жгучей, и пытается наотмашь ударить Гайдебурова безвольной рукой. Гайдебуров увертывается и плюет старику Болотину в лицо. Гайдебуров кричит тому, что тот "старый пидор". В этот момент поднимается вой. Сотни мелких, узкоглазых, косматых иностранцев срываются со своих мест на помощь старику Болотину. Они уважают его за что-то и стараются за него заступиться. Гайдебуров вяло пускается наутек. Этих желтых людишек много, как вшей. Они окружают Гайдебурова со всех сторон. Они ставят какие-то силки. В отдалении они роют огромную яму и сваливают в нее дрова. Они уже близко - беспощадные, щуплые, полуголые. Гайдебуров бросается на них, и в одном месте ему удается собою разорвать сеть. Он видит, что нападавшие удивлены тем обстоятельством, что он каким-то образом сумел повредить их священные сети. Ему кажется, что он даже слышит, как они кричат в ужасе: "О, священные сети! О, священные сети!" Гайдебуров проскальзывает обычный городской двор, окруженный панельными домами. Здесь его встречает семейная пара, простые жители, мужчина из работяг и женщина, не любящая пьяниц. Видя положение Гайдебурова, они начинают отгонять от него преследователей, лупя их чем ни попадя, и те действительно отступают, огрызаясь...
Гайдебуров очнулся и, когда с испугом начал осматривать темную комнату, вдруг увидел в глубине, в кресле у окна троих или четверых просочившихся из сна пришельцев, желтолицых, жестоко смеющихся карликов. Страх жизни поднял Гайдебурова мгновенно. Он зажег свет. Конечно же, в кресле было пусто. Гайдебуров в комнате спал один, жена, вероятно, ушла спать в гостиную на диван, как он полагал, от его беспокойства и от его особого в эти дни амбре.
Гайдебуров на всякий случай оставил дверь открытой. Он достал с платяного шкафа икону и целителя Пантелеимона, отер с нее пыль мокрой майкой, поцеловал на иконе руку, держащую ложечку с каким-то снадобьем. Ложечка была с маленьким крестиком. Гайдебуров удостоверился, что и на нем самом висит крестик, весь липкий и мокрый, поцеловал и его, перекрестился и стал повторять с облегчением: "Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй". Он положил икону на подушку жены, потушил свет и лег невдалеке от иконы. Он посмотрел в сторону злополучного кресла. Сваленное на него бугром покрывало и принял Гайдебуров за групповой портрет нечистой силы. Гайдебурову стало смешно от того, что он допился-таки до настоящих чертиков. Он поднялся и водрузил икону обратно на шкаф.
Часа два он еще ворочался, ложился то вдоль, то поперек кровати, то к окну головой, то к стене. Уснуть он не мог и поэтому призывал себя покончить с самоубийственным существованием, набраться наконец некого мужества, чтобы сосредоточиться на важном, главном, быть сдержанным, разумным, осторожным и даже циничным. Половины жизни нет. Может быть, нет уже и другой половины. Надо помнить, что большинство людей - хищники, и если ты вдруг встречаешь среди них ангела, надо любить его и держаться за него. Надо завязывать с пьянкой. Не пить вовсе. То есть ни капли не пить. Наслаждаться трезвостью и здоровьем.
Без надежды Гайдебуров принял мягкое снотворное, имован. На рассвете он забылся еще одним сном, на этот раз безобидным. Гайдебурову снилась какая-то казахстанская, теплая, палевая пустыня с геометрически правильными барханами, с пыльным солнцем и железнодорожными путями, оберегаемыми от подвижных песков высокими заборами. Ему снилось, будто он посетил этот край в составе правительственной делегации. Делегацию возглавлял почему-то давно забытый уже Черномырдин, с которым там Гайдебуров вел себя запросто. Там же находился и Куракин. У местного руководителя, казаха, жена была русская. С остановившегося посреди пустыни поезда делегация пересела на двугорбых верблюдов и плавно, не подскакивая и не заваливаясь, направилась к розоватому низкому горизонту. Наконец, истомившись, они остановились, словно на привал, у двух юрт и, сбивая с себя вениками песок, как снег зимой, долго хохотали неизвестно над чем. Казахский начальник и его жена вытащили из юрты огромный цветастый узел и вручили его в качестве дара Гайдебурову. Он развязал его, и на ковер, брошенный поверх песка, посыпались сорочки, брюки, галстуки. Гайдебуров принялся их торопливо примерять, боясь отстать от делегации, снова засобиравшейся в дорогу. Подаренная одежда была преимущественно светло-коричневых, пастельных тонов. Все вещи Гайдебурову оказались чрезвычайно велики: рубашки падали до пят, брюки надувались на ветру, как пододеяльники, даже галстуки, как убористо он их ни повязывал, стелились по земле... Гайдебуров проснулся от растущего чувства досады и от того, что ощущал себя в новых балахонах запутанным и обманутым.
Гайдебуров услышал характерное постукивание шлепанцев жены. Он встал и закрыл дверь. Он решил переждать, пока жена и дети помоются, позавтракают и отправятся по своим делам. Не хотел, чтобы они его опять видели дрожащим и тревожным. Он знал, что тревога заразительна, как зевота. С улыбкой он вспомнил, что фамилию Черномырдин без ущерба для ее обладателя можно заменить на фамилию, например, Мироедов. Он взял с тумбочки журнал и прочитал, что барсетки опять в моде. Информация о них находилась наверху страницы, в UP. Он вспомнил, что в предыдущем номере с этими самыми злосчастными барсетками всё было наоборот: их клеймили позором в самом низу, в DOWN. Ему приятно было думать о том, что эти глянцевые современные журналы не поймешь: то так пишут, то эдак. Он пролистнул еще несколько страниц и, наткнувшись на галерею выхоленных мужиков в тесных, с иголочки костюмах, отбросил журнал с отвращением на пол. "И с отвращением читаю жизнь..." вспомнил он, начав презирать свой возраст, свою одутловатость, вспученный живот, общую задрипанность, безвозвратность и безысходность.
Всю низость своего теперешнего положения он почему-то связывал с тем, что с самого своего рождения и по сей день был предоставлен самому себе. Ни тебе нормального воспитателя, ни тебе нормального надзирателя. Ему казалось, что его характер развивался на пустом месте. С характером, сформированным в вакууме, легко идти на обман и легко предаваться самообману. Жил он наугад, доверяясь пронзительной, но двурушнической интуиции. Своей бедой он считал то обстоятельство, что ему не повезло с компанией глубоких, отзывчивых личностей. Скорее всего, он сам чурался таких людей, откладывая встречу с ними до некоего непреодолимого, переломного срока, с которого, собственно, и должна была начаться сама жизнь, а все эти прожитые годы стоило лишь считать напрасным приготовлением к ней.
У него ныла правая рука и боль переползала к спине. Он знал, что обострение артрита, случающееся у него в ненастье после запоя, сосредоточивается обычно в ногах, здесь же пахло другим, куда более серьезным диагнозом. Он выпил пару таблеток американского аспирина и укрылся пледом. Оставалось спокойных полчаса до начала рабочих звонков. Вдруг Гайдебуров поднялся, нашел листок с молитвой оптинских старцев и, поглядывая на как бы хорошего знакомого Пантелеимона на иконе, стал читать и креститься: "Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что даст мне сей день. Господи, дай мне вполне предаться воле Твоей". Он удивлялся тому, что фразы этой молитвы были сложены не из анахронизмов, а, наоборот, напоминали обычную современную речь, умную инструкцию по эксплуатации, важное ходатайство. Все заклинания были пронизаны единой логикой, и не было ни одного лишнего или недостающего слова. Всё, что касалось текущей жизни и ее конкретного дня, выражалось простыми просьбами, емко и исчерпывающе, - и о божественном промысле, и о личной стойкости, и о разумной любви, и о стиле поведения, исполненном кротости и самообладания, и об укреплении сил, и о твердости духа, и о смирении перед фатумом. Человек жаждал милостивой поддержки.
Гайдебуров сомневался, правильно ли он делает, по рангу ли, что произносит эту молитву перед иконой святого Пантелеимона, а не перед неким главным образом, не перед Троицей, не перед Распятием. Но других икон у него теперь не было. Гайдебуров посмотрел на свой нательный крестик, который гляделся на его волосатой крупной груди каким-то младенческим, и решил купить себе новый, внушительный, соответствующий его, Гайдебурова, телесным габаритам.
"Остави нам долги наша", - почему-то невнятно прошептал он.
В половине десятого Гайдебуров вышел из дома с неистребимым похмельным мучением. Когда он хлопнул дверью парадной и оглянулся назад, на окна первого этажа, рядом с мусоропроводом, он заметил в них знакомое оживление: зашевелилась рваная занавеска, из-за нее мелькнули хмурые, гадкие образины одна вслед за другой. Он опять успел заметить в них пристальный, кажется, криминальный интерес к своей персоне, к своему черному, мягкому, кожаному портфелю, к своей дубленке и норковому кепи. Эта квартира на первом этаже уже не раз горела, оттуда не раз выносили скрюченные трупы и истлевшие матрасы, но крайне опустившихся живых существ меньше в ней не становилось, наоборот, их становилось больше в каждом из трех разбитых, черных окон. Он опасался того, что в один из вечеров станет их законной добычей, что они подкараулят его в грязной темноте и проломят ему череп, предварительно смахнув с него дорогой, переливчатый головной убор.
Справедливости ради Гайдебуров вспомнил, как однажды, ожидая лифта, услышал сквозь искореженную дверь этого притона вдруг утешительно, провинциально звучащий говорок, принадлежащий, по-видимому, пожилому трезвому мужчине. "Не дурите, - внушал кому-то старомодный голос. - Отдайте Петьку в школу. Парню учиться надо".
Гайдебуров вернулся в подъезд за почтой, постоял на площадке первого этажа пару минут, надеясь опять услышать хорошие слова из плохой квартиры, но расслышал лишь звуки каких-то панических, осторожных скачков.
Гайдебуров достал из разбитого почтового ящика хлипкий листик, извещение на имя руководителя ООО "Северный феникс", то есть на свое имя, посмотрел с пустым вниманием на оборотную сторону, понимая, откуда пришло заказное письмо, залился новой кипящей краской, пошатнулся от бессилия и, пронзительно задеревенев, как птица на одной лапе, стал ждать в себе возврата самообладания.
Гайдебуров вел машину беспечно, как бы обреченно, без жалости к ней. Перед глазами росла метельная стремительная рябь, издалека наползало дымчатое марево. У моста Александра Невского, у одноименного, какого-то безвестного памятника, вставшего задом к лавре и передом к Западу, Гайдебуров застрял в мучительной пробке. Причиной ее было мелкое дорожное происшествие, на которое долго ждали ГАИ. Поцеловались старая вишневая "пятерка" и новый, пальчики оближешь, "ниссан". Водители сговориться не смогли, ненавидя сущности друг друга. Из проезжавших автомобилей их мещанскую мелочность поливали презрением. Водитель "жигулей" в шапочке, нахлобученной на детские глаза, сидел в машине спокойно, но вид изображал затравленный. Водитель "ниссана", эдакий менеджер средней руки, тридцатилетний, с гневным лицом и полосатым галстуком, с внешней рассудительностью разговаривал по мобильному телефону и ожесточенно давил длинными извилистыми туфлями осколки фар "жигуленка". Гайдебурову было понятно, что молодой ухоженный человек, с его порывистыми движениями, пребывал в невыносимом промежуточном состоянии: он уже выбился из торговых агентов, но не прибился еще к стану топ-менеджеров. Гайдебуров видел, что, согласно твердым представлениям этого джентльмена-бедолаги, автомобиль он должен был менять хотя бы раз в три года, так же, как часы носить не ниже класса "Лонжин", иметь три, по видимости, добротных костюма, один из которых - темно-синий, двубортный, в слабую полоску, иметь дюжину хороших сорочек, дюжину хороших приглушенных галстуков, десяток пар обуви, которая обращает на себя внимание, выезжать ради активного отдыха в венесуэльские джунгли, меняя классические часы на спортивный хронометр, не бояться белых носков и испускать модный аромат какого-нибудь "Fendi".
Гайдебуров видел, что водитель "ниссана" раздосадован не столько пустяковой, в сущности, аварией, сколько дезорганизацией почти привычного хода вещей, случившейся, разумеется, по вине этих, несуразных, живучих, медленно стираемых с земли колхозников. В своем сознании водитель "ниссана" преодолел ностальгию по недавней эпохе бандитских разборок, ставшую для него магической историей, и считал себя обязанным теперь личными поступками помогать становлению правового гражданского общества. Было видно, что, несмотря на огорчение, ему приятно было ждать теперь представителя страховой компании. Его колючая миловидная стрижка покрывалась влажными блестками, и очки лихорадочно слезились...
"Какая мерзость!" - думал Гайдебуров о радиоэфире. Ведущие - вероятно, толстые, взлохмаченные дядьки, намеренно практикующие подростковую дикцию и молодежный сленг, - все утро на все лады разглагольствовали о тринадцатилетнем юбилее своей радиостанции, о том, как они сиротливо начинали, о том, какие у них демократичные отношения с начальством, и как они сегодня все погуляют и вновь переженятся в ознаменование этого счастливого сочетания цифр. Когда они в очередной раз скаламбурили на два голоса, что, мол, "начало у этой рубрики, как вы понимаете, будет женское, а конец, ха-ха, мужским", Гайдебуров с раздражением выключил магнитолу.
4. ГАЙДЕБУРОВ КРИЧИТ
Сивухина от неизбывной, ликующей осведомленности терла и поламывала себе пальцы, то закладывая их за спину, то поднимая опять к своей сухой, тряпичной груди. Она, конечно, заметила следы русского недуга в Гайдебурове, проступавшие сквозь парфюмерный камуфляж, но теперь ее увлекало другое, куда более страшное безобразие, поэтому она лишь беззвучно хмыкнула и ее немота на несколько мгновений исказила нижние эпителии щек.
- Ну, говорите же, черт побери, что случилось, Клеопатра Львовна? - с усилием округлил измученные глаза Гайдебуров.
Сивухина, которую на самом деле звали Мариной Петровной или, из-за тощей кички на макушке, Луковицей, перестала теребить руки и опустила их теперь по швам, вдоль призрачных бедер, к подолу рабочего синего халата. Она стояла перед Гайдебуровым как своенравная школьница, не сразу, сквозь антипатии, проверки и козни, принявшая учителя со всеми его недостатками и насмешливостью.
- Пойдемте, Леонид Витальич, полюбуетесь. Слышите?
Сивухину в коллективе называть стукачкой не осмеливались, настолько бескорыстными и ежедневными были ее доносы.
- Что, опять Михайлов?
- А что, вы не слышите, чей это храп?
- Слышу.
Гайдебуров в это утро ожидал непоправимого сгустка событий: провала тендера, звонка от Болотина, телефонограммы из налоговой. Теперь он перевел дух и даже уверенно поднялся и уверенно, стараясь топать новыми каблуками мерно, прошел за щуплыми, взволнованными ключицами Сивухиной в ближнюю подсобку.
Михайлов, скрутив свое тельце от холода и судорожной отваги в змеиное кольцо, издавая подчеркнуто скандальный, спиртуозный, несчастный храп, лежал на высокой кипе готовой печатной продукции - каких-то афишах, - таким образом пытаясь всем своим существом защитить свою кровную ночную халтуру, как обозленная собака уворованную кость.
Внешне Гайдебуров был готов к негодованию, внутренне - к нравственному облегчению.
- Ну что, Владимир Алексеич, ва-банк пошел, да? - громко воскликнул Гайдебуров, чтобы его зам проснулся и сконфузился. - Все? Осмелился? Сжег корабли? Молодец!
Гайдебуров почувствовал, что "ва-банк" прозвучало как-то неуместно. В комнате, предназначенной для переодевания рабочих, некоторые шкафчики в боязливой спешке были оставлены приоткрытыми, пахло чистым, вымытым линолеумом, мелованной бумагой, впитавшей краску с растворителем.
Михайлов разомкнулся и мгновенно оказался сидячим. Его аккуратные ноги в тесных, в засаленный рубчик, брюках, в коричневых полусапожках с расстегнутой молнией, висели, как парализованные, не касаясь пола. Михайлов, не открывая глаз, тряс головой, руки его упирались в толщу бумаги.
- Владимир Алексеич, не жалко продукцию-то? Мнешь ведь задницей, говорил Гайдебуров, испытывая удовольствие от того, что Михайлову нечего было сказать в оправдание.
Речь Михайлова, для которой он уже был готов отверзнуть уста, почему-то не полилась, а вместо этого липкой, медвяной струйкой полилась слюна.
- Чего жалеть? С запасом отпечатано, - подсказала Сивухина. - На официальных заказах сэкономлено.
Михайлов спрыгнул на пол, нагнулся, поддернул молнии на ботинках, подошел к умывальнику, включил воду и стал поразительно собранно умываться, при помощи точных, аристократичных движений, бесшумно, не брызгаясь, как будто всухую.
Гайдебуров разглядывал отпечатанные листы второго формата. Это были рекламные плакаты фирмы "Грюндиг", с выползающим из телевизора сытым, щекастым крокодилом. По количеству бумаги и степени сложности работы, оценивал Гайдебуров, заказ тянул не меньше чем на тысячу долларов. Он окинул взглядом объем бумажной стопы, вспомнил, что Михайлов не доставал ногами пола, сидя на ней, и от этого метафорического способа измерения высоты почувствовал себя особенно обманутым. Видите ли, стопа была настолько высокой, что Михайлову даже пришлось спрыгнуть с нее и бесцеремонно отряхнуться.
Злость Гайдебурова улеглась в кабинете, когда Гайдебуров в последний раз посмотрел на Михайлова. Челка Михайлова уже была повернута вправо, сивая щетина стремительно лезла из правильного, приятного овала, из рукавов пиджака, как смерзшиеся варежки, свисали желтые руки, взгляд оставался, неутоленным, не желающим ни раскаяния, ни понимания, ни вреда, ни примирения.
- Я могу забрать эти плакаты в счет полного расчета со мной? - спросил Михайлов.
- Нет, Леонид Витальич, - опередила Гайдебурова тревожная Сивухина. Так никто не делает. Все через бухгалтерию надо оформить.
Михайлов уповал на Гайдебурова. Гайдебуров вспоминал его на коне, гладко выбритым, с синим галстуком под воротником с чистыми катышками.
- Нет, Владимир Алексеич, - согласился Гайдебуров. - Пойми, надо все через бухгалтерию. Марина Петровна оформит, и трудовую у нее заберешь.
Михайлов декоративно поклонился и вышел с неопределенно улыбчивым лицом. На его пиджаке было крупное пятно от желтой краски.
Сивухина поморщилась презрительно, потом оглянулась на Гайдебурова, осеклась, стала пережидать противоречивую досаду начальника.
Гайдебуров догадался, почему последняя усмешка Михайлова показалась такой пустой: Михайлов так и не вставил себе зубы. Гайдебуров незаметно развеселился. Сивухина посчитала это добрым знаком и принялась возмущаться.
- Наглость. Не убрать халтуру с глаз долой. Я уж ничего вам не говорила, что он левачит по ночам. Печатники, Леонид Витальич, здесь сбоку припека. Он им гроши платил. Любовнице своей все угождал. Она, видите ли, простое шампанское не пьет, только мускатное. А женушка его совсем совесть потеряла. Взяла у меня деньги на мешок сахара, и до сих пор ни сахара ни денег. Три месяца прошло. "Я трудоголик, я трудоголик". В свой карман он трудоголик. Леонид Витальич, машину загонял своими ночными халтурами. А днем сонный ходит, не подойти - зевать начинает, как гиппопотам беззубый.
Гайдебуров, разумеется, понимал, что из кислого Колькиного теста профессионального киллера не слепить, но вот безумный убивец, остервенелый, доведенный до крайности душегуб в тяжелую минуту в Кольке может проснуться. Чего только стоит эта его дурацкая привычка дубасить лапой направо и налево и эта его благоприобретенная дикость!
Гайдебуров сказал, что и рад бы помочь братану, да сам в трудном положении находится, что висит у него ярмо на шее по фамилии Болотин, и рассказал Кольке в красках о живоглоте, от исчезновения которого с грешной земли выиграл бы и Гайдебуров и другие хорошие люди, в том числе их брат Куракин, и Колька бы запросто свои проблемы с "камазом" решил, а заодно и с невестой тоже.
Гайдебуров видел, что Колька актуальную идейку понял, но, когда невольно связал ее со своей судьбой, опять расклеился и стал валиться на пол с табуретки. Гайдебуров усадил его основательно и для крепости осанки положил его локти на стол. Братья выпили за Царствие небесное. Заскулившему Кольке нужна была видимая поддержка, и Гайдебуров признался Кольке, что его, Гайдебурова, самого мучает вина перед собственной покойной матерью, на похороны к которой, в прошлом году, он, совестно сказать, опоздал.
- Ты помнишь, меня не было на похоронах? - сказал Гайдебуров.
- Угу. Все ждали, - подтвердил Колька с застарелым осуждением.
- Я тогда в Сочи был. И в те дни именно, когда мать умирала, особенно сильно пьянствовал и безобразничал. Телефон потерял. Попал в какой-то шалман. А мама умирала в это время. И не дождалась меня, умерла. Я так и не увидел ее мертвой. У меня вся душа выболела, Колька. И представляешь, мать мне совсем не снится. Ни разу не приснилась за это время. Как будто оскорбилась и прокляла. Лучше бы уж каждую ночь снилась, звала бы. Нет, не снится, - говорил Гайдебуров.
- Маманя, маманя, прости меня, прости меня, - лил слезы в полудреме Колька.
Гайдебуров начал сожалеть, что разоткровенничался, что выпустил в свободное плавание пирогу с бесшабашными гребцами. Колька ему казался простоватым и склонным к вероломству, как всякая последняя святая простота.
Вдруг Гайдебуров подумал с молодецким восторгом, а не осуществить ли ему самому свою и д е й к у. Хотя бы ради испытания, ради экстремального самоутверждения.
Гайдебуров отвел падающего Кольку в комнату к кровати, а сам вернулся на кухню, где в холодильнике он заметил початую бутылку шампанского. С удовольствием из горлышка он допивал холодное шампанское и трезвел до головокружительной решимости. Ему нравилось уповать на беспечность, для которой нет ничего страшного ни на этом, ни на том свете. Никакого дурацкого страхования. О себе Гайдебуров думал, что он лишь сытая жертва голодных девяностых годов, что в новом времени ему не удастся прижиться без того или иного безоглядного радикализма. Когда он смотрел в окно, ему казалось, что по ту сторону неба было светло и жарко, как в топке. В роли лаза туда, в жаркий мир, выступала луна.
3. СНЫ ГАЙДЕБУРОВА
Гайдебуров вытерпел тяжелую ночь. Ее тяжесть соответствовала мере абстиненции, как он называл ради шутливого самоуспокоения тривиальный отходняк третьего дня. Кошмары стали приобретать характер обратимый, стали смешиваться с явью, становиться правдоподобными деталями ее антуража. Холодный пот, льющийся будто из бездны сквозь тело Гайдебурова, обильно намочив белье и постель, возвращался обратно в хлябь по тем же капиллярам и железам, превращаясь в горячий земной настой.
Всю ночь сознание сталкивалось с подсознанием, высекая искры тревоги. Со всех сторон Гайдебуров видел угрозы - своему положению, своей семье, своему крохотному бизнесу, может быть, даже действительности вообще. Его пугали сполохи безденежья, абсолютный крах, позор, предчувствия неизлечимой болезни, зев смерти. Всё это смешивалось в один цельный комок и летело в преисподнюю.
Сначала ему пригрезилось какое-то странное сборище на открытом вечернем пространстве. Заходило солнце за дальние хребты и освещало окрестности опаловым, стекловидным светом. В сепии копошилось множество смуглых, худосочных, полуобнаженных, лохматых людей, каких-то даже не китайцев, а индонезийцев. Они повсюду жгли костры и словно грелись у этих костров. Вдруг Гайдебуров встречает между ними Михаила Аркадьевича Болотина, в синем, переливчатом, как милицейская мигалка, галстуке. Гайдебуров и Михаил Аркадьевич начинают препираться по поводу денег, которые Гайдебуров задолжал Болотину, но считает, что вернул ему долг другим, нематериальным, каким-то душевным и нравственным бартером. Болотин называет Гайдебурова "зайчиком", по обыкновению начинает брызгать слюной, которая оказывается липкой и жгучей, и пытается наотмашь ударить Гайдебурова безвольной рукой. Гайдебуров увертывается и плюет старику Болотину в лицо. Гайдебуров кричит тому, что тот "старый пидор". В этот момент поднимается вой. Сотни мелких, узкоглазых, косматых иностранцев срываются со своих мест на помощь старику Болотину. Они уважают его за что-то и стараются за него заступиться. Гайдебуров вяло пускается наутек. Этих желтых людишек много, как вшей. Они окружают Гайдебурова со всех сторон. Они ставят какие-то силки. В отдалении они роют огромную яму и сваливают в нее дрова. Они уже близко - беспощадные, щуплые, полуголые. Гайдебуров бросается на них, и в одном месте ему удается собою разорвать сеть. Он видит, что нападавшие удивлены тем обстоятельством, что он каким-то образом сумел повредить их священные сети. Ему кажется, что он даже слышит, как они кричат в ужасе: "О, священные сети! О, священные сети!" Гайдебуров проскальзывает обычный городской двор, окруженный панельными домами. Здесь его встречает семейная пара, простые жители, мужчина из работяг и женщина, не любящая пьяниц. Видя положение Гайдебурова, они начинают отгонять от него преследователей, лупя их чем ни попадя, и те действительно отступают, огрызаясь...
Гайдебуров очнулся и, когда с испугом начал осматривать темную комнату, вдруг увидел в глубине, в кресле у окна троих или четверых просочившихся из сна пришельцев, желтолицых, жестоко смеющихся карликов. Страх жизни поднял Гайдебурова мгновенно. Он зажег свет. Конечно же, в кресле было пусто. Гайдебуров в комнате спал один, жена, вероятно, ушла спать в гостиную на диван, как он полагал, от его беспокойства и от его особого в эти дни амбре.
Гайдебуров на всякий случай оставил дверь открытой. Он достал с платяного шкафа икону и целителя Пантелеимона, отер с нее пыль мокрой майкой, поцеловал на иконе руку, держащую ложечку с каким-то снадобьем. Ложечка была с маленьким крестиком. Гайдебуров удостоверился, что и на нем самом висит крестик, весь липкий и мокрый, поцеловал и его, перекрестился и стал повторять с облегчением: "Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй". Он положил икону на подушку жены, потушил свет и лег невдалеке от иконы. Он посмотрел в сторону злополучного кресла. Сваленное на него бугром покрывало и принял Гайдебуров за групповой портрет нечистой силы. Гайдебурову стало смешно от того, что он допился-таки до настоящих чертиков. Он поднялся и водрузил икону обратно на шкаф.
Часа два он еще ворочался, ложился то вдоль, то поперек кровати, то к окну головой, то к стене. Уснуть он не мог и поэтому призывал себя покончить с самоубийственным существованием, набраться наконец некого мужества, чтобы сосредоточиться на важном, главном, быть сдержанным, разумным, осторожным и даже циничным. Половины жизни нет. Может быть, нет уже и другой половины. Надо помнить, что большинство людей - хищники, и если ты вдруг встречаешь среди них ангела, надо любить его и держаться за него. Надо завязывать с пьянкой. Не пить вовсе. То есть ни капли не пить. Наслаждаться трезвостью и здоровьем.
Без надежды Гайдебуров принял мягкое снотворное, имован. На рассвете он забылся еще одним сном, на этот раз безобидным. Гайдебурову снилась какая-то казахстанская, теплая, палевая пустыня с геометрически правильными барханами, с пыльным солнцем и железнодорожными путями, оберегаемыми от подвижных песков высокими заборами. Ему снилось, будто он посетил этот край в составе правительственной делегации. Делегацию возглавлял почему-то давно забытый уже Черномырдин, с которым там Гайдебуров вел себя запросто. Там же находился и Куракин. У местного руководителя, казаха, жена была русская. С остановившегося посреди пустыни поезда делегация пересела на двугорбых верблюдов и плавно, не подскакивая и не заваливаясь, направилась к розоватому низкому горизонту. Наконец, истомившись, они остановились, словно на привал, у двух юрт и, сбивая с себя вениками песок, как снег зимой, долго хохотали неизвестно над чем. Казахский начальник и его жена вытащили из юрты огромный цветастый узел и вручили его в качестве дара Гайдебурову. Он развязал его, и на ковер, брошенный поверх песка, посыпались сорочки, брюки, галстуки. Гайдебуров принялся их торопливо примерять, боясь отстать от делегации, снова засобиравшейся в дорогу. Подаренная одежда была преимущественно светло-коричневых, пастельных тонов. Все вещи Гайдебурову оказались чрезвычайно велики: рубашки падали до пят, брюки надувались на ветру, как пододеяльники, даже галстуки, как убористо он их ни повязывал, стелились по земле... Гайдебуров проснулся от растущего чувства досады и от того, что ощущал себя в новых балахонах запутанным и обманутым.
Гайдебуров услышал характерное постукивание шлепанцев жены. Он встал и закрыл дверь. Он решил переждать, пока жена и дети помоются, позавтракают и отправятся по своим делам. Не хотел, чтобы они его опять видели дрожащим и тревожным. Он знал, что тревога заразительна, как зевота. С улыбкой он вспомнил, что фамилию Черномырдин без ущерба для ее обладателя можно заменить на фамилию, например, Мироедов. Он взял с тумбочки журнал и прочитал, что барсетки опять в моде. Информация о них находилась наверху страницы, в UP. Он вспомнил, что в предыдущем номере с этими самыми злосчастными барсетками всё было наоборот: их клеймили позором в самом низу, в DOWN. Ему приятно было думать о том, что эти глянцевые современные журналы не поймешь: то так пишут, то эдак. Он пролистнул еще несколько страниц и, наткнувшись на галерею выхоленных мужиков в тесных, с иголочки костюмах, отбросил журнал с отвращением на пол. "И с отвращением читаю жизнь..." вспомнил он, начав презирать свой возраст, свою одутловатость, вспученный живот, общую задрипанность, безвозвратность и безысходность.
Всю низость своего теперешнего положения он почему-то связывал с тем, что с самого своего рождения и по сей день был предоставлен самому себе. Ни тебе нормального воспитателя, ни тебе нормального надзирателя. Ему казалось, что его характер развивался на пустом месте. С характером, сформированным в вакууме, легко идти на обман и легко предаваться самообману. Жил он наугад, доверяясь пронзительной, но двурушнической интуиции. Своей бедой он считал то обстоятельство, что ему не повезло с компанией глубоких, отзывчивых личностей. Скорее всего, он сам чурался таких людей, откладывая встречу с ними до некоего непреодолимого, переломного срока, с которого, собственно, и должна была начаться сама жизнь, а все эти прожитые годы стоило лишь считать напрасным приготовлением к ней.
У него ныла правая рука и боль переползала к спине. Он знал, что обострение артрита, случающееся у него в ненастье после запоя, сосредоточивается обычно в ногах, здесь же пахло другим, куда более серьезным диагнозом. Он выпил пару таблеток американского аспирина и укрылся пледом. Оставалось спокойных полчаса до начала рабочих звонков. Вдруг Гайдебуров поднялся, нашел листок с молитвой оптинских старцев и, поглядывая на как бы хорошего знакомого Пантелеимона на иконе, стал читать и креститься: "Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить всё, что даст мне сей день. Господи, дай мне вполне предаться воле Твоей". Он удивлялся тому, что фразы этой молитвы были сложены не из анахронизмов, а, наоборот, напоминали обычную современную речь, умную инструкцию по эксплуатации, важное ходатайство. Все заклинания были пронизаны единой логикой, и не было ни одного лишнего или недостающего слова. Всё, что касалось текущей жизни и ее конкретного дня, выражалось простыми просьбами, емко и исчерпывающе, - и о божественном промысле, и о личной стойкости, и о разумной любви, и о стиле поведения, исполненном кротости и самообладания, и об укреплении сил, и о твердости духа, и о смирении перед фатумом. Человек жаждал милостивой поддержки.
Гайдебуров сомневался, правильно ли он делает, по рангу ли, что произносит эту молитву перед иконой святого Пантелеимона, а не перед неким главным образом, не перед Троицей, не перед Распятием. Но других икон у него теперь не было. Гайдебуров посмотрел на свой нательный крестик, который гляделся на его волосатой крупной груди каким-то младенческим, и решил купить себе новый, внушительный, соответствующий его, Гайдебурова, телесным габаритам.
"Остави нам долги наша", - почему-то невнятно прошептал он.
В половине десятого Гайдебуров вышел из дома с неистребимым похмельным мучением. Когда он хлопнул дверью парадной и оглянулся назад, на окна первого этажа, рядом с мусоропроводом, он заметил в них знакомое оживление: зашевелилась рваная занавеска, из-за нее мелькнули хмурые, гадкие образины одна вслед за другой. Он опять успел заметить в них пристальный, кажется, криминальный интерес к своей персоне, к своему черному, мягкому, кожаному портфелю, к своей дубленке и норковому кепи. Эта квартира на первом этаже уже не раз горела, оттуда не раз выносили скрюченные трупы и истлевшие матрасы, но крайне опустившихся живых существ меньше в ней не становилось, наоборот, их становилось больше в каждом из трех разбитых, черных окон. Он опасался того, что в один из вечеров станет их законной добычей, что они подкараулят его в грязной темноте и проломят ему череп, предварительно смахнув с него дорогой, переливчатый головной убор.
Справедливости ради Гайдебуров вспомнил, как однажды, ожидая лифта, услышал сквозь искореженную дверь этого притона вдруг утешительно, провинциально звучащий говорок, принадлежащий, по-видимому, пожилому трезвому мужчине. "Не дурите, - внушал кому-то старомодный голос. - Отдайте Петьку в школу. Парню учиться надо".
Гайдебуров вернулся в подъезд за почтой, постоял на площадке первого этажа пару минут, надеясь опять услышать хорошие слова из плохой квартиры, но расслышал лишь звуки каких-то панических, осторожных скачков.
Гайдебуров достал из разбитого почтового ящика хлипкий листик, извещение на имя руководителя ООО "Северный феникс", то есть на свое имя, посмотрел с пустым вниманием на оборотную сторону, понимая, откуда пришло заказное письмо, залился новой кипящей краской, пошатнулся от бессилия и, пронзительно задеревенев, как птица на одной лапе, стал ждать в себе возврата самообладания.
Гайдебуров вел машину беспечно, как бы обреченно, без жалости к ней. Перед глазами росла метельная стремительная рябь, издалека наползало дымчатое марево. У моста Александра Невского, у одноименного, какого-то безвестного памятника, вставшего задом к лавре и передом к Западу, Гайдебуров застрял в мучительной пробке. Причиной ее было мелкое дорожное происшествие, на которое долго ждали ГАИ. Поцеловались старая вишневая "пятерка" и новый, пальчики оближешь, "ниссан". Водители сговориться не смогли, ненавидя сущности друг друга. Из проезжавших автомобилей их мещанскую мелочность поливали презрением. Водитель "жигулей" в шапочке, нахлобученной на детские глаза, сидел в машине спокойно, но вид изображал затравленный. Водитель "ниссана", эдакий менеджер средней руки, тридцатилетний, с гневным лицом и полосатым галстуком, с внешней рассудительностью разговаривал по мобильному телефону и ожесточенно давил длинными извилистыми туфлями осколки фар "жигуленка". Гайдебурову было понятно, что молодой ухоженный человек, с его порывистыми движениями, пребывал в невыносимом промежуточном состоянии: он уже выбился из торговых агентов, но не прибился еще к стану топ-менеджеров. Гайдебуров видел, что, согласно твердым представлениям этого джентльмена-бедолаги, автомобиль он должен был менять хотя бы раз в три года, так же, как часы носить не ниже класса "Лонжин", иметь три, по видимости, добротных костюма, один из которых - темно-синий, двубортный, в слабую полоску, иметь дюжину хороших сорочек, дюжину хороших приглушенных галстуков, десяток пар обуви, которая обращает на себя внимание, выезжать ради активного отдыха в венесуэльские джунгли, меняя классические часы на спортивный хронометр, не бояться белых носков и испускать модный аромат какого-нибудь "Fendi".
Гайдебуров видел, что водитель "ниссана" раздосадован не столько пустяковой, в сущности, аварией, сколько дезорганизацией почти привычного хода вещей, случившейся, разумеется, по вине этих, несуразных, живучих, медленно стираемых с земли колхозников. В своем сознании водитель "ниссана" преодолел ностальгию по недавней эпохе бандитских разборок, ставшую для него магической историей, и считал себя обязанным теперь личными поступками помогать становлению правового гражданского общества. Было видно, что, несмотря на огорчение, ему приятно было ждать теперь представителя страховой компании. Его колючая миловидная стрижка покрывалась влажными блестками, и очки лихорадочно слезились...
"Какая мерзость!" - думал Гайдебуров о радиоэфире. Ведущие - вероятно, толстые, взлохмаченные дядьки, намеренно практикующие подростковую дикцию и молодежный сленг, - все утро на все лады разглагольствовали о тринадцатилетнем юбилее своей радиостанции, о том, как они сиротливо начинали, о том, какие у них демократичные отношения с начальством, и как они сегодня все погуляют и вновь переженятся в ознаменование этого счастливого сочетания цифр. Когда они в очередной раз скаламбурили на два голоса, что, мол, "начало у этой рубрики, как вы понимаете, будет женское, а конец, ха-ха, мужским", Гайдебуров с раздражением выключил магнитолу.
4. ГАЙДЕБУРОВ КРИЧИТ
Сивухина от неизбывной, ликующей осведомленности терла и поламывала себе пальцы, то закладывая их за спину, то поднимая опять к своей сухой, тряпичной груди. Она, конечно, заметила следы русского недуга в Гайдебурове, проступавшие сквозь парфюмерный камуфляж, но теперь ее увлекало другое, куда более страшное безобразие, поэтому она лишь беззвучно хмыкнула и ее немота на несколько мгновений исказила нижние эпителии щек.
- Ну, говорите же, черт побери, что случилось, Клеопатра Львовна? - с усилием округлил измученные глаза Гайдебуров.
Сивухина, которую на самом деле звали Мариной Петровной или, из-за тощей кички на макушке, Луковицей, перестала теребить руки и опустила их теперь по швам, вдоль призрачных бедер, к подолу рабочего синего халата. Она стояла перед Гайдебуровым как своенравная школьница, не сразу, сквозь антипатии, проверки и козни, принявшая учителя со всеми его недостатками и насмешливостью.
- Пойдемте, Леонид Витальич, полюбуетесь. Слышите?
Сивухину в коллективе называть стукачкой не осмеливались, настолько бескорыстными и ежедневными были ее доносы.
- Что, опять Михайлов?
- А что, вы не слышите, чей это храп?
- Слышу.
Гайдебуров в это утро ожидал непоправимого сгустка событий: провала тендера, звонка от Болотина, телефонограммы из налоговой. Теперь он перевел дух и даже уверенно поднялся и уверенно, стараясь топать новыми каблуками мерно, прошел за щуплыми, взволнованными ключицами Сивухиной в ближнюю подсобку.
Михайлов, скрутив свое тельце от холода и судорожной отваги в змеиное кольцо, издавая подчеркнуто скандальный, спиртуозный, несчастный храп, лежал на высокой кипе готовой печатной продукции - каких-то афишах, - таким образом пытаясь всем своим существом защитить свою кровную ночную халтуру, как обозленная собака уворованную кость.
Внешне Гайдебуров был готов к негодованию, внутренне - к нравственному облегчению.
- Ну что, Владимир Алексеич, ва-банк пошел, да? - громко воскликнул Гайдебуров, чтобы его зам проснулся и сконфузился. - Все? Осмелился? Сжег корабли? Молодец!
Гайдебуров почувствовал, что "ва-банк" прозвучало как-то неуместно. В комнате, предназначенной для переодевания рабочих, некоторые шкафчики в боязливой спешке были оставлены приоткрытыми, пахло чистым, вымытым линолеумом, мелованной бумагой, впитавшей краску с растворителем.
Михайлов разомкнулся и мгновенно оказался сидячим. Его аккуратные ноги в тесных, в засаленный рубчик, брюках, в коричневых полусапожках с расстегнутой молнией, висели, как парализованные, не касаясь пола. Михайлов, не открывая глаз, тряс головой, руки его упирались в толщу бумаги.
- Владимир Алексеич, не жалко продукцию-то? Мнешь ведь задницей, говорил Гайдебуров, испытывая удовольствие от того, что Михайлову нечего было сказать в оправдание.
Речь Михайлова, для которой он уже был готов отверзнуть уста, почему-то не полилась, а вместо этого липкой, медвяной струйкой полилась слюна.
- Чего жалеть? С запасом отпечатано, - подсказала Сивухина. - На официальных заказах сэкономлено.
Михайлов спрыгнул на пол, нагнулся, поддернул молнии на ботинках, подошел к умывальнику, включил воду и стал поразительно собранно умываться, при помощи точных, аристократичных движений, бесшумно, не брызгаясь, как будто всухую.
Гайдебуров разглядывал отпечатанные листы второго формата. Это были рекламные плакаты фирмы "Грюндиг", с выползающим из телевизора сытым, щекастым крокодилом. По количеству бумаги и степени сложности работы, оценивал Гайдебуров, заказ тянул не меньше чем на тысячу долларов. Он окинул взглядом объем бумажной стопы, вспомнил, что Михайлов не доставал ногами пола, сидя на ней, и от этого метафорического способа измерения высоты почувствовал себя особенно обманутым. Видите ли, стопа была настолько высокой, что Михайлову даже пришлось спрыгнуть с нее и бесцеремонно отряхнуться.
Злость Гайдебурова улеглась в кабинете, когда Гайдебуров в последний раз посмотрел на Михайлова. Челка Михайлова уже была повернута вправо, сивая щетина стремительно лезла из правильного, приятного овала, из рукавов пиджака, как смерзшиеся варежки, свисали желтые руки, взгляд оставался, неутоленным, не желающим ни раскаяния, ни понимания, ни вреда, ни примирения.
- Я могу забрать эти плакаты в счет полного расчета со мной? - спросил Михайлов.
- Нет, Леонид Витальич, - опередила Гайдебурова тревожная Сивухина. Так никто не делает. Все через бухгалтерию надо оформить.
Михайлов уповал на Гайдебурова. Гайдебуров вспоминал его на коне, гладко выбритым, с синим галстуком под воротником с чистыми катышками.
- Нет, Владимир Алексеич, - согласился Гайдебуров. - Пойми, надо все через бухгалтерию. Марина Петровна оформит, и трудовую у нее заберешь.
Михайлов декоративно поклонился и вышел с неопределенно улыбчивым лицом. На его пиджаке было крупное пятно от желтой краски.
Сивухина поморщилась презрительно, потом оглянулась на Гайдебурова, осеклась, стала пережидать противоречивую досаду начальника.
Гайдебуров догадался, почему последняя усмешка Михайлова показалась такой пустой: Михайлов так и не вставил себе зубы. Гайдебуров незаметно развеселился. Сивухина посчитала это добрым знаком и принялась возмущаться.
- Наглость. Не убрать халтуру с глаз долой. Я уж ничего вам не говорила, что он левачит по ночам. Печатники, Леонид Витальич, здесь сбоку припека. Он им гроши платил. Любовнице своей все угождал. Она, видите ли, простое шампанское не пьет, только мускатное. А женушка его совсем совесть потеряла. Взяла у меня деньги на мешок сахара, и до сих пор ни сахара ни денег. Три месяца прошло. "Я трудоголик, я трудоголик". В свой карман он трудоголик. Леонид Витальич, машину загонял своими ночными халтурами. А днем сонный ходит, не подойти - зевать начинает, как гиппопотам беззубый.