Петр Петрович почувствовал явную усталость от несвойственной ему мнительности, от домыслов, от самоанализа. Рефлексия способна навевать психическую зевоту. Петр Петрович понял, что у него, по всей видимости, нервный зуд - предтеча неизлечимого заболевания, может быть, рака, может быть, шизофрении. Ради приличия Петр Петрович пролистал весь раздел кожных и венерических болезней, все эти дерматиты, и лепры, и почесухи, и фавусы, и эритемы, и остановился для проформы на лишае красном плоском. Ему понравилось не только простое человеческое название, но и то, что патогенез заболевания пока что наукой не был установлен, что вероятным было как инфекционное, так и неврогенное его происхождение. Петр Петрович запомнил, чем надо лечиться (особенно ему пришлась по душе какая-то известная с детства взбалтываемая взвесь для наружного применения), и отбросил книгу.
   Он вспомнил, что когда в молодости подцепил мандавошек, то, не торопясь с ними расставаться, помазал зудящие места для развлечения зеленкой и был очень доволен, когда эти крашеные, пестрые пограничники с недоумением переползали на свежий лобок его пугливой подруги.
   Петр Петрович оставался все еще голым, безразличным к своей фигуре и уверенным в своем самочувствии. Он подумал, что никогда, например, не мастурбировал, не имел в этом необходимости, и что в этом отказе от самообладания заключается внутренняя сила и внешняя слабость. Он сделал вывод, что мир вообще стал меньше мастурбировать.
   Петр Петрович с удовольствием помылся, подровнял бороду, сварил кофе, выбрал галстук к темно-серому костюму, позвонил водителю, когда тот должен подъезжать, поговорил по телефону с вкрадчивым помощником Малявкиным, надушился и медленно, прочувствованно оделся. Некие красные волдырики выглядывали из-под мягких манжет, один, довольно чесучий, притаился у обручального кольца.
   Коротая пустое время, Петр Петрович теперь слушал пение голосистого, возбужденного и истомленного подростка Робертино Лоретти.
   Петру Петровичу показалось, что у юного Лоретти была душа искушенной, страдающей и любящей женщины, именно поэтому его исполнение было таким талантливым и таким приятно сентиментальным. Петр Петрович знал, что именно в голосе обитает душа, и по голосу, по тембру, по дикции можно определить качество человека.
   Петр Петрович проникновенно подпевал вечному золотому мальчику: "О sole! O sole mio!"
   Голос у Петра Петровича сохранялся таинственным в своей неприкосновенности. Никто, понимаете, никто не знал, что именно Петр Петрович думал о своей судьбе. Он думал, что похоронил свой дар, свой голос, он думал, что вместо комсомольско-чиновничьего благополучного пути должен был выбрать стезю одинокого бессмертного Орфея. Почему-то, особенно в молодости, ему было стыдно петь, ему было стыдно иметь красивый и сильный голос. Теперь, в сорок лет, то, что казалось постыдным, было еще и смешным, и жалким. Теперь, в сорок лет, временами было мучительное, временами оцепенелое прощание с собственным голосом.
   "Джамайка!" - тихо, но зычно, с убедительной ностальгией подхватывал чужие звуки безвестный голос Петра Петровича.
   Петр Петрович немного задремал от реминисценций, знакомых мелодий, удобного расположения тела. Краткий сон, который он успел увидеть, с одной стороны, был великодушным, с другой - предосудительным. Во сне, в какой-то путаной бюрократической обстановке, здороваясь, он первым протянул руку одному своему обидчику и врагу из полпредства президента, тогда как в реальной ситуации демонстративно старался это делать вторым, с выразительным лицемерием.
   На пресс-конференции в Невском Паласе, посвященной открытию международного конгресса "Мировая культура в третьем тысячелетии", среди прочих свадебных генералов присутствовал и приснившийся обидчик. Петр Петрович ему церемонно кивнул издалека. Обидчик, хитро искрясь, ответил Петру Петровичу схожим кивком, явно передразнивая Петра Петровича. Петру Петровичу же сегодня на обидчика было наплевать, потому что деликатно пунцовеющий Малявкин успел перед мероприятием плюхнуть в портфель Петру Петровичу толстую пачку изумрудных ассигнаций.
   Докладчиком на пресс-конференции был проходимец, черный пиарщик, доверенное лицо некоторых первых городских лиц Володя Цвитария в бархатном длинном бежевом пиджаке. Цвитария говорил на добротном, грамматически правильном, но синтаксически вычурном, со многими придаточными, русском языке. Собственно, он был бы и похож на русского человека, если бы не эти его новые, непривычные для аудитории, по-кавказски рыжеватые усы. Он, как всегда, старался говорить вещи непонятные и совершенно ритуальные - о глобализации мировой культуры и о месте Санкт-Петербурга, месте, конечно же, мистическом и магическом, в контексте этого, а не того процесса, и еще о каких-то гуманитарных, значительных, катастрофических, крайне затратных, великобюджетных мифах. Петр Петрович всегда, когда выступал Цвитария, жалел переводчиков и завидовал политкорректности иностранцев. Сам Петр Петрович, не скрываясь, поглаживая бороду, заливисто улыбался всему дружелюбному залу. Рядом с Петром Петровичем сидел молодой англоговорящий представитель генерального спонсора и славно, проникновенно немел. Петр Петрович хотел было уже от избытка чувств поправить молодому спонсору задравшийся рукав пиджака, из-под которого начали сиять дорогие, репрезентативные часы "Зенит" с прямоугольным циферблатом, но своевременно пресек свою игривость и только с заметной фамильярностью принюхался к парфюму соседа.
   Зал понимал сокрушительную насмешливость своего парня Петра Петровича и отзывался тем, что забрасывал ногу на ногу, откидывался в креслах, почесывался совершенно авгуровым образом и все чаще с сиянием в глазах выходил перекурить. Впереди был банкет в ресторане и пьяная культурная программа для посвященных.
   Петр Петрович думал, что давно он не исповедовался, что заразила его лишаем красным плоским, видимо, Иветта, называвшая его с загадочностью "лысиком", что девушки прельстительны своими нежными длинными мускулами, которые, когда ты их трогаешь, вдруг ускользают из твоих пальцев, как ящерицы, порой оставляя тебе лишь частичку резвого подкожного хвостика, и что Бог все-таки есть.
   Зуд, как ни странно, отсутствовал. Антибиотики Петр Петрович решил принимать с завтрашнего дня, так как сегодня предчувствовал умопомрачительную, как бы прощальную вечеринку.
   Петру Петровичу было приятно наблюдать родную тусовку, закадычных коллег и щедрых хозяйственников со стороны устроителей конгресса. Молодых женщин в зале не было, а были заметные личности, завсегдатаи презентаций. Петра Петровича радовала их однородная одутловатость. Жена, Светлана Ивановна, неоднократно говорила Петру Петровичу, что алкоголики, когда толстеют, толстеют, в отличие от нормальных, непьющих людей, безобразно, асимметрично, вульгарными напластованиями. Петр Петрович на это отвечал, что он толстеет красиво, равномерно, что доказывает, что он не алкоголик. Жена его убеждала, что у него развивается вторая стадия алкоголизма, когда на место нормальной, естественной радости приходит предвкушение ближайшего банкета. Она отказывалась понимать, что Петр Петрович на банкетах решал различные деловые, в том числе своекорыстные и семейные задачи.
   Петр Петрович обрадовался худосочному, беспокойному, но с круглым упругим животиком зампреду мелкого ведомства Чистилину. Тот уверял, что учился с Чубайсом, и в подпитии любил хвалить последнего как гениального менеджера, называя Толькой и тезкой, чем смущал компанию, потому что сам-то был Александром, правда, Анатольевичем. Этот Чистилин запомнился тем, что однажды попросился у Петра Петровича остаться с девушкой в тайной куракинской квартире на Лиговском и оставил после себя на велюровом диване подсохшие разводы спермы. Диван Петру Петровичу пришлось незамедлительно подарить своему небрезгливому водителю.
   Петр Петрович замечал, что крупные спивающиеся личности обязательно превращаются в мелких мошенников.
   Здесь были лукавый Микулин с бледной напыщенностью от двухнедельной диеты, неистовый депутат Алексеев в вензельном, с орлами, галстуке, неразлучные господа Евстратьев, с модными длинными волосами, и Ягудин, с модным, неровным загаром, малопьющий немец Тойлер и пьющий еврей Шиндель, давнишний чекист-матершинник Краснов, Жомов с чутким веком, Жданов с дедовскими усиками, госпожа Кролли в озорных узорчатых очках, Айрапетов с интересами в нефтяном бизнесе, Мажоров с драчливыми глазами мажора, независимый Котошихин в подростковом свитерке от "Версаче", тревожно полнеющий Бахчеванов, застегивающий пиджак на все пуговицы Спица, помертвевший от богатства Капчиц, собирающийся в Москву Мокроусов и неисправимый пустозвон Сенотрусов.
   В туалете Петр Петрович поздоровался с видным, рослым телевизионщиком Костей Ястребковым, непременно при виде Петра Петровича, к его удовольствию, сменявшим рафинированную мрачность на авантюристическую веселость. Костя был известным в Питере поджигателем. На всегородских междусобойчиках он любил, забившись куда-нибудь в угол со стаканом виски, втихомолку поджигать салфетки, скатерти, занавески, даже купюры небольшого достоинства. Петр Петрович потер руки в ожидании светопреставления. Светские мероприятия в России имеют свойство время от времени заканчиваться пожарами.
   Петр Петрович с наслаждением слушал обрывки знакомых, ничего не значащих фраз:
   - Фрейдистская оговорочка: вместо "кассы зоопарка" из него выскочило "касса зоосада", ха-ха-ха. Проговорился.
   - Представляешь, дерево выросло на крыше Большого дома.
   - Ему все по барабану: он может и монтировкой по башке смазать.
   - Вот мой проект. Понимаете, необходимо для сугубо петербургского пространства, для гармонии воздуха, воды и архитектуры вырубить Александровский сад.
   - Странная смерть...
   - Убийство. Я не побоюсь этого слова...
   - Податливых гипербореев эпоха прошла...
   - Время овнов и скорпионов...
   - Пусть кодируется или подшивается...
   - Вы знаете, что подшивание ампулы от алкоголизма связано с Дионисом. Зевс ведь зашил недоношенного Диониса в свое бедро, а потом родил его вторично, распустив швы на своем бедре, - говорил герой дня Цвитария, интеллектуальное лицо которого было рябым, как вылущенный подсолнух.
   - Неужели? - воскликнула Кролли. - А вы знаете, Володя, мне тут сказали, что в "Черном квадрате" Малевича самое главное - рамка. Без обрамления нет никакого черного квадрата...
   - Это губернатора не касается...
   У Петра Петровича зазвонил телефон, и радостный Петр Петрович услышал раздраженного, с тяжелой, злобной одышкой, старика Болотина:
   - Ваш родственничек Гайдебуров исчез. Типографию втихаря продал. С деньгами. Мои ребята нигде не могут найти.
   Петр Петрович на мгновение задумался, перекладывая телефон с одной ладони на другую, и, не изменяя своему благодушному настроению, утешил старого Болотина:
   - Ничего страшного, Михаил Аркадьевич! Найдется. Город-то маленький.
   10. СТРАХИ СТАРИКА БОЛОТИНА
   Вслед за негодованием в старике Болотине, как правило, возникало некое странное, словно не вполне человеческое, беззвучное, дальновидное злорадство. Как будто сам Бог сквозь ветхую историю начинал потирать свои белые, конопатые руки.
   Вот и теперь старика Болотина раздвоило самоисчезновение Гайдебурова, этого неизбывного, какого-то кровного должника, - раздвоило так, что старик Болотин (опять же по обыкновению) сначала дал выход своему гневу, позвонил в сердцах Куракину, чем только развеселил последнего, покраснел убийственной, нездоровой краснотой, затрясся, как бесноватый в церкви, расслюнявился на глазах у невозмутимой, словно пришибленной жены и наконец обмяк в кресле-качалке от тихого, счастливого, безупречно каверзного чувства, внешне похожего на обычное снисхождение, внутренне - на обычную мстительность.
   "Дурак ты, Гайдебуров! - думал качающийся старик Болотин. - Самый ты настоящий зайчик-русак. Вот все вы такие. Не умеете терпеливо допить последнюю каплю, теряете самообладание публично, на пустом месте, в тот момент, когда саморазоблачаться вреднее всего. Надо врать, врать, врать в этот момент, а вы, видите ли, начинаете праведничать, рвать на себе рубаху, сжигать мосты, на виду у всех пускаться в бега. Да и куда ты убежишь, зайчик? Завтра уже ты намучаешься от своей совести или страхов и придешь плюхнуться мне в ноги, чтобы совсем превратиться в раба. Тебе кажется, что мне будет нужен такой раб и я тебя поэтому прощу. Ошибаешься! Это будет твоим самым большим заблуждением. Я тебя не прощу. Ты полагаешь, что повинную голову не секут? Опять не угадал. Именно повинную голову и секут, если она превратилась в совершенно никчемную. Ты думаешь, зайчик, что убивают только из каких-то экономических соображений? Нет, в этом случае не убивают, а устраняют. А убивают для преодоления омерзения к жертве, для того, чтобы эта жертва окончательно заняла свой шесток, чтобы от нее осталось одно мокрое место".
   Кресло-качалка между тем так сильно раскачалось вместе с грузным телом старика Болотина, что старик Болотин не мог уже справиться с опасными амплитудами, набирающими бесконтрольность, поэтому он криком позвал жену.
   Курочка (так он звал жену) вбежала в его кабинет, зная, что муж опять неприлично раскачался. Кресло ходило ходуном, как суденышко на волнах. Оно уже достигло той кинетической стадии, когда вертелось на одной точке, как огромная юла, так порывисто и центростремительно, что старика Болотина внутри этого верчения уже не было видно, а воздух вокруг, или лучше сказать, воздушное измерение, превращалось в гибельную, пенящуюся воронку.
   Курочка остановилась в шаге от кресла-волчка. Она правильно, с гимнастической прямизной наклонила спину вперед, вытянула руки и заранее напружинила их, чтобы с силой хватать вырывающиеся, подлокотники кресла. Наконец ей удалось стреножить кресло-качалку и погасить его последние судороги. Муж замер в кресле с опущенными мятыми веками. Очков на нем не было. Они лежали у письменного стола разбитые. Их снесло крутящимся ветром. Рубашка на муже задралась, и страшное, войлочное пузо сотрясалось по инерции. Тапки мужа разметало по разным концам комнаты. Волосы мужа, седеющие, словно смазанные сажей, кучерявые и крепкие, свивались в одну сторону, как стираное белье после ручного отжима.
   Курочка помогла мужу встать. Он выругался и сразу остыл. Направился в ванную, попросив Курочку принести другие очки. Курочка хитро улыбалась его безвольной, опустошенной осанке. Она знала, что он любит притворяться смешным и копотливым ради скорого и точного прыжка. Курочка отодвинула кресло-качалку на его постоянное место, к эркерному окну. В складках шторы пряталась бессловесная, испуганная собачка такса, которую для метонимии и звали Таксой. Она была меланхолична и теперь мучилась, как настоящая Божья тварь.
   Старик Болотин в ванной по привычке посетовал на свою несуществующую крайнюю плоть. Он совершал это ироничное подтрунивание над собой ежедневно. Шлюха, которую ему в прошлый раз подложил Куракин, шлюха с каким-то прибалтийским, незапоминающимся имечком, хвалила его нестареющий обрезанный член, приговаривая, что такому удобно делать минет, как аккуратному, ровному пальцу без заусениц. Шлюха была какая-то чахлая, длинная, болезненная, с мелкой грудью и при этом с отчетливо крутыми извивами. При ее мерзкой улыбке дыхание у нее было легким, вегетарианским. Старику Болотину было приятно ее целовать, как маленького свежего отпрыска. Ей же поцелуи старого клиента были в тягость, как один из запретов ее ремесла. Она полюбила гладить старика Болотина по кудрявой большой голове. Она говорила, что "те все лысики, а он настоящий патриарх". Она была, кажется, из худосочных, неприкаянных, беленьких жидовочек. Он спросил ее об этом прямо, а она, смутившись и опять паршиво улыбнувшись, сначала закивала, а потом замотала хлипкими, белесыми, чересчур душистыми прядями из стороны в сторону: "Нет, я русская, у меня вся родня русские". Когда она ходила перед ним голой, как модель по узкому подиуму-дощечке, он думал о том, что современная женская красота, культивируемая педерастической кутюр-эпохой, рассчитана на то, чтобы возбуждать мужчин испорченных и слабых, дохляков и маньяков, чтобы вызывать у них желание расплющить субтильное, бескровное, ангельское существо. То ли дело во времена его молодости, мужчины боготворили крепких женщин. Мужчинам нужна была крепкая телесная отдача, страстная и сильная взаимность, а не подавление или унижение.
   Курочка, жена старика Болотина, как-то стремительно постарела за один год, она обезумела и засохла. Туловище ее стало как топорище. Вздохи ее были клочковатыми, спертыми, сухими и святыми. Ляжки ее были большими и плотными, но не широкими, как будто слипшимися посуху и потерявшими эластичность для размыкания. Ее лицо побелело, как пресное тесто. В ее любимой им смешинке появилась отстраненность, едва ли не забитость и временами - испуг перед ним, как перед чужим самцом.
   Курочка позвала его поехать с ней в универсам. Он ответил, что пусть она едет с водителем. Он попросил, чтобы она не забыла купить на ужин курочку (сын будет), и она улыбнулась в ответ, как монашенка сквозь темный платок.
   Старик Болотин был рад своему браку, рад, в конце концов, превращению жены в какой-то неопределенный отблеск и особенно рад превращению сына в зрелого, разумного, беспощадного хозяина положения. Старик Болотин не мог исторгнуть из своего делового общения привычку по-советски кипятиться, красиво, принципиально стучать по столу переговоров кулаком. Молодой же Болотин, пропитанный новой формацией, как сиропом, отличался внешне мягкими манерами, кротостью настоящего миллионера, смирением хищного циника. Старику Болотину приятно было видеть в сыне ленивую цельность. Натура сына не знала двойственности не уверенного в своей аутентичности еврея. Если старик Болотин до сих пор называл себя русским, по крайней мере, до сих пор противился думать о себе как о полноценном еврее, то молодой Болотин считал себя исключительно тем, кем он был записан в паспорте - гражданином Российской Федерации, русским по национальности. Старика Болотина восхищала простота, с какой во главу угла своей самоидентификации молодое поколение ставило юридическую запись.
   "Интересно, - размышлял старик Болотин, - каким бы я был человеком, если бы я не был евреем? Почему русские думают, что евреи их не любят или презирают? Откуда в некоторых из них это странное убеждение, что евреи не столько ненавидят даже немецкий фашизм, сколько русский коммунизм? Якобы это все оттого, что нацисты - явление безнадежное и временное, а русские неисправимо христолюбивы и поэтому якобы чужды иудеям на духовном уровне. Это грубо и глупо. Некоторые же евреи всю эту чепуху и придумывают ради катастрофической давки, потому что они в этой тесноте интересов - самый живучий материал. Нужно понять, что если еврей прекратит выпячиваться, начнет соблюдать пропорции мировой гармонии и совестить свою родовую память, то еврея-то как такового не станет сразу. Что же, вы хотите, чтобы его не стало? Еврею, чтобы быть, достаточно еврейства или еврейскости. Другим, чтобы быть, своего национального самочувствия маловато, нужно что-то другое, может статься, совершенно еврейское".
   У старика Болотина для надежности и водитель был евреем - Славик, горбоносый, скорее, не по-еврейски, а по-кавказски, костистый, с раздавшейся, тяжеловесной комплекцией, которая ему помогала быть неторопливым, основательным и даже ленивым. Славик был необразованным, в своей глубине амбициозным, степенно услужливым, с некоторыми непредсказуемыми замашками. Например, он полагал, что если нельзя быть запанибрата с хозяином, то с его ближними быть насмешливым никто не мешает. Например, он любил иногда становиться русским мужиком, то есть предаваться трехдневным запоям с характерными, беспочвенными страданиями, с простодушной надеждой на то, что такие вещи, как запой и соответственно прогулы, начальник должен прощать с пониманием и сочувствием, если, конечно, начальник не последний жид. Старик Болотин не сомневался, что Славик во время кутежей изо всех сил старался казаться рубахой-парнем и даже поругивать старика Болотина привычной "мордой жидовской" - не только чтобы понравиться своим собутыльникам, но и чтобы польстить своему alter ego.
   Старик Болотин к приездам сына, любителя буржуазных манер, надевал парадный костюм и повязывал галстук, - повязывал так коротко, что он смешно прилипал к середине пуза. Сын уже делал отцу замечание по этому поводу, но старик Болотин в мелочах придерживался свойственных ему правил.
   Старик Болотин ждал сына с первостепенным нетерпением. Вид сына, несмотря на его недетскую, зрелую слоистость, был ему мил, как ясное, точное, правдивое примирение с бессмысленно нежным горизонтом жизни. Старик Болотин любил целовать сына в ароматный затылок. Запах волос сына не изменился с младенчества.
   Первыми вернулись Курочка и Славик, с пакетами, неприятно пахнущими оттаивающей упаковкой. Жена втихомолку стала разбирать продукты на кухне, а Славик топтался в прихожей, настойчиво дожидаясь взгляда старика Болотина.
   - Что такое, Славик? - почувствовал дальний переполох старик Болотин.
   - Стефановича убили, - сказал Славик. - Только что передали по радио. В Москве с тремя охранниками расстреляли из автоматов.
   "Стефанович" было причудливое отчество Юрки Первого, как теперь выражаются, криминального авторитета регионального масштаба. Сын старика Болотина не мог не пересекаться со Стефановичем. (Сам Юрка Первый любил, чтобы ударение ставили на первый слог - "Стефанович", так, как это в том числе делал сугубо инстинктивно и Славик.) Журналисты имена Болотина-младшего и Юрки Первого в последнее время увязывали воедино и, как всегда, увязывали лишь вершки, а не корешки.
   Славик теперь выглядел не менее причудливо, чем отчество Юрки Первого, и старик Болотин, переварив известие, развеселился:
   - Ну что, что ты такой взволнованный, Славик? Мало ли бандитов убивают?
   Славик думал о ближнем круге убитого, а также о сыне старика Болотина и о своевременности всякого ухода, умении не затягивать эту своевременность до суровой расправы. Сообщения о заказных убийствах известных людей приводили Славика к будничному, внешне грустному ликованию, особенно если этих людей Славик видел не только по телевизору, но имел счастье лицезреть близко, бывало, даже в собственном автомобиле. Жалость у Славика они не вызывали даже мертвыми, потому что даже мертвыми не казались жалкими, а были похожи на раздавленных тараканов. Славик ни раз пробовал высказаться именно вслух, во всеуслышание: "Ну, где же теперь ваши миллионы? Чего же они вас не спасли?" - и не находил достаточной желчи для окончательного вывода, только плевался себе под ноги и недоумевал.
   - Не плюйся! - упреждающе сказал старик Болотин Славику. - Пригодится воды напиться. Иди в машину. Может быть, поедем.
   Старик Болотин включил телевизор, но до петербургских "Вестей" оставалось еще минут пятнадцать. Старик Болотин позвонил сыну на мобильный, зная, что тот будет отключен. Он позвонил в офис. Там сообщили, что Михаила Михайловича сегодня уже не будет. Новая секретарша не узнала голоса старого Болотина, тем более что их голоса с сыном разительно расходились.
   Старик Болотин начал беспокоиться, понимая, что беспокоится он напрасно. Век Стефановича завершился, век его сына набирает обороты. Сын человек предусмотрительный, даже мнительный. Он видит изменения на дворе, во времени. Не взлетать высоко, а шагать широко. Сын бывает жестким и увлекается жесткими играми, он делает это таинственно и приглушенно, когда прислушивается к отцу.
   Старик Болотин разволновался. Как же научить сына притормаживать на виражах?.. Старик Болотин опять лег в кресло-качалку. Курочка почувствовала это и явилась к нему в кабинет.
   - Михаил Аркадьич! - сказала она. - Тебе надо измерить давление.
   Старик Болотин веско хлопнул большими мокрыми веками.
   - Только не раскачивайся, пожалуйста, Миша, как прошлый раз, - услышал он предостережение жены.
   Старику Болотину приятно было размышлять о том, что количество качественной жизни не переходит в качество смерти, что в процессе этого перехода исчезает последний жизненный страх, наступает посмертное саморазоблачение, глаза становятся чужими.
   Когда Курочка вошла, старик Болотин по-юношески подскочил с кресла, подошел к жене и поцеловал ее в волосы, душистые, с отзвуком масляной, сладкой гари. Жена подняла к нему лицо, улыбнулась, обхватила его большую талию легкой рукой. Оба одновременно, как сиамские близнецы, присели на диван. Их игра в молчанку за долгие годы стала веселой, наполненной воспоминаниями. В таком длительном молчании невозможно было кривить душой. Как хорошо вести чистую, семейную, рассудительную жизнь книжника и не фарисея!