Та громко завизжала.

Шум привлек Геру.

– Девочки, не ссорьтесь! Что тут у вас?

Афина молча показала мачехе яблоко. Афродита тут же снова сцапала его себе.

– Она! Она меня… Оскорбляет!

– Так уж? – скептически осведомилась Гера. – Так уж прямо оскорбляет? А как, если можно узнать?

Афродита открыла было рот, но вовремя передумала.

– А это что за штучка? Что-то она мне напоминает… – С этими словами Гера взяла яблоко у Афродиты. – О, да тут и надпись есть. «Прекраснейшей». Так это же мое, девочки. – И Гера величаво повернулась, чтобы уйти.

Афина плечом изящно загородила ей путь, а Афродита вцепилась сзади в хитон.

– Нет, мама, так не выйдет. Давайте честно разберемся.

Гера тут же взвилась. Она терпеть не могла, когда Афина называла ее мамой. Во-первых, Гера была ей, в лучшем случае, мачехой, потому что Афина, как всем известно, появилась на свет из Зевсовой головы. А во-вторых, Гера явно усматривала здесь намек на собственный возраст.

– А что тут разбираться? Написано – прекраснейшей. Какие еще вопросы?

– Очень даже есть вопросы! – вскричали обе богини хором. Но дальше хор расстроился. Доводы у обеих были различны.

– Я первая нашла! – кричала Афродита.

– А может, я красивее! – не сдавалась Афина.

– Вы бы еще Химеру позвали, – фыркнула Гера. – У нее тоже есть претензии! Раз так – пойдемте к Зевсу. Он главный – пусть и разбирается.

Но если Гера и рассчитывала на заступничество державного мужа, то она просчиталась. Крепко наклюкавшийся нектара в смеси с вином громовержец только отмахивался обеими руками от налетевших на него богинь и ничего внятного не отвечал. Только когда возмущенная Гера швырнула в него куском амброзии, метко попав по лбу, глаза Зевса слегка прояснились.

– Что вам опять, о женщины?!

– Кто из нас прекраснейшая? – закричали богини хором, на этот раз тройным.

– Откуда ж я знаю? – искренне поразился Зевс.

– А кто будет знать?

– Ну-у… Спросите чего полегче… Хотя… Видите – вон там, в лесах под Троей, ходит пастух с овцами? Его зовут Парис, пусть он вам и отвечает. А я соглашусь, – и голова Зевса снова опустилась.

– Зачем ты их туда, о громовержец? – вежливо спросил Гермес, до того молча наблюдавший всю сцену, после стремительного отбытия трех богинь.

– Да что им… Пусть пробегутся, – захихикал Зевс. – Какая разница, куда, лишь бы отсюда. Впрочем, если тебя это так уж волнует, можешь их проводить. Заодно и расскажешь потом, что им скажет пастух.

И отключился окончательно.


Златокудрый пастушок Парис мирно дремал на заросшем мхом большом камне под старой оливой. Овцы лениво бродили вокруг. День клонился к вечеру. Ничто, как говорится, не предвещало…

Но вдруг началось. Воздух вокруг задрожал, пошел вихрями, из которых стремительно и беспощадно материализовались три фурии… Нет, не фурии, но прекраснейших и величавых богини. Правда, обалдевший и испуганный Парис так и не смог понять этого до тех пор, пока они не представились.

– Слушай, пастух, – сказала ему одна из них, с виду постарше прочих. – Тебе явлена великая милость. Перед тобой – три богини.

Парис только ошалело крутил головой.

– Я – Гера, супруга громовержца Зевса, повелительница богов и людей, – продолжала тем временем фур… богиня. – Вот эта, в шлеме (кстати, могла бы хоть на свадьбу причесаться по-божески) – Афина, а вон та – Афродита.

– Богиня Красоты и Любви, – добавила «вон та».

– Не перебивай, – осекла ее Гера. – Так вот. Громовержец Зевс, мой великий супруг, повелел тебе, о пастух, ответить нам, кто из нас троих – прекраснейшая.

– И отдать ей яблоко, – вставила молчавшая до сих пор богиня в шлеме. – Кстати, где оно?

Гера неожиданно смущенно начала говорить что-то о том, что яблоко осталось на Олимпе и что это совершенно необязательно… Но тут откуда-то из воздуха возник и присоединился к компании еще один персонаж – стройный юноша с хитрыми глазами. Ноги его были обуты в забавные сандалии с золотыми крылышками. В руках он держал небольшой жезл и довольно помятое яблоко.

– Я принес яблоко, о Великая, – любезно заметил он. – Так что все на месте, можно приступать.

С этими словами он всучил яблоко ничего до сих пор не понимающему Парису.

– Ну? – нетерпеливо уставились на Париса все три богини.

Тот молчал и хлопал глазами.

– Подождите, прекрасные. Видите же, человек не в силах прийти в себя от восторга, что видит вас, – успокоил их юноша. – Надо дать ему время. А заодно – конкурс так конкурс – неплохо было бы, чтобы каждая из вас как-то представила себя ему. Кто хочет быть первой?

– Неважно, кто чего хочет, – фыркнула Гера. – Первой буду я.

– А я тогда требую, чтобы мое выступление было последним, – заявила Афродита.

Афина молча пожала плечами.

– С порядком определились, – подытожил бойкий юноша. Парис к тому времени сообразил, что это, судя по всему, был бог Гермес. – Итак, начинаем наш конкурс. Номер первый – Прекрасная Гера.

Гера прокашлялась и натянуто улыбнулась.

– Если ты по справедливости признаешь прекраснейшей из всех меня, о Парис, – начала она медленно, явно выбирая слова. – Я… ты будешь щедро одарен. Ты станешь большим человеком. Я подарю тебе власть над всеми… Ну, в разумных пределах, конечно… ты будешь властвовать над Азией, да, и будешь разумным, великим, милостивым царем.

На этом Гера явно решила, что сказала достаточно, и закончила свою речь.

– Номер второй, – провозгласил Гермес. – Афина Паллада, столь же мудра, сколь и прекрасна.

Афина сделала шаг вперед и резким движением сняла с головы блестящий шлем. По плечам рассыпались пепельные кудри.

– Если ты выберешь меня, – сказала она звонким твердым голосом, – тебе не придется об этом жалеть. Я одарю тебя не только мудростью, но и военной силой. Не будет такой войны, из которой ты не выйдешь победителем. Я сказала.

– Номер третий, – подхватил Гермес. – Известная красотка Афродита.

Мягко покачивая бедрами, Афродита подошла к Парису, наклонилась так, что ее декольте оказалось прямо перед его носом, и ласково положила руку ему на плечо.

– Выбери меня, пастушок.

– Это нечестно, – возмутились Афина и Гера. – Мы его не трогали!

– Ваши проблемы, – огрызнулась через плечо Афродита, не снимая руки с плеча Париса. – Никто вам не запрещал.

Гермес только пожал плечами.

– Нет, – не сдавались богини. – Пусть отойдет. Выступление должно быть устным. И на расстоянии.

– Ничего не поделаешь, о Киприда, – вздохнул Гермес. – Условия конкурса должны соблюдаться.

Афродита фыркнула и сделала шаг назад.

– Ты все видел, пастушок. Ты все понял. Но, если они так хотят, я тоже пообещаю. Если ты выберешь меня – выберешь меня, пастушок, я отдам тебе в жены самую прекрасную земную женщину. Сама я не могу быть твоей женой, к сожалению. Кто у них считается самой красивой, Гермес?

– Елена, дочь Леды, о Афродита.

– Замужем давно ваша Елена, – ехидно вставила Гера.

– За царем Спарты Менелаем, – добавила Афина.

Афродита отмахнулась от них плавным жестом руки.

– Запомни, пастушок – ты выбираешь меня, я отдаю тебе Елену.

– Конкурс окончен! – провозгласил Гермес. – Суд удаляется на совещание.

Он поднял Париса с камня и увел его за кусты.


– Ну, и что ты решил? – спросил он там у ошарашенного пастуха.

– А чего я-то? – Парис так и не сумел до конца осознать происходящее.

– Ты должен выбрать одну из них. Прекраснейшую. Зевс так велел, – терпеливо, как ребенку, пояснил ему Гермес. – Вот выберешь, и будет тебе счастье. Только не ошибись.

– А кого выбрать-то?

– Прекраснейшую.

– А кто из них прекраснейшая?

– Это ты и должен выбрать.

– Я не могу. Я их толком и не разглядел. Я спал. А тут – набежали, навалились, начали слова говорить.

– Ты их хоть слушал, слова-то?

– Да вроде бы.

– Ну и выбери.

– Так я ж не понял. Одна одно, другая другое. Как я выберу?

Гермес тяжело вздохнул.

– Вот смотри. Гера – она обещала тебе, что ты станешь властвовать над Азией. Это она, конечно, хватила, такие вопросы она не решает, Зевс ей не даст. Но какую-то власть ты получишь.

– Какую?

– Ну… Так прямо сложно сказать. Гера у нас – покровительница домашнего очага, семьи, стало быть. За большее я тебе не поручусь, но в своей семье ты, безусловно, будешь хозяином и властелином. Тоже не так мало.

– Ладно. Это я понял. А другие?

– Афина обещала, что ты будешь мудрым воителем. Будешь всегда побеждать.

– Дело хорошее, – вздохнул Парис. – Да только не люблю я ее, войну эту. А третья?

– Третья обещала отдать тебе в жены Елену.

– Это которую?

– Жену царя Спарты. Ее еще считают самой красивой на свете.

– Господи! – ахнул Парис. – Да она старше меня в два раза! Я еще мальчиком был, пастухи про нее байки травили! На кой она мне сдалась?

– Дело твое, – хмыкнул Гермес. – Я тебе только объясняю.

– Ну хорошо, – вздохнул Парис. – Допустим, я выберу. Чего потом делать?

– Отдашь ей яблоко – и будешь свободен.

– Кому ей?

– Ну, начали снова здорово! Той, кому выберешь!

Парис с сомнением поглядел на яблоко, которое до сих пор держал в руке.

– И это из-за него вся бодяга? Что у вас там, с яблоками дефицит?

– Это не простое яблоко, – пояснил Гермес. – Это золотое яблоко.

– Да? – усомнился Парис. – Что-то не похоже. Откуда вы его взяли?

Гермес потерял терпение.

– Это яблоко, о смертный, которое ты столь непочтительно держишь в своих грязных руках, взято с золотого дерева, растущего в садах Гесперид! Никто из смертных не знает туда дороги! А дерево это, чтобы ты знал, вырастила наша мать Земля-Гея в подарок пресветлой Гере в день ее бракосочетания с громовержцем Зевсом…

– Как ты сказал? – перебил его тираду Парис. – Гере? Так это ее яблоко? Ну и что вы мне тут морочите голову?

Он решительно вышел из-за куста. Богини тут же окружили его.

– Я все решил. – В голосе Париса даже прорезалась определенная величавость. – Я отдаю это яблоко пресветлой Гере, которой оно принадлежит по праву.

– Ну, слава Зевсу! Нашелся хоть один нормальный. – Гера взяла у Париса яблоко, развернулась и стала торжественно удаляться, одновременно заворачиваясь в невидимую завесу. – Я не забуду тебя, пастух.

Эти ее слова прозвучали уже совсем из воздуха.

Раздосадованные Афина с Афродитой, подхватывая туники, устремились за ней. Гермес посмотрел им вслед, потом перевел взгляд на Париса, хотел что-то сказать, передумал, махнул рукой, взмыл в воздух в своих крылатых сандалиях – и тоже исчез.

Парис вздохнул, пожал плечами и пошел собирать по кустам своих заблудших овец.

Троянская война не состоялась.


– Мам! Ну ты что – хочешь сказать, что это все было то же самое яблоко?

– Да.

– У них там, можно подумать, и в самом деле яблочный дефицит.

– Знаешь что! Не нравится – выдумывай сам.

– Да нравится, нравится. Только очень длинно. Знаешь, мам?

– Что?

– Я напишу, что Геракл его просто съел на месте, это яблоко. Ну там, в Микенах, когда вышел от Эврисфея. Война ведь тогда тоже не состоится, правда? Раз яблока никакого не будет.

– Слушай, на самом деле – пиши, что хочешь. Но имей в виду…

– Что?

– Это будет уже совсем другая история. Твоя история.

– Ну и хорошо. Все, мам, я побежал. Мне еще математику делать.

Часть первая

Цветение

На подоконнике лежало забытое кем-то надкусанное яблоко, а за окном стелился мелкий осенний дождь. Если смотреть на это из окна, да еще высокого, одиннадцатого, этажа – то было еще ничего, просто дымчатое полупрозрачное покрывало, бабушкин шифоновый шарф, далеко из детства, темно-серый, по имени «Колдунок», им мягко и тепло завязывали горло при простуде, а теперь он просто раскинулся над всем городом, бабушкина память, и вот если бы еще не точное знание, что делается там, внизу, куда падает в конце концов вся эта вода… А вот идти вниз, на улицу, в такую погоду невозможно абсолютно ни по какому поводу. В такую погоду, строго говоря, вообще не хочется покидать постель. Никогда. Если бы не срочные дела…

Ирина поежилась, отвернулась от окна, плотнее закуталась в плюшевый халат, обняла себя руками за плечи – все это одним жестом, согревающим, утешающим. У нее не было никаких срочных дел, она сегодня вообще проснулась-то по ошибке. Выходные, да праздники, да, черт бы их побрал, каникулы у детей – воистину собачье время. Тут же наползло еще одно воспоминание из детства: отец, подписывающий ее отличный табель за четверть со вздохом: «Ну, начинается собачье время», и собственная обида, и объяснения: «Каникулы ваши – это от латинского: „Canis culis“, собачье время, нечего обижаться, вырастешь – сама поймешь». Еще как поняла – когда двое парней, да две недели без дела дома на голове, сама взвоешь не хуже любой собаки…

Даже сейчас – дети вчера ввечеру были отправлены к бабушке, покой и воля, но ведь нет, все равно: вскочила на автомате, на часах полвосьмого, в школу проспали! – и пока вспомнила про эти каникулы, успела до кухни добежать в невменяйке, и сна – как не было, весь ушел. И впереди – длинный сумрачный день, дождь, выходной, муж дома, а детей нету, и занять это внезапно свалившееся пустое свободное время совершенно, казалось бы, нечем. Лучше б спала до самого обеда, да теперь уж что…

Ирина привычным жестом ткнула кнопку электрического чайника, налила воды в кофеварку. Усмехнулась – чайник сегодня был ей совершенно не нужен, это продолжал работать автопилот, настроенный на максимально быстроэффективную утреннюю отправку детей в общеобразовательные учреждения, то есть – чтобы скорей по школам разогнать. Достала из шкафчика кофемолку. Раз, два – утренний процесс зарычал и пошел. Через три минуты, удовлетворенно оглядев владения – чайник шипел, кофеварка урчала и капала, – Ирина удалилась в ванную.

После долгого, горячего, с пеной, с удовольствием душа – все-таки есть и в каникулах своя прелесть – Ирина вернулась в кухню гораздо более оптимистичной. Кофе был готов. Она взяла чашку, устроилась с ней поудобнее на диване в углу – еще одна непозволительная утренняя роскошь из разряда давно забытых в суете, щелкнула пультом телевизора, потянула к себе валяющуюся тут же газету. Жизнь налаживалась. В сущности, совершенно необязательно киснуть целый день дома, зря они, что ли, с мужем одни тут остались, в кои веки! Надо придумать что-нибудь замечательное, всего и делов. Придумать и немедленно воплотить. Пожить, для разнообразия, культурной насыщенной жизнью. Сходить в кино-на выставку-в театр-в музей. Романтическое путешествие, елки-палки! Как это там называлось? Разбудить задремавшие чувства, вот! Ну или что-то в этом роде. Для начала неплохо было бы, конечно, самого Сашку разбудить. И это, как не без оснований подозревала Ирина, будет гораздо более сложной и неблагодарной работой.

Потому что Иринин муж Сашка ранних, и особенно насильственных, побудок и подъемов не любил. Как, впрочем, не любил и никаких внезапностей, скоропалительных решений и внеплановых путешествий, даже самых что ни на есть романтических. Впрочем, ничто романтическое вообще не может быть плановым, так? Поэтому романтика в их с Сашкой долгой совместной жизни – а сколько, собственно, уже? Мама дорогая, шестнадцать лет, семнадцать скоро, столько вообще не живут, какая тут на фиг романтика… Да и без этого, в смысле, если взять изначально… Сашка был изначально физтехом, очень хорошим программистом-системщиком, науки всегда любил точные, никакая романтика в их число не входила. На жизнь Сашка всегда смотрел очень реально и даже жестко. И решения, когда было нужно, принимал соответствующие и точно просчитанные. Например, когда они всей семьей – нет, даже тогда еще не всей, младший и не родился, дело было в самом начале девяностых, кругом бардак и разруха, поднялись и уехали в Америку, неизвестно куда, на другую планету, потому что Сашка узнал, что там берут на работу программистов. И оказался прав, его действительно моментально взяли, и приняли, и стали платить какие-то нереальные – так им тогда казалось, особенно по контрасту – деньги. И был куплен дом, и машина, и потом вторая, и получена грин-карта, и зарплата только росла, детей стало двое, и все было гладко, сыто и уже немножечко скучно… И тут Сашка сказал, что хватит, он дорос профессионально до высшего эшелона, больше, чем есть, ему платить уже нигде не будут – нужно открывать свою фирму. И к этому он подошел очень по-деловому, с хорошим другом и давним партнером открыл компьютерный старт-ап, наполучал патентов, продукт фирмы пользовался спросом, вышли на биржу, акции фирмы быстро росли и все было прекрасно, но тут во всем мире начался кризис в области высоких технологий, она же хай-тек. Акции падали, фирмы разорялись, программисты толклись табунами на биржах труда…

Сашка не сдался. Как ни были ему противны любые неожиданности, он не прогнулся, сгруппировался, во всем рушащемся вокруг него мире сумел разглядеть спасительный выход, еще раз решительно повернул рулевое колесо, и… Фирму удалось спасти, и деньги в семье остались, и акции снова потихоньку поползли вверх, но ценой этого стало их возвращение в Россию. Потому что стратегическим решением было пересадить фирму на российскую почву – Россия была единственной страной мира, которую не затронул компьютерный кризис. Наоборот. Бизнес здесь развивался, жизнь била ключом, а бардак за прошедшие годы если и не закончился, то сильно изменился и приобрел какие-то совершенно другие формы.

В общем, после девятилетнего отсутствия они вот уже шестой год жили в Москве. Купили большую квартиру в доме новой застройки, в районе Ленинградского шоссе, не в самом центре, конечно, но и окраиной это назвать было нельзя. Сашка заправлял совместной российско-американской фирмой, по делам которой то и дело мотался то в Колорадо, то почему-то в Швейцарию, дети ходили в хорошую школу, старший собирался поступать в университет, сама Ирина…

На вопрос, что именно: сама Ирина, ответить было не так-то легко. Как-то не поддавалась формулировкам то ли сущность самой Ирины, то ли ее отношение к происходящему вокруг, то ли мир не хотел делиться в этом месте на белое-черное…

С одной стороны, московская жизнь ей, в общем, нравилась. Вернее, здешняя, московская Ирина, больше нравилась сама себе. Москва лишала ее вальяжности, слизывала наросшую за годы американской жизни присущую ее положению «дамистость», возвращала давно забытые юношеские легкость и какой-то азарт. Там она была «пригородной», то есть живущей в предместьях, благополучной программистской женой, распорядок жизни которой удачно описывался старинной немецкой поговоркой «три К», то есть – киндер, кюхе, кирхе, разве что место церкви занимали посиделки по выходным с другими такими же благополучными женами. Другая же сторона состояла в том, что жизнь здесь была гораздо более динамичной, мир вокруг менялся с заметной даже глазу пугающей скоростью, и, наверное, от этого ощущение разлитой в воздухе какой-то непрочности, потенциальной опасности происходящего чувствовалось гораздо острее. Жизнь получалась если не собственно в страхе, то где-то очень недалеко от него, как бы в постоянном его ожидании. И почему-то от этого хотелось вдруг совершить что-то такое совершенно безумное, что-то такое, чтобы безумность этого совершаемого закрыла собой страх ожидания того, что только может свершиться. Естественно, минимально включенный разум ничего подобного не допускал, и оттого несовершенное отзывалось где-то внутри неясной даже самой Ирине сосущей тоскою.

В общем, она, пожалуй, и сама не знала – что это. Она была вполне довольна своей жизнью, да и трудно, пожалуй, было бы относиться к такой жизни иначе. Даже только формальное перечисление заполненных позиций в списке Ирининой жизни не оставляло, пожалуй, места для каких-то других трактовок. Дом, муж, дети, достаток, занятие… Да-да, и занятие тоже, потому что Ирина, освоившись в первую пару лет по возвращении и наладив вокруг себя удобный быт, нашла себе как-то исподволь симпатичное дело по душе, дававшее если не заработок – хотя и заработок в последнее время тоже, – то уж точно гарантированное удовлетворение и ощущение собственной значимости. Ирина была журналистом. Не тем, который, высунув язык, бегает туда и сюда в поисках дешевой сенсации, и не тем, который сидит в телевизоре с микрофоном наперевес – Ирина была, что называется, пишущим журналистом. Писать она начала еще в Америке, для себя, больше от тоски и потребности как-то использовать остающийся свободным душевный ресурс, но потом втянулась и, вернувшись в среду родного языка, решила использовать навык по назначению. Виток, другой, ее почти случайную, почти рекламную статью напечатали в небольшом журнальце, но дело пошло, и спустя несколько лет она уже была совершенно признанным и уважающим себя журналистом-фрилансером. Это значит, что время от времени, когда назревала душевная или иная потребность, она писала ненавязчиво то или это, что и печаталось спустя какое-то время в том или ином печатном издании. Писала Ирина в основном для журналов, все больше женских и глянцевых, писала вполне хорошо – по крайней мере, заказы к ней поступали регулярно, а в последнее время она даже была приглашена вести постоянную, ежемесячную колонку в одном из изданий. Да не просто каком-то паршивеньком, а в толстом, лощеном, уважающем себя журнале «Глянец». И – не это ли признание заслуг – даже тему колонки ей предложили выбрать самостоятельно. Ирина согласилась – от таких предложений не отказываются, но теперь… Впрочем, это теперь относилось как раз скорее к другой стороне Ирининой жизни, как раз к той, которая и не давала ей замкнуть круг довольства и сказать со всей уверенностью во всеуслышание, а главное, себе самой: «Жизнь удалась».

Собственно, ничего другого она тоже не говорила. Ни во всеуслышание, ни самой себе. Оспаривать тезис об удавшейся жизни ей не хотелось. Потому что, во-первых, если объективно, то и правда – а что не удалось-то, и начни она в такой ситуации плакаться на жизнь даже самой близкой подруге… Близких, впрочем, у нее не водилось, да и вообще с подругами было трудно. Те, что были с юности, как-то порастерялись за время отъезда, а новых не завелось – подруги требуют времени и душевных сил, а с возрастом и того, и другого становится все жальче, но дело даже не в этом. Просто, начни она жаловаться на жизнь хоть кому-то, ответом ей были бы в лучшем случае поднятые удивленно брови и протяжное: «Ну ты, мать, даешь… Если уж тебе плохо, что ж нам-то делать…» Ирина, будучи далеко не дурой, подобный расклад отлично понимала и тему тактично замалчивала. А с самой собой… Себе самой она как-то тоже особо не плакалась, даже в минуту жизни трудную – если честно, просто боялась сглазить. Ну, или прогневать своим ропотом каких-нибудь неведомых богов, еще рассердятся, возьмут и отнимут – а жалко. Потому что в целом-то, безусловно, жизнью своей Ирина была довольна, особенно дети хорошо получились, да и работа, и вообще… Нет, грех жаловаться… И только свербило, свербило, билось меленько и дрожало где-то то сбоку, то с краю, а то и в самом внутри какое-то постоянное недовольство, и не недовольство даже, а так – смутное ощущение чего-то неправильного, или потерянного, или утраченного, или просто непойманного, которое вот найди – и было бы полное счастье, замкнутое в шар ощущение «жизнь удалась».

Ирина, впрочем, старалась не зацикливаться на мутных переживаниях, жила своей жизнью, делала дела, сосущее чувство списывала, в зависимости от времени дня и года, то на подступающий кризис среднего возраста (а что вы хотите – тридцать семь лет, пора), то на дневную усталость, то на критические дни… И только иногда, не выдерживая, садилась вечером на кухне в угол, заваривала внеплановую чашку кофе и начинала ковыряться в себе, пытаясь смутное чувство если уж не поймать, то хотя бы явным образом обозначить. Как правило, чувство тут же становилось и вовсе прозрачным, ловко маскировалось, пряталось за особо выступающие предметы гордости вроде «отличные дети», «с мужем столько лет душа в душу», «профессиональная состоятельность», «и деньги есть», не давалось ни уму, ни сердцу, но жизнь при этом не переставало отравлять. Потому что становилось совершенно ясно – в этой улаженной и отлаженной, благополучной и благоустроенной жизни очень недоставало чуда. То есть чего-то большого и светлого, но не того, что уже есть, а какого-то совсем другого, причем какого именно, точно известно не было. Только чтобы оно было большим и чистым, как мытый слон. На фоне этого несформулированного хотения все реальное казалось пустым и незначимым, а хотелось чего-то невыраженного, того, чего нет, что ушло, никогда и не появляясь, не состоялось. Вечер проходил, выливаясь в малосонную ночь, та взрывалась наконец звоном будильника и утренней суетой, за хлопотами тоска отступала, жизнь продолжалась. Можно было съесть шоколадку или поехать купить себе недешевых тряпок «для поднятия настроения». Муж, если случался поблизости и Иринины перепады в настроении случайно замечал, тряпочные экспансии поощрял, мог даже при случае сводить ее в ресторан для выгула обновки, проявляя тем самым теплоту и участие. В поимке же смутного чувства помогать не хотел – или, будучи человеком рациональным, честно не мог, отмахивался рукой, целовал в висок. «Ты же у меня умница, придумай что-нибудь сама. Ну, напиши им об этом статью в крайнем разе». Смешным образом, это иногда работало – статья, написанная Ириной под таким минорным настроением, получалась обычно толковой, имела успех – вот только была почему-то совсем не о том. Не о ней самой и не об ее переживаниях получалась статья, а о каких-то других женщинах, которые даже присылали потом в редакцию благодарственные письма, что-де спасибо автору, прямо все как есть про меня рассказал и на места расставил. Ирина от таких писем испытывала снова двойственные чувства. Приятно, конечно, что кому-то понравилось и помогло, но обидно, что хотелось-то – о себе, а получилось опять про Марью Иванну. А о себе – так и осталось непойманным, и надо снова что-то выдумывать, да и то еще непонятно, откуда что взять.