Анна Бялко
Обман

   Моя жизнь кончилась. Не вчера, не внезапно, совершенно без всяких трагедий, потерь, потрясений и прочих ударов судьбы. Просто взяла и кончилась. Утекла незаметно сквозь пальцы, словно струйка сухого песка, распылилась в пространстве, рассеялась по ветру. Осталось лишь неприятное ощущение прилипших к ладоням песчинок и сухое покалывание в кончиках пальцев.
   Это потому, что я-то ещё живу. Вот так: жизнь кончилась, а я живу. И, по мнению всех окружающих, у меня это крайне неплохо выходит. Более того, все они, независимо от степени близости знакомства, дружно завидуют моей прекрасной жизни, постоянно осведомляясь, каким путём мне удалось добиться таких потрясающих успехов на жизненном пути. И бесполезно рассказывать, что добиваться мне не пришлось, и я ни за что не билась, потому что биться вообще ни с кем не умею. Я даже собственной домработницы боюсь. Она ходит ко мне два раза в неделю вот уже несколько лет, и мне до сих пор перед ней неудобно. Почему, в самом деле, посторонний человек должен убирать за мной по углам? Тем более, что я все равно не работаю…
   Да и убирать-то почти нечего. Сын далеко, муж дома почти не бывает, а я… То немногое, что я насорю, я в состоянии убрать самостоятельно, что чаще всего и случается. Более того, я обычно стараюсь убрать за собой именно к приходу домработницы, потому что нельзя, чтоб чужой человек видел бардак. Так меня научили с детства. А потом все четыре часа, пока она возится в доме, налаживая моё несуществующее хозяйство, я тихо сижу в углу у себя в комнате, стараясь ей не мешать, и очень радуюсь, когда она уходит.
   Домработницу нанял муж. Он убеждён, что мне нужна помощь по дому, а потом — так положено. У всех есть домработницы, значит, и нам тоже надо. Я уверена, он даже платит ей больше, чем кто угодно ещё.
   У меня замечательный муж. Нет, серьёзно. Если ради забавы взять и попытаться нарисовать этакий воображаемый эталон мужских достоинств, воплощённый в конкретной личности, эта самая личность окажется очень похожей на него.
   Мы с ним ровесники. И то, что мне — в мои тридцать шесть — кажется концом существования, для него, безусловно — самый расцвет. И жизни, и карьеры.
   Мой муж Валентин Сергеевич Волковицкий, доктор экономических наук, — крупный деятель так называемой «сферы экономики и финансов». Он кого-то консультирует на самом верху, чуть ли не в совете министров (не даром, естественно), читает лекции аспирантам в какой-то школе экономики (тоже не за спасибо), и кроме того, немножечко шьёт. Или кроит. То есть выкраивает — у него своя фирма. И если про Совет Министров и школу экономики я ещё могу что-то в общих чертах понять, то чем он занимается в своей фирме, для меня полная загадка. Даже не потому, что я такая дура, а потому, что мне отчего-то не хочется это понимать. Как-то там оно… не совсем чисто. Или совсем не чисто, но это не имеет никакого отношения к дивному образу моего мужа.
   Образ тем более дивен, что редко является глазу. И в этом нет ничего странного, потому что когда у человека много работы, на домашних его уже не хватает. Тем более что и домашних-то этих — раз-два и обчёлся. И даже двух теперь не набирается.
   Справедливости ради, пока Митька — наш сын — жил здесь, в Москве, все было гораздо лучше. Валя и тогда много работал, но по вечерам приходил домой в разумное время, общался с сыном, уделяя что-то и на мою долю, и все выходные проводил с семьёй. Бывало даже такое, что мы все вместе куда-то выбирались, жарили шашлыки, устраивали экскурсии и один раз даже играли в пейнтбол. Без чего, впрочем (я имею в виду пейнтбол), я согласна обходиться всю оставшуюся жизнь.
   Но когда Митьке исполнилось четырнадцать, Валя решил — и я, подумав и поплакав, с ним согласилась, — что мальчика нужно отдать учиться за границу. Была выбрана частная школа в Швейцарии — столетняя репутация, всемирная известность, элитная клиентура и полный пансион, и вот наш ребёнок, в смешных зелёных штанах по колено и полосатых форменных гольфах, канул за её воротами на долгие четыре года.
   Нет, он, конечно же, приезжает к нам на длинные летние каникулы. И мы, особенно я, навещаем его на коротких каникулах или праздниках. И ему, справедливости ради, там хорошо. У него есть друзья, он уже отлично болтает на трех языках, и учат их там всерьёз. Только я все равно не могу отделаться от ощущения, что меня обокрали. И мне кажется, что я совсем уже Митьке не нужна. Глупо, потому что он тоже по мне скучает, и мы перезваниваемся, и вообще мальчик уже большой, ему и надо привыкать к самостоятельной жизни, вот только, только…
   Наверное, это потому, что Митя — мой единственный, ранний и очень нужный ребёнок. Так получилось, что я всю жизнь была для него и вокруг него, а он соответственно — со мной.
   Мы с Валей поженились очень рано, когда нам было, страшно вспомнить, по девятнадцать. А знакомы были и того больше, с десятого класса. Именно в десятом к нам в класс пришёл новенький, смешной такой парень весь в веснушках, в очках и с лохматыми темно-рыжими вихрами. Я сидела за первой партой, а моя подружка Ирка как всегда опаздывала на первый урок. И этот новенький с девчачьим именем Валя нагло уселся на её место, и согнать его оттуда уже не было никакой возможности. И он так и таскался за мной, как приклеенный, весь последний школьный год. И к концу этого года я к нему настолько привыкла, что когда мы поступили в институты — он на экономический факультет МГУ, а я в Историко-архивный на отделение искусствоведения, — я с ужасом поняла, что мне его не хватает.
   Впрочем, Валька не собирался никуда исчезать. Он стоически продолжал заполнять своей персоной каждый обоюдно-свободный момент, а поскольку среди моих сокурсников парней, а уж тем более конкурентоспособных, было совсем не много, на третьем курсе мы благополучно поженились.
   И жили долго и счастливо, и умерли в один день… Смешно, но жили мы действительно счастливо, несмотря ни на что. Денег не было, жить было негде. Сперва мы ютились в комнатушке, больше похожей на чулан, смежный со спальней его родителей, потом, когда родился Митя, образовалась комната в коммуналке, потом возникла кооперативная двухкомнатная квартира. Тогда Валька уже окончил институт, защитил диссертацию и стал зарабатывать. Он почти сразу стал много зарабатывать, время было такое, и профессию он выбрал правильно — всегда умел выбирать.
   А я с рождением Мити ушла в «академку», прямо с пятого курса. Обидно было ужасно, диплом был вот-вот, рядом, и учиться мне было интересно, хотя как раз в моей будущей профессии практического толку не предвиделось никакого. Но Валька считал, что ребёнок важнее всего, и я согласилась. И просидела с Митей почти полтора года. Но институт я потом все-таки закончила, невзирая на мужнино неудовольствие, — вот вам, кстати, пример борьбы. А потом снова сидела дома. Во-первых, потому, что Митька много болел и его нельзя было отдавать ни в какие сады, а во вторых — из-за предсказанной профнепригодности. Не меня, а собственно профессии. Хотя училась я хорошо, диплом сделала интересный, и можно было даже в аспирантуру подавать. Но Валька опять сказал, что ребёнок важнее всего, раннее византийское искусство (моя дипломная тема) среди рассвета перестройки все видали в гробу, и чтоб я не валяла дурака. Жизнь, как говорится, коротка. И хотя искусство вечно, в схватке всегда побеждает жизнь. Тем более, что денег, как я уже говорила, нам хватало.
   И даже лишние оставались, если честно. Квартира, машина, ещё машина, опять квартира. Вот эта самая, кирпичный дом с монолитом, потолки и арки, балкон и эркер, большая гостиная-салон, две спальни и кабинет. Кухня, холл и два сортира. Евроремонт, конечно.
   Мне, правда, удалось все-таки вовремя вмешаться в процесс евроремонта, благодаря чему квартира осталась местами похожей на человеческое жильё, хотя, конечно, какие-то черты европейского отеля трехзвездного уровня в ней все равно присутствуют. Наиболее это заметно в холле-прихожей и салоне.
   Но я там редко бываю, особенно теперь. Раньше мы с Митькой и его приятелями играли там на просторе в салки и жмурки, а теперь только два раза в год устраиваются приёмы для Валькиных нужных людей, и для этого подобный интерьер как раз идеален.
   Я же в основном живу в спальне. Тут стоит старая прабабушкина мебель — не дала её заменить, стены не покрашены по новой дурацкой моде, а поклеены уютными зелёными обоями, и лампа настоящая, с абажуром, а не вделанные в стенку «споты». И, конечно, книжки. Валька после переезда и ремонта пытался их изгнать, говоря, что пыль и вообще нарушает единство стиля, но тут я упёрлась насмерть. И книжки остались при мне. Часть — поновее и покрасивее — мы после отселили в кабинет, туда Валька иногда водит каких-то людей для разговоров, но большинство живёт тут, со мной, в прабабушкином же книжном шкафу.
   Валька долго высмеивал моё мещанство, но я не сдавалась. А после Митькиного отъезда он вообще перебрался спать в бывшую детскую, говоря, что так лучше — он приходит поздно, и не будет меня будить. Конечно, лучше — я не узнаю, когда именно он вернулся и какими духами от него пахло на этот раз.
   Как будто я не знаю, что у него есть баба. Бабы. Любовница — мерзкое слово, я его не люблю. Да это у него, пожалуй, и не любовница. Несмотря на всю мерзостность, понятие «любовница» требует какого-то постоянства, а этим тут не пахнет… Секретарша. Каждый раз другая. Референтка, профурсетка — я не вникаю, мне уже все равно.
   Мне честно все равно. Я ни разу Вальке ничего не сказала. И я даже довольна, что он спит в другой комнате, а то, пожалуй, пришлось бы говорить. Потому что светски молчать и делать вид, что все нормально, я могу, а ложиться с этим в постель — нет. Пришлось бы говорить, Валька, как джентльмен, стал бы отпираться, а никаких прямых доказательств у меня действительно нет, он все-таки умный мужик, ну и началось бы… Гадость. Нет, суда нет — и не надо, и очень хорошо.
   Кроме того, я на самом деле легко могу без этого обходиться. Меня, в общем, это как-то утомляло последнее время. Кстати, когда это было? Митька ещё не уехал, значит, год, нет, больше… Неважно. В конце концов, мы женаты почти двадцать лет и знаем друг друга до глубже костей, и никакой тени романтики, кроме привычки, давно уже не осталось. А гимнастикой можно заниматься в фитнес-клубе.
   Конечно, Валька нормальный мужик с нормальными потребностями, так что я на него не обижаюсь. Глупо как-то было бы.
   Чего мне действительно жалко, так это, пожалуй, той дружбы, которая между нами была. Потому что в той же постели мы могли, обнявшись, долго-долго разговаривать обо всем на свете, и это было гораздо интереснее, чем то, за чем, собственно, ложатся в постель. И это тоже куда-то ушло. То некогда разговаривать, то незачем, потом, как я понимаю, он уже не все мог мне рассказать, а потом говорить стало не о чем. Последний год при встречах мы обмениваемся короткими «как дела» и сведениями о Митькиной жизни, в зависимости от того, кто последним общался с сыном по телефону. Деньги Валька переводит на мою кредитку, не обсуждая, расходами в нашей семье давно никто не интересуется, так что общих тем для беседы практически нет. А ещё иногда он спрашивает о моем здоровье и узнает, не нужна ли мне вторая домработница, от чего я решительно отказываюсь.
   Нет, я предпринимала какие-то попытки борьбы за своё семейное счастье. Хотя довольно глупо бороться даже не с тенью, а просто с отсутствием человека. И потом, я же не с ним собиралась бороться. И вообще непонятно — с кем?
   Но я старалась. Я честно изображала из себя всю такую красивую и изящную к его приходу. Беда в том, что когда приход реализовывался, всем было ни до чего. Потому что когда муж приходит в два ночи, даже если на самом деле с работы, а жена хороша как никогда в изящном наряде и с макияжем, то, что бы ни писали на эту тему женские журналы, это глупо. Лучше честно притворяться спящей.
   С обедами было примерно то же. Я готовила еду (я хорошо готовлю, без дураков) и ждала мужа с обедом, но опять же, среди ночи — какой обед? Даже ужин никому не нужен. И получалось, что я готовлю сама себе, а это ещё глупее. Тогда я перестала готовить, и когда Валька как-то раз внезапно вернулся домой к семи, жрать было нечего. В холодильнике уныло жили продукты для завтрака — апельсиновый сок, йогурты и яйца. Потому что он дома только завтракает, а я вообще почти ничего не ем. Ну и, конечно, Валька, отметя мои горячие предложения сварить кашу из топора, поехал ужинать в ресторан. А я осталась дома с яйцами. Теперь уже даже не вспомнить, почему, собственно, я не поехала с ним, но это уже и неважно.
   Собственно, и с домработницей то же самое. Я действительно не убираюсь в доме — для кого? Для себя — мне это не нужно, я могу жить в пыли, а больше в доме никого нет, потому что по ночам все равно темно. Но раз меня напрягает вытирать пыль, считает Валя, пусть будет домработница. Ну, пусть будет, она мне почти не мешает, я её вынесу, а ему так спокойней.
   У меня была ещё одна убогая попытка в этой жалкой борьбе. Как-то под весну меня что-то дёрнуло, я позвонила в турбюро и заказала нам на выходные билеты в Париж. В пятницу туда, в воскресенье обратно, и гостиница на бульваре Сен-Жермен.
   Мы с Валькой как-то были в Париже, лет пять назад, нет, уже больше. Это была не первая поездка за границу, но тогда нам впервые удалось поехать вдвоём — Митька остался с бабушками. На нас тогда что-то нашло — от непривычной свободы мы ошалели, бродили по городу, держась за руки, как дураки, плавали по Сене на кораблике и целовались под мостом. Мне удалось затащить его в музей, и я рассказывала ему про искусство Ренессанса, а он слушал меня, открыв рот. Стояла ранняя осень, каштаны были в золоте, цвели розы. Ну вот, я почему-то и подумала, а может…
   Валька даже сначала не возражал. Удивился, конечно, поднял бровь, но не возражал. Счастье длилось час. А потом он вспомнил, что на выходных у него совещание, заседание, консультация… Предложил перенести на следующие, а там случился праздник, потом не было билетов, потом… Потом мне уже было ничего не нужно. Я не борец. Можно было, конечно, напрягшись, все это превозмочь, но мне так не надо. Если бы он сам вспомнил… Но все — свободные люди в свободной стране.
   В условиях этой полной и ничем не ограниченной свободы можно было бы, наверное, заняться какой-нибудь деятельностью на пользу обществу, но я, честно говоря, не могла себе ничего придумать. То, что я знаю, люблю и умею, я и так делаю — для себя. Больше это не нужно никому. Я прочла миллион книжек, выучила итальянский язык и побывала в тысяче музеев. Здорово было ходить туда с Митькой — ему интересно, и я чувствовала, что училась не зря. Но я и без Митьки уже ездила куда-то — одна. Не так здорово, но все равно приятно. Хотя работой это трудно назвать даже с натяжкой. У меня иногда руки чешутся, и слова рвутся на бумагу — каких статей можно было бы написать! Но писать статьи по искусству самой для себя — даже не идиотизм, а просто диагноз.
   Настоящих подруг у меня нет. Впрочем, ненастоящих тоже. Школьно-институтские приятельницы как-то позатерялись в ходе времён, возможно, отпугнутые неудержимо растущим Валькиным благосостоянием, а новых уже не завелось. Жены нужных людей, перед которыми я блещу интеллектом на тех приёмах, куда по статусу положено приходить с супругой, почему-то не вызывают желания знакомиться, а тем более дружиться, с ними поближе. Впрочем, со стороны я, наверное, тоже противная — воображаю из себя невесть что, подумаешь, искусствовед. Так меня всем представляет Валька: «Моя жена Арина Николаевна, искусствовед».
   Пару раз я делала попытки организовать себе какое-то дамское общество, для чего ходила в фитнес-клуб и салон красоты. Но, честно говоря, это ещё хуже, чем на приёмах. Там хоть иногда встречаются люди, с которыми можно разговаривать, не надувая нос и не растягивая гласных. «Ну, вы понима-а-ете-е…» Кроме того, гимнастика и прочие упражнения, как я уже упоминала, не моя стихия. И мазать лицо серыми глинами с альпийских высокогорных лугов по восемьдесят долларов порция — не моя стезя. Может, конечно, кожа лица потом и светится, но кто ж её видит?
   — Тебе надо просто что-то изменить в жизни, — сказала мне как-то знакомая, старший менеджер в бутике, где я иногда покупаю тряпки. Цены там просто неприличные, поэтому над каждым клиентом трясутся, как над родным, поят кофе с пирожными и беседуют за жизнь. И милая Наденька изо всех сил старалась меня утешить, когда я, как дура, отчего-то расползлась на жалостливые причитания по принципу «жизнь не удалась».
   — Это у всех бывает, просто такой период, кризис среднего возраста. — Она назвала это по-английски, «middle life crisis», звучало прелестно и убедительно. — Надо что-то изменить, а потом все опять будет хорошо.
   В знак признательности и стремления к переменам я купила у Наденьки дорогущую сумку, которая отличалась от моей предыдущей наличием лишнего внутреннего кармана, а по пути домой пыталась применить совет к собственной жизни.
   Поменять работу я не могу за неимением таковой. Поменять мужа тоже проблематично: во-первых, не на кого, во-вторых, это ничего не изменит, а в-третьих — у Мити должен быть отец. Можно, конечно, не менять мужа, а просто уйти от него, жить одной, но — какой смысл? Я и так живу практически одна. Кроме того, с Вальки станется, он может при разводе и ребёнка отсудить. Ребёнок, конечно, все равно в Швейцарии… Да нет, это маразм какой-то.
   Поменять место жительства, конечно, было бы можно, Валька даже говорил как-то мельком что-то о загородном коттедже, но ещё один евроремонт я не вынесу. Машину Валька мне поменял в прошлом году, а смена более мелких предметов погоды не делает.
   Можно, конечно, завести любовника и поменять его. Но опыт показывает, что возни будет много, а толку чуть. Плавали, знаем.
   Да-да, все так. Плавали-плавали. У Вальки есть заместитель, Гриша, такой симпатичный мужик, чуть помладше меня. Неженатый, между прочим. Или разведённый. Валька сам мне сказал, все сетовал, что у меня подруг нет, а то могли бы познакомить. Мы с Гришей периодически встречаемся на всяких их швайнфестах, и, честное слово, я ему всегда радовалась, как родному, без всякой задней мысли. Милое открытое лицо, и разговаривать с ним можно. В разговоре он случайно обмолвился, что часто бывает по делам недалеко от нашего дома. И я позвала его заходить. И он как-то зашёл.
   Все было очень мило. Оказывается, я необычайно красива и чертовски умна. Он давно на меня смотрит и боится открыть рот. Он и подумать не может, Валя ему как брат, но я так хороша, что…
   Да, Господи, мне не жалко. Я, как говорится, не облезу. Валя, думаю, тоже. Он для начала ничего не узнает, тем более не облезет. И очень удобно, что Гриша работает под ним, на всякий случай: не столько мою репутацию будет беречь, сколько свою карьеру.
   А по сути… По сути — ничего. Ласковый мальчик, очень старательный, очень умелый, но как-то все это… Пусто. Телу хорошо, спору нет. И глаза потом светятся, и волосы вьются, а на душе пустота. Даже не противно, а просто все равно, как на сеанс массажа сходить.
   Гриша приходил ещё пару раз. Честно говоря, его было жалко. Почему-то казалось, что я его использую, забираю у него что-то, что ему очень нужно, а мне вовсе нет, а взамен ничего не даю. Хотя тут-то как раз все было по-честному. Он говорил, что такого даже вообразить себе не мог. Смешным образом, с ним я была гораздо активнее и раскованнее, чем с Валькой, именно потому, что было все равно. Все равно, что он подумает, все равно, что увидит. И ходила потом голой по квартире (при Вале я давно себе этого не позволяю, знаю, что вид уже не тот). Как римлянка, которая не стесняется наготы своей перед рабами. А он смотрел и млел. И если в первый раз эти восторги ещё как-то трогали за душу, то потом и это исчезло.
   А потом и Гриша исчез. Я наплела ему что-то про Валю, про совесть, про своё положение и репутацию. Он соглашался, только кивал с тоской. И теперь ещё при редких встречах поедает меня печальными глазами. Собственно, после истории с Гришей я и заказала те билеты в Париж…
   Париж не случился, так и остался мечтой в синеватой дымке… И ничего не случилось — ни со мной, ни с Валей, ни даже с мальчиком Гришей. Да и что, собственно, должно было случиться… Что вообще может случиться с той, которая живая только снаружи? Ведь если у вас нету тёти — вам её не потерять, правда же?
   Я и сама иногда, пытаясь взглянуть на свою жизнь как бы со стороны, не могу понять, чего же мне, собственно, не хватает. Положа руку на сердце, оснований для счастья у меня более чем достаточно. И все мои претензии к мужу абсолютно дурацкие и высосанные из пальца. Потому что не пьёт, не бьёт, денег в дом приносит — чего же ещё желать?
   Я ничего не желаю. И претензий к Вальке у меня нет. И ни к кому нет. Чтобы быть счастливой, никаких оснований вообще не нужно. И ничего не нужно. Счастье либо есть, либо нет. И если его нет, то не помогают ни уговоры, ни неземные блага.
   Конечно, можно жить и без счастья. Это, если вдуматься, совершенно необязательно. Счастье — понятие эфемерное, а жизнь — это жизнь, сугубо материальная штука. Был бы достаток, комфорт и уют. Сиди себе в тепле, живи и радуйся. Я, безусловно, сижу в тепле, вот только жить у меня не получается. А видимость счастья изобразить можно кому угодно, только не себе самой. И с какой стороны ни смотреть, я-то все равно знаю, что, если мне плохо самой с собой, нет у меня ни счастья, ни жизни. Вот так все просто, хотя и трудно понять.
   Но на самом деле все не так просто. Или наоборот — просто как раз до банальности и банально до отвращения. В доме было полно спиртного. Валин бар, запас для гостей, всегда. Богато и разнообразно.
   Я вообще не пила. Никогда, ещё со времён беременности и Митиного младенчества. Я как-то не видела от этого кайфа, а что до расслабления… Зачем мне расслабляться — я же не напрягаюсь.
   А тут я попала под дождь во время прогулки. И бежать-то было недалеко, а вымокла вся до нитки. Стояла ранняя осень, в доме ещё не топили, горячая вода была отключена на профилактику (богатые тоже плачут), а греть встроенный нагреватель было долго. Я выпила чаю, но меня продолжало знобить. И, чтобы согреться, я влезла под одеяло и взяла с собой полстакана какого-то ликёра из бара.
   То ли с непривычки, то ли оттого, что я замёрзла, но на меня впервые в жизни это подействовало. Стало тепло, сонно и как-то легко. Куда-то исчезли пустота и тоска, почему-то быстро кончился вечер…
   А через пару недель я с удивлением заметила, что немалая часть бутылок в баре как-то почти опустела. Пожав плечами, я купила новых — чтобы не оставлять мужа без стратегических запасов. Заодно купила кое-чего и на свою долю…
   Главное, я каждую минуту понимала, что это не дело. Что нельзя пить в одиночку и не закусывая, что от сладких ликёров тоже спиваются, что женский алкоголизм вообще неизлечим. Но вместе с тем другая часть меня — наверное, та, которая ещё не совсем умерла, — тоже понимала, что, если выпить всего стакан густой сладкой жидкости, вечер кончится, и пустота сожмётся в почти незаметный комок где-то в глубине, а не вокруг меня, и тишина в квартире перестанет так бить по ушам. Что если выпить ещё немного целебного настоя и лечь в постель, то, может быть, удастся быстро заснуть и не лежать часами, прислушиваясь, не вертится ли наконец ключ в двери…
   И если я пыталась по старой, не вытравленной интеллигентской привычке задумываться над тем, что со мной происходит, кто виноват и что делать, то у меня получалась полная неразбериха. Выходило, что та, хорошая часть меня, которая читает книжки, любит мужа и сына, ведёт дом и варит обед, никому не нужна и поэтому умерла, а другая, которая пьёт втихаря и пытается гулять на сторону, оказывается востребованной и потому живой. Но при этом хорошая часть из своей могилы тянет её к себе, уговаривая отказаться от порока, чтобы стать хорошей и тогда тоже умереть? А что же останется у меня? Вернее, от меня? И кому нужны все эти дохлые благодати? А если не нужны, чего я за них цепляюсь? И может ли мёртвое за что-то цепляться?
   В общем, я совсем запуталась. Ясно было, что надо куда-то бежать и что-то менять, но вот куда и на что… И тут ещё разразилась осень со своей хнычущей промозглой погодой, это и обычных-то людей вгоняет в депрессию…
 
   В тот день я вышла из дому неранним серым утром. Было начало ноября, с вечера шёл дождь, с ночи подморозило, на улице было скользко, сыро и противно. Я бы и не попёрлась никуда в такую мерзоту, да и идти мне было в общем некуда, но, с одной стороны, пришла домработница, а с другой — я уже успела выпить свою утреннюю рюмку, и если остаться дома, то я не смогу остановиться, а домработница увидит, нехорошо.
   И я, как приличная, сняла у себя в спальне халат, оделась и нарисовала что-то на лице, закрыла бутылку и засунула в свой шкаф с одеждой, куда домработнице лазать запрещалось. Пока совала, наткнулась там на три пустых, что настроения мне, естественно, не улучшило.
   Ходить по такой погоде три часа пешком было бы безумием, поэтому я сразу направилась к машине. Выпить я успела совсем немного, езжу я аккуратно, но даже если что-нибудь и нарушу, никакому менту в голову не придёт проверять меня на алкоголь.
   Моя машина единственным ярким пятном выделялась на унылом фоне ноябрьского двора. Когда Валя год назад спросил меня, какую машину я хочу, я не стала просить ни дорогущего «Мерседеса», ни навороченных итальянских и французских жестянок, а выбрала простой честный «Фольксваген-Гольф». Но, очевидно, та часть меня, которая отвечает за пороки, не могла вынести такой умеренности, и поэтому мне захотелось машину ярко-красного цвета. Вообще-то подобная гамма мне совершенно несвойственна — у меня вся одежда или чёрная, или серая, а в качестве ярких деталей я использую максимум что-нибудь темно-зелёненькое. Даже мой муж тогда удивлённо охнул. Но каприз выполнил — и теперь я рассекаю на совершенно убойной, просто глаз вырви, алой машине. И что самое смешное, мне это нравится. Особенно весело смотреть, какие лица бывают у тех, кто наблюдает, как из тормозящего с визгом вызывающе-яркого агрегата выходит изящная неяркая дама средних лет.