– Да, сэр.
   – И он…
   – Он настаивает, сэр. Повторяет, что дело большой важности.
   И вдруг Черчилль вспомнил, что завтра утром он решил лично встретиться с Берутом. Тот должен был приехать к нему рано, в восемь утра.
   Неприязнь, злоба, которые Черчилль испытывал сейчас при одном упоминании имени Миколайчика, уступили место здравому смыслу. Подумалось: «Может быть, между звонком Миколайчика и завтрашним свиданием с Берутом есть прямая связь? Иначе бы этот тип, при всей его наглости и бесцеремонности, после совершенного им предательства вряд ли осмелился просить о встрече в такой час».
   Черчилль снова опустил голову на подушку и, не глядя на Рована, сказал:
   – Спросите у Томпсона, могут ли его люди обеспечить приезд Миколайчика так, чтобы это осталось в тайне. Если могут, пусть приезжает.
   – Хорошо, сэр. Позвать Сойерса, чтобы он помог вам одеться?
   – Одеться?! – снова чувствуя, что его охватывает злоба, переспросил Черчилль. – Чтобы я еще стал одеваться для разговора с этим перебежчиком?!
   – Я понял, сэр, – поспешно сказал Рован и спустя мгновение исчез, осторожно притворив за собой дверь.
 
   Когда Миколайчик, сопровождаемый Рованом, вошел в спальню, Черчилль лежал на спине и глядел в потолок. Он даже не повернул головы.
   Рован молча вышел, оставив запоздалого визитера наедине с премьер-министром. В переводчике они не нуждались, за годы пребывания в Лондоне Миколайчик освоил английский язык.
   Тяжело дыша – видимо, он очень торопился, – Миколайчик стоял у двери, держа под мышкой тонкую кованую папку. Стоял в недоумении, видя перед собой лежащего в постели Черчилля.
   Глаза премьер-министра были закрыты, и в первые секунды Миколайчику показалось, что Черчилль спит.
   Однако то, что на прикроватной тумбочке горела прикрытая розовым абажуром лампа, а на краю пепельницы лежала дымящаяся сигара, – эти два факта подсказали Миколайчику: «Нет, Черчилль не спит».
   – Сэр!.. – неуверенно произнес Миколайчик, делая несколько шагов вперед.
   Черчилль по-прежнему лежал с закрытыми глазами, только плотно сжатые губы были еще одним признаком того, что он бодрствует.
   – Сэр! – уже громче повторил Миколайчик.
   На этот раз Черчилль открыл глаза и медленно повернул голову в сторону Миколайчика. Несколько секунд он смотрел на него взглядом, полным уничижительной неприязни. Наконец спросил:
   – Кто вы такой?
   Растерянный Миколайчик молчал. Только пот выступил на его лбу. Да, он предвидел, что Черчилль встретит его холодно, но такого унизительного вопроса не ожидал.
   – Я спрашиваю: кто вы такой? – теперь уже глядя на Миколайчика в упор, повторил Черчилль.
   Смешанное чувство унижения, обиды и шляхетской гордости охватило Миколайчика. Расправляя и без того широкие плечи, слегка откидывая назад голову, он ответил:
   – Мне кажется, сэр, что после шести лет совместной работы вы могли бы запомнить, кто я такой. Думаю, что с вашей стороны это всего лишь шутка, но…
   – Шутка?! – буквально взревел Черчилль, откидывая одеяло, и с необычной для его громоздкой фигуры резвостью вскочил на ноги.
   Он стоял босиком, в длинной, доходящей почти до щиколоток ночной сорочке, сжимая кулаки.
   – Вы еще смеете напоминать мне о «совместной работе»! – не снижая голоса, продолжал Черчилль. – Я шесть лет терпел вас! Я считал, что у вас осталась хоть капля чести и, после того что сделала Британия для вашей страны, для вас лично, мы можем рассчитывать на элементарную благодарность, если не верность!
   – Я всегда хранил чувство признательности… – начал было Миколайчик, но Черчилль прервал его:
   – Всегда?! Я вам скажу, что вы делали всегда! Вы спекулировали на наших разногласиях с Россией, и я вас предупреждал об этом еще в прошлом году в Москве! Вы забыли, что без нашей поддержки, без наших денег, наконец, вы и ваше так называемое «правительство» шатались бы по Лондону, как никому не нужные нищие-оборванцы! Вы вели свою дурацкую политику против России уже после того, как я в принципе договорился со Сталиным о новых польских границах! Вы забыли, что без помощи России ваша страна была бы давно стерта с карты Европы!
   Он вдруг осекся, сообразив, что говорит то, о чем никогда не говорил вслух, – превозносит роль Советов в деле освобождения Польши…
   Черчилль ненавидел Россию и вместе с тем отдавал должное ее силе, ненавидел Сталина, но не мог не считаться с его умом и волей. И вот теперь, мысленно сопоставив со Сталиным этого надутого индюка, мелкого интригана, эту пешку в игре великих держав, потомок герцогов Мальборо не мог удержаться от того, чтобы не высказать ему всей правды.
   Униженный, оскорбленный Миколайчик хотел было напомнить этому полураздетому, разъяренному господину, что всегда старался быть лояльным по отношению к нему, но против своего желания съязвил:
   – Никогда раньше я не слышал от вас, сэр, таких признаний относительно России, и мне кажется…
   – Мне наплевать, что вам кажется! – прервал его Черчилль. – Мое отношение к большевикам известно всем и каждому, но я признаю за ними такое качество, которое полностью чуждо вам, – благородство! А теперь все, аудиенция окончена, можете отправляться ко всем чертям! Вы человек без чести, без чувства благодарности, без ответственности за свои слова!
   Тяжело дыша, Черчилль сел на кровать, демонстративно отворачиваясь в сторону от Миколайчика, Это было уже слишком, даже для Миколайчика.
   – Я сейчас уйду, мистер премьер-министр, – глухо сказал он, чувствуя, что не в силах даже вынуть из кармана платок, чтобы вытереть пот с лица. – Но уйду с чувством полного недоумения. Ведь вы даже не сказали, в чем меня обвиняете!
   – Ах, святая простота! – снова входя в раж, воскликнул Черчилль, хватая лежавшую на краю пепельницы сигару. – Он не знает! Тогда я вам скажу: вымаливая себе пост премьера, вы знали, что вам надо делать! Вы интриговали, плели свою паутину, как паук, добились того, что по нашему настоянию стали вице-премьером уже не «правительства» без народа и территории, а реального польского правительства. И теперь, когда от вас требовалось только одно – заявить о решительном несогласии с Берутом, вы публично облобызались с этим сталинским ставленником, выбили из наших рук главную козырную карту.
   – Вы не правы, сэр, – напрягшись всеми своими мускулами, в первый раз позволив себе повысить голос, твердо произнес Миколайчик.
   Такой ответ показался Черчиллю наглостью. Он сделал несколько затяжек и положил сигару.
   – Я не прав?! – возмутился он, снова поворачиваясь к Миколайчику и меряя его взглядом. – Вы еще смеете…
   – Да, сэр, я позволяю себе утверждать это. И если вы дадите хотя бы десять минут…
   – Даю вам три! И ни минуты больше!
   – Хорошо, сэр. Итак, ваше недовольство вызвано, как я понимаю, тем, что я не вступил в полемику с Берутом на совещании министров иностранных дел.
   – Именно! – крикнул Черчилль. – И этим лишили нас возможности заявить, что в польской делегации имеются разногласия! А это и был наш козырь в борьбе со Сталиным.
   – Понимаю, сэр. Но разрешите вопрос. В Польше предстоят выборы. Так? Как вы полагаете, проголосовал бы хоть один поляк за человека, который – единственный во всей делегации – открыто возражал против расширения территории Польши? Против того, чтобы урезать экономический потенциал Германии? Против того, чтобы ее новая граница с Польшей была бы минимальной?.. Вы можете отвечать или не отвечать мне – как вам угодно. Мои три минуты истекли, я ухожу.
   – Погодите, – хмуро сказал Черчилль. Он снова взял с пепельницы сигару и, раскуривая ее, пробурчал: – Можно было договориться, чтобы ваша вчерашняя встреча с министрами считалась бы секретной.
   – С кем «договориться», сэр? С Берутом? Я пробовал. И встретил категорический отказ. Может быть, мне следовало договориться с Молотовым?
   Последние свои слова Миколайчик произнес с явной насмешкой.
   Черчилль сосредоточенно молчал, глядя на кончик своей сигары. Сейчас он уже понимал, что аргумент Миколайчика заслуживает внимания.
   – Как я понимаю, сэр, – продолжал Миколайчик, чувствуя, что с трудом, но выплывает на поверхность из пучины шквальных волн, обрушенных на него Черчиллем, – больше того, убежден, что буду нужен вам, если одержу победу на выборах и займу подобающий пост в новом польском правительстве.
   – Нам нужен там надежный и разумный человек, а не флюгер, – не меняя угрюмого тона, проговорил Черчилль.
   Но тут Миколайчик сам перешел в наступление.
   – Я вынужден был, сэр, выслушать ваши упреки – столь же горькие, сколь несправедливые, потому только, что понимал: когда все разъяснится…
   Черчилль презрительно фыркнул.
   – Что разъяснилось? То, что мистер Миколайчик достаточно позаботился о собственном благополучии, подняв руки вверх перед Берутом и его компанией?
   – Но Париж стоит мессы, сэр! Если вы хотите, чтобы на выборах победили не коммунисты, а демократы, в данном случае – ваш покорный слуга, то из чисто тактических соображений…
   – Вы пришли ко мне на ночь глядя, чтобы оправдываться?! – снова повысил голос Черчилль. – Могли бы сделать это и завтра. Я как-нибудь пережил бы эту ночь.
   – Завтра утром вам предстоит встреча с Берутом, – сказал Миколайчик, игнорируя уничижительный тон, каким Черчилль произнес свои последние слова.
   – Значит, вы подняли меня с постели, чтобы напомнить об этом?
   – Нет, сэр. Я пришел, чтобы помочь вам. Вот… – и Миколайчик протянул Черчиллю папку, которую до того держал под мышкой.
   – Это еще что такое? – глядя на папку, настороженно спросил Черчилль.
   – Данные, сэр. Исчерпывающие аргументы против требований берутовских сторонников. Я привез их с собой, но не мог использовать по причине, которую уже изложил… Но вы…
   – Дайте сюда! – Черчилль бросил в пепельницу сигару и, резко протянув руку, почти вырвал, папку у Миколайчика.
   В ней лежало несколько отпечатанных на машинке листков.
   – Вы не могли передать мне это раньше? – не поднимая головы, произнес Черчилль, перелистывая содержимое папки.
   – Я вез эти материалы для себя, и, конечно, они были в польском изложении. А когда выяснилось, что самому мне не придется воспользоваться ими, понадобился перевод на английский. Для вас. Это потребовало времени. Не мог же я доверить перевод таких документов первому встречному?
   – Здесь написано, – буркнул Черчилль, глядя в текст, – что на землях, которые Берут требует для Польши, проживает восемь миллионов немцев. А Сталин считает завышенной даже цифру в полтора миллиона. Чем мы можем доказать правильность ваших данных?
   – Есть такой шутливый рассказ, сэр, – пожимая плечами, ответил Миколайчик, – анекдот, конечно. Учитель географии спрашивает гимназиста, сколько звезд на небе. Тот без запинки называет гигантскую цифру с точностью до единицы. «Чем вы можете это доказать?» – спросил удивленный учитель. «Пересчитайте сами, пан учитель, и вы убедитесь, что я прав», – ответил гимназист.
   – Вы полагаете, что Сталина можно убедить этими гимназическими шуточками.
   – А как он докажет правильность своих данных? – возразил Миколайчик. – Во всяком случае, это потребует долгого времени. Да и после того утверждения Берута и русских можно продолжать оспаривать. С нашей помощью, разумеется. К тому же, как вы можете видеть, это далеко не единственный аргумент.
   Черчилль торопливо проглядывал страницы. Каждое возражение против новых польских границ имело подзаголовок: «Потеря Германией земель по Одеру вызовет голод»; «Примеры времен первой мировой войны»; «Экономическое бремя ляжет на оккупационные державы»; «Поляки окажутся не в состоянии освоить новые территории»; «Создание обстановки вражды между Германией и Польшей»; «Невозможность справедливого решения вопроса о репарациях»; «Линия Керзона и Россия»…
   Пробегая глазами один листок за другим, Черчилль все более приходил к выводу, что ничего принципиально нового по сравнению с теми доводами, которые он уже выдвигал на Конференции, здесь не содержится. Но ему импонировали цифры и факты, которыми подкреплялось каждое возражение и которые, не поддаваясь немедленной проверке, создавали иллюзию правдоподобия.
   Черчилль сознавал, что даже с помощью этих материалов отвергнуть решение о расширении польской территории в принципе невозможно, – это означало бы коренной пересмотр Ялтинского соглашения. Однако отбить требования поляков о новой границе именно по западной, а не по восточной Нейсе, сохранить для Германии Штеттин и некоторые другие промышленные районы материалы, предоставленные Миколайчиком, несомненно, могли помочь.
   – Хорошо, – захлопывая папку и поднимая голову, сказал Черчилль, – я изучу все это. Хотя времени остается мало. Кстати, – неожиданно произнес он, впиваясь глазами в лицо Миколайчика, – вы заверяли меня, что, войдя в варшавское правительство, сумеете создать свою сильную партию и противопоставите ее на будущих выборах коммунистам.
   – Строництво людове? – подсказал Миколайчик.
   – Так вот, где же это самое Стро…?
   Черчилль попробовал было повторить название партии по-польски, но у него ничего не получилось.
   – Возрождение партии Строництво людове будет провозглашено уже в августе, сэр, – горделиво откидывая голову, произнес Миколайчик.
   – И Берут на это… идет? – с сомнением спросил Черчилль.
   – Во-первых, он не может отказаться от обязательства создать правительство на широкой демократической основе. Следовательно, ни одна из партий, кроме откровенно нацистской, не может быть запрещена или устранена от участия в выборах, – пояснил Миколайчик. – Разумеется, это во многом будет зависеть от вас, сэр.
   – Опять от нас? – с тяжелым вздохом переспросил Черчилль. – Поймите, я устал от поляков. Устал!
   – От вас и президента не требуется ничего нового! Только не отступать от главного требования западных держав: «выборы и правительство на широкой демократической основе». О дальнейшем позаботимся мы сами.
   Внезапно Черчилль сник. Положил папку рядом с собой на кровать. Взгляд его стал каким-то отсутствующим, словно он забыл, что перед ним стоит Миколайчик, забыл обо всем, что произошло между ними.
   Миколайчик недоуменно глядел на премьер-министра, не понимая причины происшедшей в нем внезапной перемены. Он не знал, не мог догадаться, что причина заключается в произнесенном им слове «выборы»… Некоторое время длилось молчание.
   – Теперь разрешите мне покинуть вас, сэр? – неуверенно спросил Миколайчик.
   Черчилль ничего не ответил. Он думал: «Завтра – последний день… Завтра станет очевидной подлинная реакция Сталина на сообщение Трумэна. А потом – Лондон. А потом… А если?..»
   Он мог в конце концов смириться со всем, этот стареющий, грузный, в течение долгих лет отравляющий себя алкоголем и табаком человек, – последний из крупнейших капитанов старого мира, «последний из могикан». Он смог пережить все, вплоть до смерти самых близких ему людей. Он любил только себя и любил так, что для других любви у него уже просто не хватало. Ни для кого. Ни для чего. Кроме Британской империи. Кроме собственной власти.
   Прозвучавшее в ушах Черчилля слово «выборы» заставило его снова подумать: «А смог бы я пережить поражение на выборах?»
   Вопрос остался без ответа.
   Черчилль, точно очнувшись, поднял голову. Миколайчика в комнате уже не было, и только кожаная папка на кровати напоминала о его недавнем визите.

Глава девятая.
ЛИЦОМ К ЛИЦУ

   Черчилль мало спал в ту ночь, – часов до двух читал материалы Миколайчика, потом, бросив папку на коврик возле кровати, еще долго лежал на спине, не закрываясь одеялом и не гася света.
   Почти целиком прикрытая розовым абажуром лампочка освещала его, похожего сейчас на тушу диковинного животного доисторических времен, оставляя в полумраке большую часть спальни.
   О чем думал он в эти ночные часы? Осмысливал только что прочитанные материалы? Размышлял, каким образом их лучше всего использовать?..
   Нет. В эту ночь перед вылетом из Бабельсберга в Лондон он вызывал к себе тени Прошлого. Они толпились перед ним в темных, дальних углах комнаты. Их смутные, расплывчатые очертания напоминали Черчиллю о том, как много прожито и как много пережито. Со всех сторон обступали его тени друзей политических – иных у Черчилля почти не было, и тени врагов – их трудно пересчитать…
   Большинство друзей уже ушло из жизни, а из врагов многие еще оставались в живых, И Черчилль вел с ними сейчас молчаливую беседу, точнее, произносил очередной монолог. Он привык, чтобы другие слушали его, а вот сам выслушивать других не любил, всегда воспринимал это как неприятнейшую обязанность.
   Ему пошел уже восьмой десяток, этому неугомонному, властному, упрямому человеку.
   Бывали минуты, когда он чувствовал на своих плечах тяжесть старости. Но гораздо чаще не ощущал ее. У него не хватало времени для таких ощущений. Странно организованный ум Черчилля, подобный кибернетической машине, как бы специально сконструированной природой для политических интриг, для хитрых замыслов – точно рассчитанных, а иногда фантастических и поэтому неосуществимых, – поддерживал в нем безотчетную веру в собственное бессмертие, в нескончаемое обладание властью. Понятие «жить» для него означало властвовать. Мысленно обращаясь к теням, к призракам, он, по существу, репетировал речь, которую произнесет уже гласно, после победы на выборах…
   Где произнесет? На многотысячном митинге в Альбертхолле? В парламенте? Этому он пока не придавал значения. Не все ли равно. Ведь немногие помнят, где именно произносили свои бессмертные речи Цицерон, Август, Юлий Цезарь, Марк Антоний, Ганнибал, Александр Македонский, Лютер, Савонарола, десятки других исторических личностей – героев, без которых человечество оказалось бы гигантским муравейником. Да, именно муравейником, в котором все до отвращения равны, все бессмысленно копошатся и никто не вырывается вперед.
   Он думал о памятнике, который воздвигнет ему Британия, о том, каким он останется жить в памяти и воображении будущих поколений, с кем из бессмертных его будут сравнивать.
   Потом Черчиллю померещилось, что перед ним снова стоит Миколайчик. Это видение вызвало отвращение. Не потому, что самоуверенный выскочка предал его, – теперь Черчилль уже понимал, что Миколайчик по-своему был прав. Черчилля бесил сам факт, что обстоятельства вынуждают его заниматься какими-то поляками, которые после всего того, что сделала для них Британия, должны были бы покорно и молча стоять на коленях перед премьер-министром, ожидая любого его решения. Румыны, болгары, венгры… Черт побери, а видел ли он когда-нибудь в жизни болгарина или венгра? «Грязный иностранец» – так привычно называли в Англии всех, кто не являлся англичанином. «Если бы я не был французом, то хотел бы быть англичанином», – сказал герой романа, прочитанного Черчиллем в юности. Он полагал, что делает этим комплимент своему британскому собеседнику. А тот ответил: «Если бы я не был англичанином, то хотел бы быть им». Очень правильный ответ! Неправильно другое – то, что лидеру Британской империи приходится теперь заверять в своей любви поляков, отвоевывать демократию для болгар и румын, которые, наверное, ходили еще с обезьяними хвостами, когда в Англии уже много лет существовал парламент и Биг Бен отсчитывал ход всемирной истории…
   Незаметно для самого себя Черчилль наконец уснул. Ему показалось, что с этого момента до того, как его разбудили, прошли считанные минуты. Но в действительности он спал уже часа четыре, когда, предупрежденный с вечера, Сойерс, осторожно постучав в дверь, открыл ее и вкатил в спальню столик на колесиках.
   – Ваш завтрак, сэр, – негромко сказал личный лакей Черчилля и напомнил: – Вы приказали разбудить вас в семь пятнадцать.
   – Какого черта, Сойерс, я только что заснул, – пробурчал в ответ Черчилль, но сразу умолк, вспомнив, что в восемь должен приехать Берут.
   Мелькнула мысль: может быть, и этого поляка стоит принять лежа в постели? Ее пришлось откинуть: Берут все же глава государства.
   Черчилль молча наблюдал за Сойерсом, который привычно точными движениями взял со столика поднос – не шелохнулась поверхность кофе в большой чашке, – установил его на широкой груди своего капризного хозяина. На подносе все как обычно: кофе, крошечный молочник со сливками, тосты, квадратик масла, земляничный Джем – ранний утренний завтрак. Яичницу с поджаренным беконом или толстые, с вкрапленными в них кусочками сала сосиски Черчилль предпочитал есть несколько позже.
   Но сейчас он совсем не чувствовал аппетита и, ни к чему не притрагиваясь, с неприязнью смотрел на поднос, покоящийся на его груди.
   – Сэр?.. – вопросительно произнес стоявший у кровати Сойерс.
   За долгие годы службы личный лакей привык интуитивно угадывать его желания.
   – Да, – ответил Черчилль. И уточнил: – Бренди. Один глоток.
   Сойерс подошел к шкафчику с напитками и спустя несколько мгновений вернулся с небольшим серебряным подносиком, на котором стоял невысокий, пузатый бокал, на четверть наполненный желтоватой жидкостью.
   Черчилль снял его с подноса, сделал несколько медленных глотков. Потом прикрыл глаза, ожидая, когда коньяк произведет на него желанное действие, приказал негромко:
   – Сигару.
   И опять-таки заученными, быстрыми движениями Сойерс взял из стоявшего на тумбочке ящичка толстую, длинную манильскую сигару, освободил от целлофановой обертки, обрезал «гильотинкой» кончик и, поднеся ее к губам Черчилля, зажег спичку…
   Черчилль редко затягивался сигарой, но сейчас сделал две-три глубокие затяжки…
   Желанное чувство бодрости, готовность действовать постепенно возвращались к нему. Из расслабленного, апатичного старика, как бы растекшегося на кровати, подобно огромной медузе, он превращался в энергичного, уверенного в себе человека, каким его уже долгие годы знал весь мир.
   – Спасибо, Сойерс, – сказал Черчилль, кладя сигару на угол подноса и приступая к еде, – через десять минут будем одеваться.
 
   Он встретил Берута, сопровождаемого переводчиком, у себя в кабинете. Там же находился и майор Бирс – личный переводчик английского премьера.
   В мундире британских военно-воздушных сил Черчилль стоял с сигарой в зубах посредине комнаты, когда в нее вошел Берут.
   – Здравствуйте, – сказал ему Черчилль, однако руки не протянул. – Несмотря на то что времени у меня в обрез, я все же решил встретиться с вами.
   В тоне, которым Черчилль произнес эти слова, прозвучали напоминание, что на этот раз Беруту посчастливилось встретиться с одним из великих деятелей мира, и одновременно снисходительная вежливость.
   – Благодарю вас, господин премьер-министр, – спокойно ответил Берут.
   Переводчики одновременно начали дублировать своих шефов по-английски и по-польски.
   «Какой некрасивый язык, – подумал Черчилль, – удивительное нагромождение шипящих звуков и противоестественных ударений».
   Вслух же он сказал, поморщившись:
   – Давайте установим элементарный порядок. Меня переводит Бирс, а вас, мистер Берут, – ваш переводчик. Впрочем, может быть, вы говорите по-английски?
   – Не лучше, чем вы по-польски, господин премьер, – без тени насмешки произнес Берут.
   – Садитесь! – пригласил Черчилль и сам первым опустился в кресло за письменным столом.
   Берут занял одно из двух кожаных кресел возле стола. Бирс и польский переводчик в нерешительности посмотрели на другое, свободное кресло, будто спрашивая друг друга, кому следует его занять.
   – Садитесь же! – нетерпеливо повторил Черчилль и недовольно передернул плечами, когда Бирс, уступая кресло своему польскому коллеге, занял стул у стены, за спиной Черчилля.
   – Итак, – начал он, когда все расселись, – у меня мало времени.
   – К сожалению, у меня тоже, – в тон ему откликнулся Берут.
   От такого ответа Черчилль едва не выронил изо рта сигару. Но Берут тут же вежливо пояснил:
   – Дело в том, господин Черчилль, что президент Трумэн выразил желание встретиться со мной сегодня в девять. Мне передал об этом по телефону господин Бирнс, и я уже не мог что-либо изменить.
   – Гм-м… – пробурчал Черчилль. – Тогда приступим к делу. Итак, мистер Берут, хотя вам, кажется, не приходилось бывать в Лондоне, по крайней мере во время войны, вы не можете не знать, что Великобритания вступила в схватку с Гитлером во имя защиты прав Польши.
   Он сделал паузу, ожидая какой-либо реплики Берута, но тот молчал, глядя на Черчилля спокойно-выжидающе.
   – Тем не менее, – снова заговорил Черчилль, – я решительно против выдвигаемых вами теперь требований относительно западной – польско-германской границы.
   – Почему же, господин премьер-министр? – спросил Берут.
   – Об этом говорилось уже не однажды, – назидательно ответил Черчилль. – И в последний раз не позже чем вчера, на вашей встрече с министрами иностранных дел.
   – И все же я полагаю, что, выразив любезное желание встретиться со мной, вы как глава правительства Великобритании намерены сказать нечто новое, – по-прежнему негромко, вежливо, без тени упрека сказал Берут. – Министры иногда не могут взять на себя решение вопроса, которое может принять глава государства.