– Квартира по нашим стандартам средняя, – ответил я Брайту. – Большая комната. Я живу в ней вместе с отцом. Когда мы с Марией поженимся, сделаем в комнате перегородку.
   Наступило молчание. Чарли в задумчивости покачал головой и предложил:
   – Поедем?
   – Конечно, поедем, уже поздно.
   Брайт включил мотор, потом фары, и машина рванулась вперед. Путь до границы американского сектора занял не более 10—15 минут. Когда в отдалении замаячил тускло освещенный шлагбаум, Чарли неожиданно остановил машину.
   Я недоуменно посмотрел на него.
   – И все же я, наверное, не смог бы жить в вашей стране, – сказал Чарли.
   «А кому ты там нужен?» – хотел ответить я, но вместо этого спросил:
   – Почему?
   – Надо слишком много веры.
   – Во что?
   – Не знаю. Боюсь определить. Ну, наверное, прежде всего в этот ваш коммунизм. И еще… вы предъявляете слишком уж высокие требования к человеку. Хотите, чтобы он не думал о собственной выгоде, чтобы не заботился прежде всего о себе…
   – Хочешь сказать, что мы своего рода идеалисты? – усмехнулся я.
   – Именно «своего рода»! – воскликнул Чарли.
   – Что ты вкладываешь в эти слова?
   – А то, что вообще-то вы практичные ребята, – подмигнул Чарли. – Наверное, хотите прибрать к рукам Европу, Германию, во всяком случае… Нет, нет, ты подожди сердиться. Я лично считаю, что у вас для этого есть все основания! Честно тебе говорю: я вас понимаю и одобряю. С точки зрения бизнеса. Вообрази: два концерна вели между собой смертельную борьбу, один из них выиграл. Для чего? Для того, чтобы предоставить побежденному свободу действий? Или для того, чтобы скрутить его в бараний рог?
   Мне захотелось проследить за ходом его мыслей до конца, и я спросил:
   – Каким же образом, ты полагаешь, мы собираемся подчинить себе Германию?
   – Силой, конечно! У вас же здесь войска!
   – Но у вас тут тоже войска!
   – Ну… тогда через местных «комми»! Кто им помешает выступить завтра от имени всех немцев и заявить, что Германия превращается в социалистическую, советскую страну, или как там еще по-вашему, не знаю.
   – Но пока что «комми», если тебе так угодно называть немецких коммунистов, предложили совершенно иное, – сказал я.
   – Где и кому? – с усмешкой спросил Брайт.
   – Одиннадцатого июня и во всеуслышание, – ответил я.
   – Одиннадцатого? – недоуменно пробормотал Брайт. – А что произошло одиннадцатого июня?..
   Вот когда мне пригодилась декларация, которую я получил от Ноймана и, прочитав, так и носил в кармане своего пиджака.
   – В этот день, – сказал я, – Центральный Комитет немецких коммунистов опубликовал в Берлине декларацию.
   – Почему именно одиннадцатого?
   – Потому что только десятого была разрешена деятельность антифашистских партий и организаций.
   – И о чем же в ней говорилось, в этой декларации?
   – О необходимости уничтожить остатки гитлеризма. О борьбе против голода, безработицы и бездомности, У тебя есть возражения?
   – Нет, – пожал плечами Брайт. – А что еще?
   – О воссоздании демократических партий и рабочих профсоюзов. Об отчуждении имущества бывших нацистских бонз. Возражаешь?
   – Не валяй дурака, Майкл. Мы демократическая страна. Как же я могу?
   – Значит, поддерживаешь. Отлично. Тогда, может быть, ты против мирных и добрососедских отношений с другими народами? Такое требование тоже содержится в декларации. Или возражаешь против возмещения ущерба, который Германия нанесла другим народам?
   – Нет, почему же… С этим я тоже согласен.
   – Тогда вступай в коммунистическую партию, Чарли. Ты самый настоящий «комми». Я перечислил тебе большую часть пунктов, содержавшихся в декларации. Ты с ними согласен!
   – Наверное, ты морочишь мне голову, Майкл? Среди западных журналистов считается аксиомой, что местные «комми» будут действовать как ваши агенты и отдадут Германию в ваши руки. Уверен, что и мои товарищи по профессии и наши боссы не знают о том, что ты называешь «декларацией».
   – А если бы знали?
   – Разумеется, напечатали бы в своих газетах. Иначе это была бы нечестная игра.
   – Ты за честную игру?
   – Я еще ни разу никого в жизни не предал и никому не изменял, – с искренним негодованием объявил Брайт.
   Напоминать ему о фотографии не имело смысла. В конце концов, он уже в какой-то мере искупил свою вину.
   Я полез в карман пиджака, вынул тоненькую брошюрку и протянул ее Брайту.
   – На, держи, – сказал я. – Только она на немецком языке. Но, может быть, это и к лучшему. Дай перевести тем кому полностью доверяешь. Я не хочу, чтобы ты заподозрил меня в искажениях при переводе. Беру с тебя только одно обещание.
   – Какое?
   – Ты постараешься, чтобы декларация была опубликована в американских газетах. Хотя бы в одной. И с любыми комментариями.
   – Обещаю, – сказал Брайт, взял брошюру и сунул ее себе в карман. После некоторой паузы вдруг рассмеялся: – Все же ты меня удивляешь, Майкл!
   – Чем именно? – спросил я.
   – Ну, как же: мы вели разговор о тебе, о твоей будущей судьбе, а ты перевел его на судьбу Германии. Да провались она к черту! Подумай лучше о себе!
   – В каком смысле?
   – Не обидишься, если я тебе отвечу как истинный друг, как боевой товарищ, который никогда не предаст ни тебя, ни то дело, ради которого мы здесь находимся?
   – Не обижусь, – пообещал я.
   – Так вот что я тебе скажу: не женись. Подожди. Иначе твоя Мэррия бросит тебя максимум через год.
   Я почувствовал, что кулаки мои непроизвольно сжимаются.
   – Майкл-бэби! – поднимая голову от рулевого колеса и переводя на меня свой сочувственный взгляд, произнес Брайт. – Что ты можешь дать любимой женщине?
   – Ты уже сам ответил, – угрюмо сказал я. – Любовь ей свою дам.
   – Это неплохо, но я – да, поверь мне, и женщины тоже – предпочитают эту штуку в сочетании с чем-либо, что поддается, говоря аллегорически, фотографированию. Богатых и сильных не предают, за них держатся. Бедняков обманывают, от них в конечном итоге стремятся отделаться. Цветы вместо драгоценностей, прогулка на обшарпанном пароходике и, самое главное, жизнь… жить в одной… послушай, мне трудно даже выговорить!
   – Не бойся, – поощрил его я. – Ты хотел сказать: «Жить в одной комнате»? Так знай же, у нас так жили десятки тысяч семейств. А сейчас, после этой войны, будут ряд лет жить еще хуже… Слушай, Чарли, что такое, по-твоему, любовь?
   Он взглянул на меня ошарашенно.
   – Любовь? К женщине?.. Не валяй дурака, Майкл, это ты сам прекрасно знаешь. Это когда женщина нравится и хочется быть с ней и днем и ночью… Но у порядочного мужчины к порядочной женщине это проявляется лишь при наличии определенного имущественного ценза. Чем выше он, тем лучше.
   – Чарли, – сказал я, кладя руку на его плечо, – послушай маленькую историю, потом подвези меня ближе к шлагбауму, и я уйду. Так вот, на войне мы потеряли огромное количество мужчин, убитыми и тяжело раненными. Теперь представь себе. Молодой парень, моложе нас с тобой, раненный или тяжело контуженный, приходит в сознание лишь в госпитале. Узнает, что остался без ног, – ему грозила гангрена. А у этого парня жена, с которой он прожил меньше года. Она давно не получала от него писем и, наверное, считает мужа убитым или без вести пропавшим. И перед парнем встает вопрос: сообщать жене, что жив, но остался без ног? Или «пропасть без вести»? Как бы поступил на его месте американец?
   – Нелепый, абстрактный вопрос! – возразил Брайт. – Смотря что за американец. Если он богат и очень любит жену, то, конечно, надо восстановить себя в своих правах. Если беден и не лишен понятия о чести – остаться для жены «без вести пропавшим». Если же не может этого вынести, берет в рот ствол револьвера и… – Брайт снял руку с рулевого колеса и щелкнул пальцами.
   – Понятно, – сказал я и тоже щелкнул. – Такое чуть было не случилось и у нас в одном из госпиталей на Первом Украинском фронте… Представь себе: худая, в ватнике и накинутом поверх него затасканном госпитальном халате женщина бьет по лицу парня, лежащего на койке. Бьет, плачет и приговаривает: «Зверь ты, изверг проклятый». А он даже не отворачивается, принимая удары. Ну, тут, конечно, сбежался персонал, стали ее оттаскивать…
   – Да что произошло-то, я не понимаю! – нетерпеливо произнес Брайт.
   – Ситуация похожа на ту, которую я тебе нарисовал раньше: лейтенант, потеряв обе ноги, скрыл от жены, что жив, и подумывал об этом. – Я снова щелкнул пальцами. – А она узнала, где он скрывается, добралась до госпиталя…
   – Понял, понял, – прервал меня Чарли, – благородная женщина из хрестоматии для детей. Но только за что она его била?
   – За то, что он посмел усомниться в ее…
   – Благородстве?
   – Нет. Любви.
   – Да… я понимаю, – тихо сказал Брайт, – или…
   В это время часовой у шлагбаума, видимо обративший внимание на нашу долго стоящую без огней машину, мигнул нам фонариком.
   – О’кэй, парень, извини, едем! Везу союзника! – крикнул ему Чарли, подъезжая к шлагбауму,
 
   …В эти же минуты Черчилль переступил порог резиденции премьер-министра на Даунинг-стрит, 10. Он вопросительно смотрел на стоящего близ двери чиновника, Черчилль даже не помнил, кто он, этот чиновник. Ему был нужен ответ. Одно из двух слов: «да» или «нет».
   – Окончательные итоги еще не подведены, сэр, – доложил чиновник.
   Это взбодрило премьера. Он почему-то обрадовался, что получил отсрочку, сунул в рот сигару и, не зажигая ее, величаво прошел мимо остальных служащих резиденции.
   Сопровождаемый Клементиной, Черчилль сразу же заглянул в комнату, которая с начала войны превратилась в узел связи. Теперь сюда стекались сведения о результатах выборов в парламент.
   Черчилль молча посмотрел на карты, развешанные по стенам, с воткнутыми в них флажками. Теперь флажки символизировали не расположение войск союзников и противников, а голоса, отданные за него, Черчилля, или за Эттли в различных избирательных округах. Потом перелистал сводку о количестве поступивших бюллетеней, позвонил в Центральное бюро консервативной партии и только после этого проследовал в столовую.
   Клемми и Мэри уже сидели за столом и ждали мужа и отца к позднему обеду.
   Клементина устремила на Черчилля нетерпеливый взгляд. Черчилль сел, положил сигару на край пепельницы и сказал:
   Все говорит за то, что мы получим существенное большинство.
   Потом вдруг встал, подошел к окну и откинул угол тяжелой шторы. Клементина тоже подошла к окну и встала за спиной мужа. За окном моросил дождь – обычная лондонская погода! Люди шли под зонтами подняв воротники своих плащей и пиджаков.
   – Они не предадут меня! – сказал Черчилль, отводя руку от окна.
   Угол шторы упал.
 
   В эти же минуты президент Соединенных Штатов спокойно отходил ко сну. Он сделал сегодня немалое дело: отдал официальный приказ стратегическим воздушным силам на Дальнем Востоке сбросить в любой день начиная с шестого августа – в зависимости от погодных условий – по одной атомной бомбе на два японских густонаселенных города. А чтобы не быть сильно зависимым от погоды, Трумэн предоставил авиационному командованию возможность выбора: утвердил для нанесения ударов не два, а четыре объекта. В числе их были Хиросима и Нагасаки.
 
   И в те же минуты Сталин вел телефонный разговор с директором Института физических исследований, академиком Курчатовым. Второй по счету разговор за минувшие два дня.
   Во время этого второго разговора академик доложил, правда пока в самых общих чертах, какие потребуются научные силы и материальные средства, чтобы в возможно короткий срок ликвидировать атомное преимущество Америки.
   Разговор длился не менее получаса.
   Затем Сталин обычной своей мягкой походкой вернулся к ожидающим его участникам совещания и сказал:
   – Что ж, давайте продолжим нашу работу.

Глава четырнадцатая.
«ОБВАЛ»

   26 июля 1945 года по лондонской Пел-Мел шел пожилой джентльмен, доктор Моран, шел, как записал потом в своем дневнике, по направлению к зданию Медицинского колледжа, где он и его коллеги привыкли пить свой пятичасовой чай.
   На город опускался легкий туман, прикрывая стены домов, увешанные плакатами и листовками консерваторов и лейбористов. Постепенно теряли свои очертания портреты Черчилля с сигарой в углу рта и лысеющего Эттли, казалось, зорко следящего своими хитрыми глазками за прохожими.
   Далеко уже не первый год доктор Моран, личный врач премьер-министра, заслуживший в этом качестве звание лорда, жил как бы жизнью своего пациента. Было принято думать, что здоровье Черчилля непоколебимо. Это было так и не так. Он выглядел неутомимым, подвижным, несмотря на массивную комплекцию. Но склонность к апоплексии, желудочные, а иногда и сердечные недомогания (сказывался возраст!), неумеренное курение и пристрастие к виски и коньяку заставляли Морана всегда быть начеку. В эти дни тем более, потому что каждый следующий час мог нанести Черчиллю жестокий удар.
   Теперь доктор Моран почти круглые сутки находился, как говорят военные, в «боевой готовности номер один». Из утренней информационной сводки было видно, что судьба консервативной партии висит на волоске. И все же в глубине души Моран да и сам Черчилль в возможность поражения не верили. Несмотря на тревожные факты, оба они, оставаясь наедине друг с другом и каждый наедине с самим собой, искали утешения в том, что «народ не может проявить неблагодарности к тому, кому обязан победой».
   Но судьба нередко наносит свои окончательные удары вопреки нашим эмоциям, размышлениям и предположениям. В данном случае она использовала в качестве провозвестника такого удара старинного сотрудника Черчилля – Кольвилля. Вынырнув из сгущавшегося тумана, он оказался лицом к лицу с Мораном и, не здороваясь, будто только что расстался с врачом, произнес всего лишь два слова:
   – Чарльз, обвал!..
   Объяснять значение слова «обвал» необходимости не было. Моран спросил только:
   – Есть официальное сообщение?
   – Ожидают с минуты на минуту.
   Моран бросился к телефону-автомату. Из дома 10 на Даунинг-стрит ему сообщили, что Черчилль находится в военном министерстве и беседует с личным секретаре короля. О чем? Неужели о деталях прощального визита Черчилля в Букингемский дворец?..
   Морану хотелось расспросить Кольвилля о подробностях, но тот уже исчез в тумане. Впрочем, к чему тут подробности, главное в самом факте: консерваторы во главе с Черчиллем потерпели поражение. Обвал…
   Моран растерянно огляделся. Вопреки всему мир стоял неколебимо. Невольно подумалось: только в немом кино можно увидеть, как беззвучно рушатся горы, как океанские волны молчаливо вздымают свои гребни к небу или все в том же разъяренном молчании смывают с берегов города. В кино озвученном, так же как и в реальной жизни, все эти катаклизмы сопровождаются грохотом, схожим с ревом труб легендарного Страшного суда.
   Сейчас вокруг Морана все было противоестественно тихо. Но он знал, что, как бы ни был уверен Черчилль в своей победе, тревоги часто посещали премьер-министра. И тогда ему казалось, что его уход с политической арены, не говоря уже о физической смерти, повлечет за собой нечто вроде всемирного потопа или землетрясения. Может ли Британия – и не только она, а весь мир – спокойно расстаться с Черчиллем – литератором, художником, политиком, оратором и прежде всего, конечно, государственным деятелем!
   Оказывается, может. Здания не рушились, как тогда, во время войны, и не было никакой паники.
   Морану ничего не оставалось, как продолжить свой путь в колледж. Все, кого он застал там за привычным чаепитием, умолкли, когда доктор передал им то, что услышал от Кольвилля. Лишь один какой-то невежа позволил себе бестактно громко свистнуть в наступившей тишине.
   Моран уничижительно посмотрел на него и снова направился к телефону. Ничего нового узнать не удалось. Повторился прежний ответ: сэр Черчилль – в военном министерстве, беседует с секретарем короля.
   Оставив нетронутой налитую ему чашку чая с молоком, Моран поймал такси и назвал шоферу адрес министерства.
   В то время мало кто знал, что в здании военного министерства, а точнее, под учреждением, именовавшимся «The office of works in Storey gate»[8], существовали подвалы с бронированным потолком и стальными дверями. Там располагался зал для заседаний кабинета министров, комната для топографических карт, спальня премьера и его личный кабинет. Оттуда в военные годы Черчилль обращался к народу со своими радиоречами.
   Когда Моран прибыл в эту подземную крепость, охрана беспрепятственно пропустила его к Черчиллю, сообщив, что посланник двора уехал.
   К немалому удивлению Морана, он застал своего пациента не в рабочем кабинете, а в скромной комнате для секретарей. Черчилль сидел один, понуро расплывт шись на стуле, – кресел в этой комнате не было. Всем своим видом он как бы заявлял, что считает себя уже не у власти. И отсутствие сигары во рту вроде бы подчеркивало, что прежнего Черчилля не существует.
   – Итак, вы уже знаете, что случилось? – спросил он Морана, не поднимая головы.
   – Да, сэр, – ответил Моран. – И это меня глубоко возмущает. Такой черной неблагодарности я не ожидал от британцев.
   – Будем считать это очередной «загадкой века», – усмехнулся Черчилль. – А может быть, лейбористы и вправду нашли какие-то пути к сердцам англичан. Вам это не приходило в голову?
   – Мне сейчас приходит в голову только одна страшная мысль: не вам, а Эттли придется противостоять Сталину.
   – Каждый народ заслуживает такого правительства, какое имеет, – проговорил Черчилль, на этот раз с нескрываемой злобой.
   – Разрешите мне осмотреть вас, сэр, – попросил Моран после недолгой паузы. – Ну, как обычно: сердце, давление…
   – Кого интересует, как бьется сердце и какое кровяное давление у бывшего премьер-министра Великобритании? – скривив губы, ответил Черчилль. – Вы свободны, Чарльз. Спасибо за сочувствие.
   Уже уходя, Моран услышал телефонный звонок. Черчилль взял трубку. В ней прозвучал ненавистный ему сейчас голос Эттли:
   – Я не без печали выполняю свой долг, сэр Уинстон. Результаты голосования скоро будут объявлены по радио. Мы победили, сэр.
   – Сколько?! – не в силах сдержать себя, крикнул ему Черчилль.
   – Мы получили триста девяносто три голоса, – медленно произнес Эттли.
   – А консерваторы?
   – Двести тринадцать. Считая со всеми, кто к ним примыкал…
   Да, это было поражение, «обвал». С незначительным перевесом голосов в новом парламенте можно было бы еще смириться: история знает случаи, когда правительство остается у власти, даже если оппозиция имеет незначительное большинство. Но незначительное! Здесь же перевес почти вдвое. Игра проиграна.
   – Поздравляю вас, – негромко, стараясь вложить в эти слова все безразличие, почти оскорбительное равнодушие, ответил Черчилль. – Соответствующая телеграмма будет вам послана сразу же после официального объявления результатов выборов.
   – Спасибо, – ответил Эттли. – Мне бы очень не хотелось, чтобы вы рассматривали мой звонок как чисто протокольный или, что еще хуже, услышали бы в нем оттенок злорадства.
   Черчилль промолчал.
   – Я звоню, – раздался снова голос Эттли, – по весьма серьезному вопросу, который вы, конечно, уже обдумали: нам надлежит вернуться в Потсдам. Самое позднее послезавтра.
   – У меня еще достаточно хорошая память, – ответил Черчилль, – но я не понимаю, какое теперь это имеет отношение ко мне?
   – Прямое. Вы оказали бы Британии и мне лично огромную услугу, если бы согласились поехать вместе со мной.
   – В каком качестве? – не без ехидства спросил Черчилль.
   – Ну… в том, в котором был там я. Вы ведь остаетесь депутатом парламента и лидером оппозиции. Я прошу вас…
   – Нет! – отрезал Черчилль. И едва не добавил: «Я в качестве вашего заместителя? Да вы с ума сошли!»
   В ярости Черчилль снова представил себе, как Эттли будет восседать на том самом кресле с высокой спинкой, которое он, Черчилль, занимал все эти дни.
   – Нет! – еще резче повторил он.
   – Это продемонстрировало бы единство нации… – начал было Эттли, сознавая, насколько увеличился бы его престиж в качестве человека, которому будет подчинен сам Черчилль.
   – Моя карьера окончена. Я не Мафусаил! – прервал его Черчилль.
   – Вы еще не так стары, – польстил ему Эттли. – Я убежден, что впереди вам предстоит немало великих дел.
   – Оставим это! – раздраженно бросил Черчилль. И тут же спросил: – Кого вы собираетесь взять с собой в качестве министра иностранных дел?
   – Бевина, – ответил Эттли.
   – Отличный выбор, – сказал Черчилль как можно безразличнее.
   На самом деле он был рад: «Этот „Гиттли-Эттлер“ хватит горя с таким резким, умным, но самоуверенным и бесцеремонным человеком. Черта с два Бевин согласится пассивно играть вторую роль».
   – Отличный выбор, – повторил Черчилль. И добавил: – Если вы решите прислушаться к моему совету, оставьте на посту заместителя министра Кадогана.
   – Я и сам предполагал оставить его. И прошу вас не возражать, если моим личным секретарем станет Рован – сам он не против. Я не собираюсь производить решающих изменений в составе нашей делегации.
   «Одно из них уже произведено!» – с горечью подумал Черчилль. Огорчила его и готовность Рована так легко сменить хозяина.
   Этот телефонный разговор с Эттли становился все более невыносимым для Черчилля. Но он не сказал еще главного. Не без насилия над собой Черчилль продолжал:
   – Вы в курсе хода Конференции и не нуждаетесь в подсказках. Однако несколько рекомендаций, если разрешите, я вам дам.
   – Слушаю, сэр.
   – Первое: ни в коем случае не уступать в «польском вопросе». От этого народа напрасно ждать благодарности. Восточная Нейсе и больше ни шагу на запад.
   – Я вас понял, сэр, – ответил Эттли.
   – Второе: не позволять русским сделать из Германии безопасное для себя географическое понятие. Не обессиливать ее репарациями в пользу русских. Я имею в виду размеры.
   – Да, сэр, – скучным голосом откликнулся Эттли, которому уже начали надоедать эти нравоучения.
   – И третье, – сказал Черчилль с еще большим нажимом, – не позволять русским советизировать Восточную Европу. Разумеется, в нашем распоряжении останется достаточно средств, чтобы изменить положение, даже если на Конференции оно сложится для Запада невыгодно. Но это будет труднее… Вот, кажется, и все. Остальное вы, конечно, помните.
   Последнюю фразу Черчилль произнес таким тоном, точно хотел сказать: не в качестве же манекена вы целую неделю присутствовали на Конференции!
   Перед тем как повесить телефонную трубку, Черчилль осведомился:
   – Когда вы намерены снова вернуться в Лондон?
   – Как можно скорее, – последовал ответ Эттли. – До отъезда в Потсдам я не успею даже сформировать кабинет. В лучшем случае назначу несколько министров на ключевые посты.
   – Значит, до скорой встречи, – устало произнес Черчилль. – Желаю успеха. Еще раз примите мои искренние поздравления.
   Черчилль повесил трубку и, беззвучно шевеля толстыми губами, вернулся к своим горестным размышлениям: «Да… Это обвал. Триста девяносто три и двести тринадцать. Такого разгрома консерваторы, кажется, еще не претерпевали никогда».
   Теперь Черчиллю предстоит ехать в Букингемский дворец с заявлением об отставке. Он приказал Сойерсу приготовить фрак с орденами и цилиндр. На минуту представил себе, в каком виде явится туда новый премьер-министр. Конечно, в своем помятом темном костюме-тройке. Как будто у него всего один костюм!.. И мундштук трубки будет торчать из нагрудного кармана пиджака…
   Черчилль никак не мог вспомнить, курил ли Эттли ее при Сталине. Зато помнилось другое: сам Сталин за столом заседаний, как правило, курил эти свои длинные, с картонным мундштуком, сигареты. Наверное, не хотел даже этой деталью дать повод сравнивать себя с Эттли. А Эттли, в свою очередь, остерегался таких сравнений: боялся выглядеть подражателем Сталина, образ которого в глазах всего мира запечатлелся с трубкой в полусогнутой руке.
   И вдруг Черчилль снова почувствовал прилив ярости. «Потерпеть поражение от такого ничтожества!» Он мысленно не только проклинал Эттли, но и хотел бы лишить его всех положительных качеств. Хотел бы, а не мог, подсознательно чувствуя, что не прав, что Эттли далеко не глуп, обладает опытом и талантом организатора. В конце концов как-никак Эттли был заместителем Черчилля в кабинете министров! Нет, Черчилль не унизится до того, чтобы считать своего соперника просто ничтожеством! Этим умалялось бы достоинство и самого Черчилля… Да, он проиграл выборы. Но разве первый раз в жизни ему приходилось терпеть поражение? Поражениям счету не было. И тем не менее в глазах миллионов людей Черчилль всегда выглядел победителем!
   Этот Эттли посмел напомнить ему, что и теперь Черчилль остается депутатом парламента. Черта с два – просто депутатом! Просто депутатов – «заднескамеечников», безвестных, лишенных какого-либо влияния – он перевидел за свою долгую жизнь немало! Нет, он останется не только депутатом, а лидером консервативной оппозиции правительства его величества короля! Лидер оппозиции, глава так называемого «теневого кабинета» – это не шутка: с ним вынуждены считаться министры, и премьеры, и даже сам король!