– В каком смысле? – не понял Воронов.
   – В самом элементарном. Если мы, коммунисты и социал-демократы, увечим друг друга из-за разности Убеждений, а потом, невзирая на эту разницу, оказываемся в концлагере у нацистов, где нас одинаково бьют, одинаково морят голодом и где нам одинаково каждый день грозит смерть, то это значит, что у нас один и тот же враг: фашизм.
   – Да… я понимаю… – задумчиво произнес Воронов, – но все-таки разница убеждений между коммунистами и социал-демократами остается?
   – Остается, конечно, – согласился Нойман, – и немалая. Но это не должно мешать нам объединяться перед лицом общего врага. Я имею в виду фашизм. В лагере нас, можно сказать, заставили объединиться. Сама жизнь заставила. Не думаю, что немецкие социал-демократы забудут об этом теперь. Шульц, во всяком случае, не забудет. Я ему верю…
   – И все же, товарищ Нойман, – уже без прежней категоричности произнес Воронов, – коренные противоречия между коммунистами и социал-демократами остаются, верно? Скажем, такое из них, как отношение к частной собственности. «Иметь или не иметь». Вы, наверное, читали эту книгу Хемингуэя в конце тридцатых.
   – В конце тридцатых я читал «Майн кампф» – это была единственная книга, которая допускалась в концлагерь, – жестко ответил Нойман. – А что касается противоречий, то вы же знаете, что марксизм имеет в своем арсенале такое понятие, как «диалектика».
   – Понимаю. Вы хотите сказать, что, когда враг одинаково угрожает и революционерам и реформистам, они могут и должны объединяться. Но насколько прочно такое объединение? Например, вы, немецкие коммунисты, наверняка считаете своей главной целью создание социалистической Германии в ленинском понимании этого слова. А они…
   – Вы ошибаетесь, товарищ Воронов, – прервал его Нойман. – Пока мы такой цели перед собой не ставим.
   – Как?! Значит, вы отказываетесь от главного, за что боролись?
   – Нет, – твердо возразил Нойман. – Мы ни от чего не отказываемся. Мы были коммунистами и остаемся ими, несмотря на то, что сейчас еще относительно слабы. Во время гитлеризма на нашу партию обрушились страшные удары. Она была загнана в подполье, искалечена, ее основные кадры перебиты…
   – Значит, как только вы окрепнете…
   – Боюсь, товарищ Воронов, что вы не вполне понимаете специфику положения, в котором сейчас находится Германия, ее народ… О чем он мечтает сейчас?
   О прочном мире. О работе. О восстановлении страны… Чего боится? Кое-кто еще боится мести гитлеровцев. Но не это главное. Геббельсовская пропаганда не прошла для немцев даром. А в последние месяцы перед поражением она стала совсем оголтелой. И главной ее целью было внушить нашему народу, что русские – это звери, кровожадные азиаты, что, придя в Германию, они прольют моря крови, а оставшихся в живых немцев вышлют в Сибирь, заставят работать в рудниках на Крайнем Севере. Вспомните, что было написано на том плакате! Мы реалисты, товарищ Воронов. И понимаем, что любой наш лозунг должен выдвигаться тогда, когда он наверняка встретит положительный отклик в душах людей. Сегодня Германия еще не созрела для того, чтобы проголосовать за социализм.
   – Значит, вы выжидаете, пока…
   – Опять нет. Дело обстоит не так просто. Разумеется, мы будем работать в том направлении, в котором должен действовать любой убежденный коммунист. Но решать, каким быть социальному строю Германии, предстоит самому немецкому народу… Послушайте, – как бы вспомнив о чем-то очень важном, обратился Нойман к Воронову, – разве вам не приходилось читать наш программный документ? Заявление ЦК КПГ?
   – Нет, – смущенно признался Воронов.
   – Мы опубликовали его здесь, в Берлине, одиннадцатого июня, буквально на второй день после того, как советская военная администрация разрешила деятельность антифашистских партий и организаций.
   Что мог сказать по этому поводу Воронов? Что в июне, спустя месяц после окончания войны, Германия как бы перестала для него существовать? Что другие, мирные дела – ожидание увольнения с военной службы Марии, собирание различных справок для поступления в аспирантуру, подготовка к вступительным экзаменам – захватили его целиком? Что ему захотелось забыть, вычеркнуть из своей жизни эти страшные военные четыре года и не на Запад, а в глубь своей собственной родной страны был обращен его взор? Что, обнаружив в газетах материал, в котором встречалось слово «Германия», старался пропустить его?
   А потом?.. Потом, в июле, когда Воронов получил приказ отправиться в Потсдам, и в первые дни пребывания его в Бабельсберге он старался уяснить позицию Трумэна и ее отличие от курса, который проводил Рузвельт, понять, с чем приехал на Конференцию Черчилль… Европейские границы, «польский вопрос», репарации… Даже не будучи допущенным на саму Конференцию, Воронов чувствовал себя в водовороте событий, связанных с ней…
   – Я слышал об этом документе, – кривя душой, чтобы не обидеть Ноймана, нерешительно проговорил Воронов, – но прочитать его мне так и не удалось. Это моя вина.
   – Нет, это наша вина, – серьезно возразил Нойман. – Значит, мы издали документ недостаточным тиражом, мало экземпляров послали в Карлсхорст… Словом…
   Он открыл ящик стола, вынул оттуда тоненькую, отпечатанную на серой, шершавой бумаге брошюру и сказал:
   – Вот это Заявление. Возьмите. Прочитайте его, здесь все сформулировано ясно и четко, и вам будет интереснее прочесть сам документ, чем слушать пересказ. И еще одна просьба: прошу вас как коммунист коммуниста, когда прочтете, передайте эту брошюру кому-либо из немцев, который ее еще не читал. Поинтересуйтесь, например, знает ли ее содержание Вольф, у которого вы живете.
   – Вольфа нет, – тихо сказал Воронов.
   – В каком смысле? – удивленно переспросил Нойман.
   – Он уехал. На Запад.
   Воронов произнес эти слова почти со злобой. Нащупал в кармане своего пиджака прощальное письмо Вольфа и дал его Нойману.
   – Вот. Читайте.
   Нойман молча взял из рук Воронова сложенные вдвое листки и погрузился в чтение.
   В наступившей тишине Воронов услышал за тонкой перегородкой, отделявшей клетушку Ноймана от приемной, телефонные звонки, немецкую речь, скрип открываемой по соседству двери. Затем звуки голосов стали раздаваться уже из-за стенки слева.
   «Очевидно, вернулся первый секретарь райкома», – подумал Воронов. Он с нетерпением ждал, что скажет Нойман, прочтя письмо.
   Закончив чтение, Нойман посидел некоторое время молча, глядя сосредоточенно на последнюю страницу, и произнес сухо:
   – К сожалению, с этим приходится считаться.
   – С чем именно? – пожелал уточнить Воронов.
   – С тем, о чем мы только что говорили, – все тем же тоном продолжал Нойман. – Ничто не проходит бесследно. Даже, как видите, для таких людей, как Вольф. Плохо работаем. Еще плохо. – Последние слова Нойман произнес с глубокой грустью. И тут же спросил Воронова: – Для вас, очевидно, нужно подыскать другую квартиру?
   – Нет. Спасибо, – ответил тот. – У меня уже есть комната в Бабельсберге. И кроме того, Конференция, наверное, скоро кончится, я уеду. Совсем,
   – Совсем? – переспросил Нойман.
   Видя недоумение Воронова, вызванное этим вопросом, поспешил разъяснить:
   – Вы же увезете хотя бы кусочек Германии в своем сердце? Нашей истерзанной, искалеченной фашизмом Германии? Или: с глаз долой, из сердца вон? Кажется, у вас есть такая пословица.
   – Я… как-то не думал об этом, товарищ Нойман, – чистосердечно признался Воронов. – Впрочем, нет. Думал. Когда прочел это письмо. Теперь, после нашего разговора, буду думать еще больше. А сейчас, простите, мне пора. Я и так надолго задержал вас.
   Нойман встал.
   – Вам предстоит очень трудная и очень сложная работа, – сказал Воронов, протягивая Нойману руку. – Искренне желаю успешно с ней справиться.
   – Нет таких крепостей, которых большевики не смогли бы взять, – с дружеской улыбкой сказал Нойман, переводя на немецкий известную фразу Сталина.
   …Воронов вышел из здания райкома. Посмотрел на часы, прежде чем сесть в ожидавшую его машину. Стрелки показывали четверть шестого… Там, в Цецилиенхофе, наверняка уже идет Конференция. А поляки?! Черт возьми, как же все-таки выяснить: когда они прибывают и где остановятся?.. Польских журналистов он не разыскал. Может быть, попытаться узнать у военных?..
   Воронов сел в машину и приказал Гвоздкову:
   – В Карлсхорст.

Глава пятая.
ТОВАРИЩ ВАЦЕК И ДРУГИЕ

   Самолет, летевший из Варшавы в Берлин, сильно болтало. В Потсдаме было тихо, безветренно, безоблачно, а в воздушном пространстве, разделявшем польскую и германскую столицы, ветры крутили свои карусели, темные облака то и дело окутывали самолет, воздушные потоки то приподнимали его, то на короткие мгновения бросали в «ямы».
   Это был советский транспортный самолет «ЛИ-2». Но на хвостовом его оперении резко выделялось своими свежими красками изображение белого «орла Пястов» – эмблемы Польской республики.
   Этот самолет – из тех, что Советский Союз передал некогда в распоряжение сражавшейся с ним бок о бок польской армии, – был теперь «демобилизован» и разоружен. Над ним уже не возвышался колпак из плексигласа, прикрывавший турельный пулемет и стрелка в постоянной боевой готовности. Из вместительного фюзеляжа исчезли металлические скамьи. Их заменили мягкими откидными креслами, подобающими салону пассажирского самолета.
   Только часть кресел была сейчас занята. В салоне расположились не более пятнадцати пассажиров. Это были министры новой Польской Народной Республики во главе с председателем верховного органа власти – Крайовой Рады Народовой и сопровождающие их советники.
   Совсем недавно очень немногие знали подлинное имя худощавого черноволосого человека, к которому все относились теперь с подчеркнутым вниманием. Впрочем, и теперь близкие по привычке называли его Вацеком…
   Биографии революционеров-подпольщиков нередко похожи одна на другую: участие в забастовках, занятия в конспиративных кружках, тюрьмы, побеги. Снова тюрьмы. И снова побеги. Побеги на волю, которая для революционера отличалась от тюрьмы лишь отсутствием решеток на окнах и железных запоров. Ведь и на воле для таких людей не было подлинной воли…
   У того, которого друзья все еще иногда звали Вацеком, были и другие псевдонимы. Но теперь он носил свое подлинное имя: Болеслав Берут.
   Ему исполнилось пятьдесят три года, а расчесанные на пробор волосы уже значительно поредели. Потому что с юных лет «вихри враждебные» веяли над ним, и каждый день мог стать для него последним.
   На войне день службы в действующей армии насчитывался солдатам и командирам за три.
   Коммунистам-революционерам никто, в том числе и они сами, не «засчитывал» прожитых дней и лет. Зачем? Они состояли на «довольствии» у Революции, которая пока что не могла предложить им ничего, кроме постоянного вражеского окружения, жандармских застенков, тюрем и эшафотов.
   Ничего, кроме сознания необходимости свято выполнять долг перед народом. Перед его Будущим.
   Ничего, кроме великой цели и счастья борьбы за ее осуществление.
   Черноволосый человек был поляком до мозга костей. Он любил свою страну, верил в ее лучшее будущее и в Революцию пришел по одному из тех «разных путей», о которых говорил Ленин. Для него это был путь борьбы за социалистическую Польшу, а в самом начале – просто путь протеста.
   Свой первый революционный поступок – пока еще ребяческий, обусловленный неумением сдерживать эмоции – он совершил в возрасте тринадцати лет. Это случилось в 1905 году, когда забастовали варшавские школы, требуя преподавания на польском языке. Вот тогда-то люблинский школьник Берут, широко размахнувшись, бросил чернильницу в висевший на стене класса царский портрет…
   И что же последовало за тем? Где он, опальный юноша, бывший школьник, жил, что делал?
   Жил сначала в конспиративной конуре, загроможденной книгами Маркса, Плеханова, Ленина. Ему было не привыкать к прозябанию в темных, сырых норах. В них начинал он свое детство: спустя год после рождения Болеслава его отец, Войцех, спасаясь от наводнения разлившейся Вислы, поселился со своим семейством в подвале двухэтажного «доходного» дома. На верхних этажах жили те, кто побогаче. В подвалах – «чернь».
   Исключенный из школы, Болеслав стал чернорабочим. Одновременно занимался в ремесленном училище. Был разносчиком газет. Работал в типографии. Потом сам стал «издателем», тайно печатая на гектографе польский патриотический журнал «Вызволенье». Сам писал статьи. Даже стихи…
   В двадцатые годы вел подпольную работу в Домбровском угольном бассейне. Подвергался арестам. Шесть раз! Тюрьмы – в Бендзине, в Равиче. Организовал там тайные революционные кружки. «Преподавал» заключенным историю рабочего движения в Польше…
   В восемнадцатом – через год после победы революции в России – Берут вступил в только что созданную в Польше коммунистическую партию. Снова подполье. Сопряженные со смертельным риском поездки в Коминтерн. Короткие периоды жизни в Москве, в коминтерновской гостинице «Люкс» на Тверской. После каждого такого периода – снова возвращение в Польшу, разумеется нелегально, через леса, по топким болотам…
   Семья? Да, жена, дочь, которых он не видел месяцами.
   Кто мог думать тогда, что этот черноволосый человек, внешне малоприметный, неторопливый, лишенный ораторского дара в привычном смысле этих слов, станет вождем новой, социалистической Польши? И не только с жандармами, но с президентами и премьер-министрами предстоят ему схватки!.. Но до этого надо было еще дожить. В подполье. В «независимой», но в панской Польше, с независимой контрразведкой – «дефензивой», независимой полицией, независимыми тюрьмами. В Польше, где крестьяне по-прежнему изнывали от нужды и голода, городская беднота по-прежнему ютилась в подвалах, а богатые – в верхних этажах.
   Уже признанный одним из лидеров рабочего, революционного движения Польши, он еще настойчивее разыскивается жандармерией Пилсудского, Рыдз-Смиглы, Бека. А когда Польша стала «германским генерал-губернаторством», то и гестаповцами. В оккупированной гитлеровцами Польше Вацек – один из вождей польского Сопротивления…
   Жизнь и деятельность революционеров-подпольщиков не фиксируется шаг за шагом биографами, и сами они, как правило, немногословны. Ничего записанного – это может быть обнаружено при очередном обыске. Ничего лишнего в разговорах – это может быть использовано провокаторами, охранкой. Разговорчивые – находка для врага. За ними охотятся. Их быстрее вылавливают, легче сламывают в прямом и переносном смысле этого слова.
   Товарищ Вацек. И все.
   – Где а когда родился?
   Молчание.
   – Женат ли, есть ли дети?
   Молчание…
   – Где жил в такие-то годы и месяцы?
   Молчание…
   И вот в 1944 году, когда Красная Армия, преследуя гитлеровцев, вступила на территорию Польши, на пост председателя Крайовой Рады Народовой, фактически президента страны, был избран Болеслав Берут – вчерашний «товарищ Вацек».
   Эти выборы имели свою особенность. Пока что невозможно было провести всеобщее голосование: гитлеровцы еще продолжали хозяйничать в растерзанной ими Польше. Но 2 января 1944 года в Варшаве, на Твардовой улице, в двухкомнатной квартирке, двадцать два представителя от двенадцати основных демократических групп и организаций Польши на своем тайном заседании единогласно избрали Берута президентом Польской республики…
   …Итак, 23 июля 1945 года Берут, бывший «товарищ Вацек», летел в Германию, в Потсдам, чтобы отстоять подлинную независимость своей родной Польши, освобожденной войсками Красной Армии и частями Войска Польского.
   Соседнее с ним кресло было завалено папками с документами – справками, копиями официальных заявлений, историческими обзорами. В одной из этих папок – подписанное Трумэном приглашение: «Имею честь от имени глав правительств, находящихся в настоящее время на Конференции в Потсдаме, просить правительство Польши направить двух или трех своих представителей по мере возможности 24 июля с целью представления министру иностранных дел Соединенного Королевства, Комиссару иностранных дел Советского Союза и государственному секретарю Соединенных Штатов Америки своей точки зрения по вопросу о западных границах Польши…»
   Это приглашение не было для Берута полной неожиданностью. В последние годы он не раз бывал в Москве, встречался со Сталиным и знал, что начиная с Тегеранской конференции между Советским Союзом, с одной стороны, Англией и Америкой – с другой, идет скрытая и явная борьба за будущее Польши.
   Чем предстоит ей стать? Снова вооруженным форпостом Запада против Советского Союза, звеном в «санитарном барьере», подобном тому, каким в довоенные годы Страна Советов была отделена от Европы? Безропотной служанкой Англии, ослабевшей, но надеющейся с помощью Америки восстановить свои силы? Страной с голодным народом, обжирающимися магнатами и вездесущей «дефензивой»?
   Но разве ради этого Польша приняла на себя первый удар немецкого фашизма, начавшего вторую мировую войну? Разве ради этого сотни тысяч поляков сгорели в печах Освенцима и Майданека, пропитали кровью своей мостовые Варшавы во время трагического восстания?
   – Ради этого, – отвечал Черчилль в Потсдаме.
   – Ради этого, – соглашался с ним Трумэн.
   Конечно, они выражали это свое мнение иными словами. Приводили гладенькие, хорошо обкатанные «доводы» – политические, экономические, моральные, – любые, в основе которых лежала одна цель: предотвратить создание новой, независимой Польши, восстановить на границе с Советским Союзом капиталистическое, контрреволюционное по сути своей государство. «Польский вопрос» стал одним из главных препятствий, разделявших участников встречи за круглым столом в замке Цецилиенхоф.
   Три дня назад Берут был осведомлен по телефону из Карлсхорста о намерении Сталина выдвинуть предложение о приглашении на Конференцию в Потсдаме представителей Польши, а позавчера узнал, что это предложение после упорной борьбы принято.
   Официальное приглашение последовало незамедлительно.
   С самого начала решив показать, что готов к деловым переговорам, но не намерен подчиняться диктату Трумэна и конечно же Черчилля, Берут сформировал польскую делегацию не из «двух-трех», как писал ему американский президент, а из одиннадцати человек, включив в нее не только министров, но и экспертов по различным вопросам: экономическим, политическим, историческим, военным.
   Свободных мест в самолете было много, поэтому члены делегации устроились просторно, каждый мог занять отдельный ряд кресел, разместив на соседних сиденьях свои портфели и папки с документами. Министры переговаривались между собой, шутили. И только один из них – полный блондин, выше среднего роста – сидел молча, в демонстративном отдалении от других, почти в «хвосте» самолета.
   Даже выбором места в самолете человек этот как бы подчеркивал свое особое положение в делегации. Его звали Станислав Миколайчик. В новом правительстве Польши он занимал пост вице-премьера и одновременно должность министра земледелия.
   По своей биографии это был антипод Берута. В то время как Берут скрывался в конспиративных квартирах, сидел в тюремных камерах, выдерживал изнурительные допросы следователей «дефензивы», Миколайчик относился к числу процветающих, благополучных депутатов сейма, представлял там кулацкую верхушку «крестьянской» партии – «Строництво людове».
   Была ли у него в жизни цель? Да, была. Та же самая, что и у его политических единомышленников: всегда цепко держаться за свое место на верхушке общественно-политической пирамиды, возведенной над сотнями тысяч обездоленных, нищих крестьян и рабочих.
   В тридцать девятом году, когда разразилась вторая мировая война и Польша оказалась первой жертвой гитлеровской агрессии, Миколайчику удалось бежать в Англию. В отличие от многих других «благополучных» депутатов сейма он был плохим оратором; выходец из кулацкой великопольской семьи, Миколайчик говорил с ярко выраженным познанским акцентом, букву «р» произносил гортанно, совсем как немец, речь его текла замедленно и прерывисто, как ручей, пробивающийся через нагромождения камней. В то же время Миколайчик, склонный к авантюризму, слыл мастером политической интриги. И эту его способность быстро разглядел Черчилль, под чьим высшим руководством формировалось польское эмигрантское правительство в Лондоне. Миколайчик становится сперва вице-премьером, а затем и премьером этого «правительства».
   У него были для этого все данные. То, чего хотел Черчилль, хотел и Миколайчик. Так же как и Черчилль, он ненавидел Россию, а еще больше – Советский Союз и теперь жил только ради того, чтобы в случае разгрома Гитлера союзниками триумфально вернуться в Варшаву, превратиться из премьера без населения и территории в подлинного правителя Польши.
   Подлинного?.. Ну, пусть даже не совсем подлинного, а зависимого от того же Черчилля! Миколайчик был уверен, что в случае победы над Гитлером Англии вновь предстоит главенствовать в Европе, хотя на этот раз по «американской доверенности». Но ей потребуются люди, которым можно будет «передоверить» повседневное управление Польшей. И естественно, что одним из таких людей окажется Миколайчик: Черчилль не обойдется без него.
   Отношения между ним и Черчиллем были не простыми. В честолюбии «польский премьер» не уступал премьеру Британской империи: требовал, чтобы его «правительство» все принимали всерьез, не раз срывал переговоры с Советским Союзом о создании нового, послевоенного правительства Польши.
   Конечно, Черчилль предпочел бы человека менее претенциозного, послушного ему во всем. Но не находилось такого, и он примирился с тем, что имеет под рукой деятеля хотя и капризного, а все же целиком разделяющего его взгляды, готового без оглядки идти вместе с ним к единой цели – восстановлению антисоветской, послушной Британии «панской Польши».
   После того как союзники договорились о создании нового польского правительства «национального единства», Миколайчик захотел и тут играть главенствующую роль. Его не покидала честолюбивая мечта стать премьером правительства, признаваемого не только Британией и Америкой, но и Советским Союзом.
   Поначалу история, точнее ее противоречия, работали на Миколайчика. В Ялте союзники сошлись на том, что действовавшее тогда в Люблине Временное правительство Польши должно быть реорганизовано на более широкой социальной основе. Это означало, что в него войдут не только демократические деятели из самой Польши, а и «поляки из-за границы».
   Миколайчик несколько раз побывал в Москве, встречался со Сталиным, пытаясь при этом решить сразу две задачи: создать у Советского правительства впечатление о себе как о единственном кандидате в новое польское правительство, на которого пойдет Лондон, и вместе с тем противодействовать стремлению Сталина иметь в Варшаве правительство лояльное, дружеское Советскому Союзу.
   Миколайчик, как и Черчилль, считал, что для такого противодействия все средства хороши. Опираясь на генерала Бур-Комаровского, он спровоцировал совершенно безнадежное тогда антигитлеровское восстание в Варшаве, рассчитывая в случае успеха этой авантюры въехать в столицу Польши на «белом коне». Одновременно он же тайно поощрял польских диверсантов-антисоветчиков на подрывные действия в тылу Красной Армии, начавшей уже освобождать польскую территорию от немецко-фашистских захватчиков. Диверсантов выловили и судили в Москве. Тем не менее Сталин, далеко не все еще знавший об истинной роли Миколайчика и, главное, стремившийся к достижению договоренности с союзниками по многим важным вопросам, пошел на компромисс, согласившись с неизменным требованием Черчилля включить «его человека» во Временное польское правительство. Миколайчик стал там вице-премьером.
   И вот теперь, как бы символизируя этот компромисс Советского Союза с западными державами, Миколайчик был включен Берутом в делегацию, которая направлялась в Потсдам. Он понимал, что находится в меньшинстве: только Ян Станьчик, тоже «лондонский поляк», бывший правый профсоюзный деятель, а теперь министр труда и социального обеспечения, мог бы блокироваться с ним.
   Но Миколайчик сознавал, что дело тут не в арифметике, а в расстановке могущественных сил, олицетворяемых Сталиным, Трумэном и Черчиллем. Там, в Потсдаме, Сталин тоже в меньшинстве. Следовательно, от того, какую позицию займет Миколайчик, будет зависеть кое-что, может быть, даже очень многое…
 
   О том, что произойдет в Потсдаме, размышлял по пути туда и глава польской делегации Болеслав Берут. Он предвидел, что там и ему, и секретарю ЦК Польской рабочей партии темпераментному Гомулке, и премьер-министру Осубке-Моравскому предстоит жестокая борьба…
   Сидя у окна самолета, Берут перебирал в памяти события последних лет, как бы отбирая из них те, которые могут послужить неотразимыми аргументами в споре за народную Польшу. Как опытный и добросовестный каменщик, как инженер-строитель, он снова и снова проверял мысленно тот фундамент, на котором предстоит строить здание новой Польши…