Явная, провокационная фальсификация!
   «Что делать? Остановить трамвай? Потребовать у вожатого снять плакат?»
   После происшествия у Стюарта он дал себе слово проявлять сдержанность, осторожность в самых острых ситуациях и теперь не мог решить, как ему следует поступить.
   Неожиданно среди столпившихся немцев произошло какое-то движение. Они расступились. С тротуара на рельсы выбежал какой-то человек. Широко раскинув руки, крикнул:
   – Хальт!
   От медленно двигавшегося трамвая этого человека отделяли какие-нибудь четыре-пять метров. Но и это ничтожное расстояние каждую секунду сокращалось.
   – Хальт! Хальт! – закричал он еще громче, тоном категорического приказа, не только не сходя е рельсов, но даже делая шаг навстречу трамваю.
   Раздался дребезжащий звонок – вагоновожатый требовал освободить путь.
   Перед самым буфером трамвая человек отпрянул в сторону, но лишь для того, чтобы ухватиться за деревянные поручни, перемахнуть разом через все ступеньки и оказаться в кабине вагоновожатого. Что произошло там, внутри, Воронов не видал, но спустя еще мгновение трамвай остановился. И тогда десятки людей, до тех пор будто загипнотизированных, мгновенно очнулись, загалдели и устремились к передней площадке трамвая.
   Воронов последовал за ними. Ему удалось ухватиться за один из поручней и поставить ногу на нижнюю ступеньку. Рядом на подножке сгрудились еще несколько человек, однако почему-то не решались войти внутрь вагона.
   Воронов все же протиснулся туда. Человек, остановивший вагон, стоял спиной к нему, положив руку на контроллер и склонившись над вагоновожатым, кричал тому прямо в ухо:
   – Я из районной магистратуры! Немедленно снимите свой подлый плакат! Зачем вы его повесили?
   Услышав слово «магистратура», пожилой вагоновожатый резво вскочил со своего сиденья и вытянулся, как солдат на смотру. Испуганно доложил:
   – Я не вешал его!
   – А кто повесил?
   – Наверное, в депо, майн хэрр! Когда я собрался выезжать на линию, этот плакат уже висел!
   – В каком секторе расположено ваше депо?
   – В американском, майн хэрр! Но мне сказали, что это русский плакат и что русские будут довольны, когда вагон пройдет в таком виде по советскому сектору!
   – А еще кто будет доволен? Недобитые нацисты?.. Господа, – обратился представитель магистрата к толпе, – прошу сорвать эту гадость с трамвая!
   Просьба прозвучала как приказ, и несколько рук немедленно потянулись к плакату, сорвали неплотно приклеенный лист,
   – Давайте сюда! – неожиданно для него самого вырвалось у Воронова.
   В этот момент из толпы кто-то крикнул:
   – Оставьте старика в покое! При чем тут вагоновожатый? Это русский плакат! Я сам видел десятки таких в русских городах.
   Воронов попытался разглядеть кричавшего, но тот спрятался за спины остальных.
   И тогда Воронов, стоя на верхней ступеньке трамвайной подножки, закричал в толпу:
   – Ложь! Тот, кто вступился сейчас за вагоновожатого и тут же трусливо спрятался, наглый лжец! Я русский и могу засвидетельствовать, что какой-то негодяй или негодяи состряпали подложный плакат! По общему виду он напоминает подлинный, антифашистский, а по существу возводит клевету на советских людей. Именем советского народа я отметаю ее и у вас на глазах рву эту пакостную фальшивку!
   – Айн момент, товарищ Воронов! Дело должно быть расследовано до конца. Не сомневаюсь, что ваши власти заявят решительный протест…
   Воронов в изумлении обернулся: этот человек, остановивший трамвай, назвал его фамилию. Но откуда он ее знает?!
   И вдруг вспомнил, узнал: это ж Нойман, тот самый немец-коммунист, который вместе с советским офицером из Карлсхорста провожал его на квартиру Вольфа!
   – Вот так встреча! – не веря глазам своим, воскликнул Воронов.
   – Спокойно, товарищ! – все так же негромко произнес в ответ Нойман. И, отстраняя Воронова, снова обратился к толпе: – Итак, провокация разоблачена. Она свидетельствует о том, что фашизм еще не добит. И еще кое о чем… но в этом еще нужно разобраться. Я забираю фальшивку в районный магистрат. Для расследования.
   Он решительным движением взял из рук Воронова плакат и свернул его в трубку.
   В это время Воронов услышал дрожащий голос вагоновожатого, все еще стоящего навытяжку:
   – Меня… расстреляют?
   Этот вопрос в одинаковой мере относился и к Нойману и к Воронову.
   – Вы доедете до конечной остановки и будете ждать вызова, – строго сказал Нойман. – А теперь быстро вперед, без остановок!
   – Но… майн либер хэрр, ведь я нарушу инструкцию! – жалобно взмолился вагоновожатый. – По инструкции я обязан останавливаться на каждой остановке и брать пассажиров!
   Как ни взволнован был Воронов всем происшедшим, он чуть не рассмеялся: человек только что опасался расстрела, а теперь остерегается нарушить инструкцию! Да, в определенном смысле немец всегда остается немцем…
   Толпа, окружавшая вагон, между тем стала редеть. Сзади слышались нетерпеливые гудки машин.
   – Поезжайте же! – вторично приказал Нойман вагоновожатому и вслед за Вороновым соскочил с подножки.
   Уже на тротуаре они поздоровались, как будто только что встретились здесь:
   – Здравствуйте, товарищ майор!
   – Добрый день, товарищ Нойман! Вот уж не думал, что встретимся при таких обстоятельствах!
   – Мы все еще живем в особых обстоятельствах, – серьезно ответил Нойман и кивнул на подрулившую к ним «эмку»: – Это ваша машина?.. Тогда до свидания. Я пойду в магистрат. Необходимо выяснить, из какого депо вышел этот трамвай, вызвать для допроса вожатого и немедленно связаться с вашей комендатурой…
   – Но погодите! – воскликнул Воронов. – Моя машина в вашем распоряжении! Да и я сам, наверное, могу пригодиться. В качестве свидетеля.
   – Вы действительно хотите побывать в районной магистратуре? – вроде бы удивился Нойман.
   – А почему бы и нет?
   – Ну… просто я догадываюсь, что событие, ради которого вы находитесь сейчас в Германии, целиком занимает все ваше время и внимание.
   Это было и так и не так.
   В данный момент больше всего, если не всецело, Воронова занимала «трамвайная история». Она по-своему перекликалась с отъездом в западную зону Вольфов.
   Воронову показалось, что Германия взглянула на него сейчас как-то по-новому. Что было в этом ее взгляде? Страх? Робкая надежда или безнадежность? Вера, смешанная с недоверием?..
   Германия, которая совсем недавно концентрировалась для Воронова в клочке потсдамской земли, теперь простерлась гораздо шире и смотрела на него глазами прохожих, смотрела из окон сохранившихся домов, из развалин, из подворотен. Смотрела и спрашивала: «Ну, ты, русский, советский, скажи нам, каким будет завтрашний день? Скажи, каковы твои намерения? Скажи, что нам делать, – бежать ли подальше от твоих соотечественников с красными звездочками на фуражках и пилотках или искать у них защиты?»
   «Защиты от кого?» – мысленно спросил Воронов.
   Ему не терпелось узнать, кто все-таки устроил провокацию с плакатом. В магистратуре, наверное, это сумеют выяснить.
   – Едем, – решительно сказал он, раскрыл заднюю дверцу «эмки» и, пропустив Ноймана вперед, уселся рядом с ним.
   – Вишь, чего творят фашисты проклятые! – сердито проворчал Гвоздков и осекся, вспомнив, что в машине находится посторонний человек, немец к тому же. Предупреждая упреки Воронова, извинился: – Простите, товарищ майор!
   – На этот раз, Алексей Петрович, вам извиняться нечего, – откликнулся Воронов. – Фашизм был и остается проклятым. И товарищ Нойман, который едет с нами, такого же мнения.
   Соблюдая вежливость, Воронов тут же перевел для Ноймана свой короткий диалог с водителем. И, снова обращаясь к Гвоздкову, сказал по-русски:
   – У этого человека к фашизму свой счет есть.
   – Коммунист, значит? – понимающе улыбнулся Гвоздков. – Скажите ему, товарищ майор, от советского солдата скажите, что приятно с ним познакомиться.
   – А мы же знакомы, – ответил Нойман, выслушав перевод Воронова.
   – Это где же встречаться приходилось? – с недоумением оглянулся назад Гвоздков.
   Воронов напомнил об их первой поездке к Вольфам, и ему захотелось притом сказать Нойману, что Вольф сбежал на Запад. Но он промолчал, решив, что Нойман может воспринять это сообщение как косвенный упрек. Ведь не кто иной, как Нойман, рекомендовал ему поселиться у Вольфов и дал такую хорошую аттестацию им.
   Нойман тоже хранил сосредоточенное молчание, лишь время от времени подсказывал Гвоздкову: «Rechts… Links…»[2]. И Воронов сосредоточился, стал обдумывать так случайно подвернувшийся ему явно интересный материал для очередной статьи. Ее можно назвать «Фашизм еще жив!» или как-нибудь в этом роде. Не напрасно он хотел поехать с Нойманом в магистрат: надо обязательно узнать, кто и как организовал эту провокацию с плакатом.
   Наконец Нойман положил руку на плечо Гвоздкову, а другой показал на двухэтажное здание, к которому они приближались.
   – Понятно, – сказал Гвоздков, – яволь, значит, – и затормозил у подъезда.
   Комната на нижнем этаже районного магистрата была переполнена людьми. Общим видом своим и царящей здесь атмосферой она напоминала приемную какого-нибудь райжилотдела в послевоенной Москве или регистратуру районной поликлиники. Люди сидели на расставленных вдоль стен скамьях, толпились возле закрытой двери, ведущей в следующую комнату.
   – Сегодня прием ведет Шульц, – тихо пояснил Нойман Воронову, когда они пробирались к той двери, и добавил: – Он социал-демократ.
   Приподняв на уровень плеча свернутый в трубку плакат и повторяя одни и те же слова – «Verzeihung!.. Entschuldiegen… sie, bitte»[3], Нойман довольно быстро пробивался к прикрытой двери. Воронов неотступно следовал за ним, так же бормоча по-немецки извинения.
   Шульц сидел лицом к двери за небольшим письменным столом. У стола, на самом краю стула, спиной к выходу тоже кто-то сидел – очевидно, проситель.
   Воронов услышал обрывок их разговора:
   – Значит, я могу не волноваться, хэрр советник? Правда? Моя жена вот уже вторую ночь боится ложиться спать…
   – Никаких оснований для беспокойства нет, повторяю вам, – устало ответил Шульц.
   Теперь Воронов разглядел его лицо. Оно было немолодо, сухощаво, на голове редкие седые волосы. На Шульце был толстый, несмотря на жару, застегнутый на все пуговицы пиджак, из-под лацканов виднелись застиранная белая, с желтоватым оттенком рубашка и скрутившийся в жгутик темный галстук. Стол, за которым он сидел, завален папками, бумагами; там почти не оставалось места для приткнувшегося на самом краю телефона.
   – Спасибо, хэрр советник… – снова заговорил, встав со стула, человек, лица которого Воронов по-прежнему не видел. – Значит, я могу сказать дома, что…
   – Да, да, хэрр Браун, – прервал его Шульц, – вы можете говорить всем и каждому, что заняли это помещение по ордеру магистрата.
   – Осмелюсь спросить, как фамилия хэрра советника!
   – Генрих Шульц меня зовут!
   – Да, но та записка…
   – Наплюйте на нее! Такие записки рассылают трусы, бессильные что-нибудь сделать. Однако, если хотите, я перешлю ее в советскую комендатуру.
   – О, нет, нет, – торопливо и даже с испугом в голосе произнес тот, кого Шульц назвал Брауном. – До свидания. Спасибо. Огромное спасибо, хэрр Шульц.
   И Браун, поклонившись, направился к выходу, пятясь то задом, то боком.
   – Передайте ожидающим, – крикнул ему вслед Шульц, – что прием возобновится через десять – пятнадцать минут.
   – Яволь… гевисс… натюрлих[4], хэрр Шульц, – пробормотал Браун и наконец исчез за дверью, плотно притворив ее за собой. Нойман представил Шульцу Воронова:
   – Вот познакомься: это советский журналист, хэрр Воронов. Точнее, товарищ Воронов.
   Шульц протянул руку.
   – Очень рад познакомиться, товарищ.
   – Я тоже, – сказал Воронов, несколько удивленный, что социал-демократ называет его «товарищем».
   – Интересуетесь работой магистрата? Воронов ответил уклончиво:
   – Я вижу, у вас ее очень много. – И, в свою очередь, поинтересовался, кивнув на дверь: – Чего главным образом хотят эти люди?
   – Лучше спросите, чего они не хотят! – с горькой усмешкой ответил Шульц. – Хотят продовольствия, хотят жилья, хотят работы.
   – А о чем просил этот Браун?
   – О, тут особая история. Он ремесленник, точнее, сапожник. Большая семья. Дом, где он жил, разрушен. Мы вселили его в квартиру бывшего нациста. Гауляйтера районного масштаба. Этот тип сбежал еще до того, как ваши войска вступили в Берлин. Квартира небольшая, три комнаты, но почти целая.
   – Так что же, ему трех комнат мало?
   – Для семьи из семи человек она была бы в самый раз. Но мы вынуждены были поселить в этой квартире четыре семьи.
   – И он недоволен?
   – Что вы! Сейчас в Берлине доволен каждый, если имеет крышу над головой.
   – Так в чем же дело?
   – А вот почитайте.
   С этими словами Шульц взял со стола и протянул Воронову смятый, захватанный многими пальцами листок бумаги. Там коричневыми чернилами или какой-то краской было написано печатными буквами:
   «Советский лизоблюд! Если в течение трех дней ты не уберешься из украденной тобой чужой квартиры, она станет кладбищем для тебя и твоей семьи. Понял? Это приказ».
   И в конце нечто вроде лозунга: «Смерть русским и их прихлебателям!»
   – Такие, с позволения сказать, послания берлинцы получают нередко, – сказал Шульц. – К счастью, в большинстве случаев это только шантаж. Угрозы редко приводятся в исполнение. Тем, кто их расточает, достаточно посеять панику, вызвать у людей страх, недоверие к нам, ну и, разумеется, к вам. Тем не менее мы пересылаем подобные записки в советскую комендатуру, и она дает соответствующие указания своим патрулям… Конечно, взять под охрану всех жителей Берлина, точнее – советского сектора, патрули не в состоянии, однако…
   Нойман не дал ему закончить фразу, протянул свернутый в трубку плакат.
   – Что это… такое? – не сразу понял Шульц.
   Нойман вкратце рассказал о происшествии.
   Наступило тягостное молчание.
   Потом Шульц сдвинул свои седые брови и медленно произнес:
   – Ясно…
   – А мне многое еще неясно, – сказал Нойман. – Вагоновожатого надо бы основательно допросить.
   – Где он? – оживился Шульц.
   – Поехал по своему маршруту.
   – Его следовало задержать.
   – Какой ты стал умный, Шульц! – с добродушной иронией сказал Нойман. – Оставив вагон без вожатого, я бы перегородил дорогу для другого транспорта, нарушил бы и без того затрудненное уличное движение. Это во-первых. А во-вторых, ты же знаешь, что я не обладаю полицейской или военной властью. И так пришлось сослаться на магистрат.
   – Надо немедленно включить в это дело советскую военную комендатуру.
   – Вот тут ты прав. Действуй…
   Шульц снял телефонную трубку. Нойман и Воронов вышли из его комнаты, чтобы не нервировать людей, дожидающихся приема.
   Принадлежность Шульца к социал-демократам вызывала у Воронова смутную неприязнь к нему. С первых же школьных уроков обществоведения Воронов, как и все его сверстники, усвоил, что социал-демократы – предатели рабочего класса; своим отрицанием революционного насилия, диктатуры пролетариата, пропагандой «постепенного реформизма» они мешают революционной борьбе и тем самым объективно помогают буржуазия.
   – Вы давно знаете Шульца? – спросил Воронов у Ноймана.
   Тот почему-то усмехнулся:
   – Давно. Мы познакомились в тридцать пятом. Впрочем, тогда это было знакомство, о котором мы оба еще ничего не знали.
   – То есть как?
   – А вот так. Он съездил мне по физиономии, ну, а я в порядке ответной меры свернул ему челюсть.
   – Вы?! Ну, а… потом? Выходит, что помирились?
   – А потом была война, товарищ майор, – задумчиво произнес Нойман.
   – Я чего-то не понимаю, – пожал плечами Воронов.
   – Понять это и легко и трудно, – с невеселой усмешкой продолжал Нойман. – Легко, потому что стычки между коммунистами и социал-демократами были когда-то обычным делом. К сожалению, приходилось драться не только с нацистами.
   Дальше Нойман распространяться не захотел. Извинившись, предложал:
   – Может быть, мы поговорим об этом как-нибудь… в следующий раз? У вас ведь дела. Да и мне пора уже быть в районном комитете партии.
   Но Воронов вовсе не собирался расставаться с ним.
   С тех пор, как он выехал из пресс-клуба, где не узнал ничего из того, что его интересовало, прошло немногим более часа. За это время Воронов оказался как бы в другом измерении. Он не был профессиональным журналистом-международником, им сделала его война, точнее, ее вторая половина, когда его, работника фронтовой газеты, неожиданно назначили на работу в Совинформбюро. Однако и там в обязанности Воронова не входило писание статей на международные темы. Продолжая оставаться в действующей армии, Воронов должен был писать корреспонденции, рассказывающие западным читателям правду о боях на советско-германском фронте. Политическим корреспондентом в узкопрофессиональном понимании этого слова он стал только теперь. Положение обязывало его все глубже и глубже вникать в международные проблемы.
   Жизнь довоенной Германии была известна Воронову лишь в самых общих чертах. Когда к власти пришел Гитлер, он еще учился в школе. Там на уроках обществоведения говорилось, конечно, о фашистских погромах, кострах из книг, преследованиях коммунистов. Об этом же сообщали советские газеты и московское радио. Позже, уже будучи студентом, Воронов читал в газетах решения Исполкома Коминтерна и узнал кое-что о взаимоотношениях между германскими партиями, о ликвидации их всех, кроме фашистской. Но эти его знания были более чем поверхностны.
   Да и новые служебные заботы, новые поручения, какие он исполнял теперь, обращали его взгляд не столько внутрь Германии, сколько как бы вовне ее. До сих пор его интересовало только то, что имело непосредственное отношение к Конференции глав трех великих держав.
   Однако то, что произошло в течение последнего часа – провокация с плакатом, посещение магистрата и та история, которую Нойман сейчас начал ему рассказывать, но так и не окончил, – обострило интерес Воронова к внутренней жизни Германии.
   – А мне нельзя пойти вместе с вами в райком? – спросил он Ноймана.
   – Если у вас есть такое желание, пожалуйста, – сделав приглашающий жест рукой, сказал Нойман.
   Через несколько минут машина доставила их к большому серому дому. Собственно, это были руины дома – от верхних его этажей остались лишь полуразрушенные стены, в просветах между которыми виднелись чудом уцелевшие лестничные площадки. Однако два первых этажа имели жилой вид, хотя застекленными были лишь три или четыре окна, остальные забиты досками.
   Тротуар перед этим домом был тщательно расчищен. Сбоку от входной двери, на маленькой вывеске, прикрепленной к стене, Воронов прочел:
   «Коммунистическая партия Германии. Районный комитет».
   Проследовав за Нойманом внутрь помещения, Воронов ощутил резкий запах краски. Настолько резкий, что заслезились глаза. Стены комнаты, в которой они оказались, были только что покрашены. В углу еще стояла лестница-стремянка, и почти рядом с ней за небольшим столиком сидела молодая женщина.
   Когда они вошли, женщина, видимо, только что закончила телефонный разговор, – рука ее оставалась еще на телефонной трубке, уже положенной на рычаг.
   – Вас сейчас спрашивали из городской комендатура, – сказала она, обращаясь к Нойману.
   – Кто именно? – спросил тот.
   – Товарищ майор… Вар-фоло-меев, – ответила женщина и, как бы опасаясь за то, что неправильно произнесла трудную фамилию, указала пальцем на лежавший перед ней листок бумаги: – Вот… я записала: Варфо…
   – Спасибо, Амалия, – сказал Нойман, избавляя ее от труда вторично произносить непривычную для нее фамилию, и добавил: – Я ему позвоню. А теперь хочу познакомить тебя с нашим советским товарищем.
   Женщина встала. Воронов обратил внимание на ее старенькое, заплатанное на локтях платье.
   – Очень приятно, – сказал по-немецки Воронов, приближаясь к ее столику, – моя фамилия произносится легче: Во-ро-нов.
   – Амалия Вебер, – представилась женщина и протянула ему ладошку правой руки, узенькую и твердую, похожую на обтянутую кожей деревянную дощечку.
   – Первый на месте? – спросил Нойман, кивая на одну из дверей, справа от Амалии.
   – Нет, он на расчистке третьего участка метро, – ответила Амалия.
   Только сейчас Воронов подумал, что он еще не знает, какую должность занимает сам Нойман. Во всяком случае, теперь стало ясно, что первым секретарем райкома Нойман не является.
   А Нойман уже открыл другую дверь – слева от столика, за которым сидела Амалия, и приглашал Воронова:
   – Проходите ко мне.
   Комнатка была крошечная – в ней едва умещались письменный стол и несколько стульев. На противоположной входу стене висели портреты Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина и Тельмана.
   – Присаживайтесь, – сказал Нойман, указывая на ближний к столу стул, – я сделаю только один звонок…
   Он снял телефонную трубку, набрал номер и спустя несколько секунд заговорил:
   – Товарищ Варфоломеев? Это Нойман. Мне пере-Дали, что вы звонили. Чем могу быть полезен вам?
   Еще несколько секунд он выслушивал Варфоломеева, потом коротко рассказал о происшествии с трамваем и опять умолк ненадолго.
   Перед тем как повесить телефонную трубку, Нойман обронил всего две короткие фразы:
   – Ясно, товарищ майор. До свиданья. Воронову он сообщил:
   – За этим вагоновожатым уже послали. – И продолжил задумчиво: – Интересно все-таки, чья это проделка! Наших наци или… ваших союзников.
   Последнюю фразу Нойман произнес с едва заметной иронией. После чего, как бы отбрасывая все это в сторону, сказал:
   – Ну вот, товарищ Воронов, вы находитесь, громко выражаясь, в кабинете одного из секретарей районного комитета нашей компартии. Первый секретарь, как вы уже слышали, занят на расчистке метро. Восстановление метро – одна из наших первоочередных задач. Вы, наверное, знаете, что, когда ваши войска вступили в Берлин, фашисты затопили метро вместе с укрывавшимися там людьми, на ряде участков оно было взорвано. Сейчас с помощью советских товарищей на некоторых направлениях уже пущены поезда. Но только на некоторых. Берлинцы, следуя на работу или возвращаясь с работы домой, сплошь и рядом вынуждены по нескольку раз выходить из метро и поверху идти пешком до следующей станции… Словом, мы должны восстановить все наше метро как можно скорее…
   Когда он это говорил, перед глазами Воронова возникли подернутые дымкой безвозвратно ушедшего времени картины строительства московского метро в самом начале тридцатых… Ему представилось, что он стоит на углу Охотного ряда и улицы Горького. Гостиницы «Москва» еще нет и в помине. Из ворот в невысоком деревянном заборе выходят строители первой очереди метро: чумазые парни в спецовках, некоторые с отбойными молотками на плечах, и девушки в красных платках, из-под которых выбиваются серые от бурильной пыли волосы… Пуск первой очереди метро – какая это была радость!..
   Одно воспоминание потянуло за собой другое: возвращение Чкалова и его экипажа из беспосадочного перелета в Америку, дождь листовок, осыпавших медленно движущиеся по улице Горького открытые машины, в которых сидели герои… Толпы ликующих москвичей, запрудивших тротуары узкой еще тогда улицы Горького… А потом встреча Громова, побившего чкаловский рекорд… Встреча Коккинаки, совершившего перелет через Атлантику…
   «Неужели все это ушло безвозвратно? – с грустью подумал Воронов. – Так трудно смириться с тем, что какие-то события, реальные и значительные события проходят, исчезают и уже никогда больше не возвратятся!.. Ведь должно же быть какое-то место, какое-то неведомое пока измерение, куда они уходят, чтобы остаться там на века. И может быть, наука когда-нибудь найдет способ возвращать их, чтобы мы могли взглянуть на них снова, хоть на мгновение… Чепуха какая-то! – оборвал поток этих мыслей Воронов. – Фантастика, мистика!.. Начитался в юности Уэллса…»
   К действительности вернул его голос Ноймана.
   – Так на чем мы остановились? – спросил Нойман.
   – На той трамвайной истории. Почему вы полагаете, что напакостили союзники?
   – Я еще ничего не полагаю. Факты покажут. А пока я знаю только одно: трамвай шел из американского сектора. Подождем результатов расследования.
   – Тогда, может быть, вернемся пока к тому, как вы свернули челюсть этому Шульцу, – предложил Воронов и шутливо добавил: – Вы что же, поэтому и решили выдвинуть его на работу в магистрат?
   Нойман не принял шутки.
   – О том, что именно я свернул ему челюсть, мне стало известно не сразу, – нахмурившись, ответил он.
   – Кто же вам об этом сообщил?
   – Сам Шульц. В концлагере, в котором мы вместе сидели. У нас было достаточно времени для воспоминаний. Почти семь лет. В перерывах между работой и побоями вспоминали, как были глупы когда-то. Вспомнили и о драке на Александерплац, возле ювелирного магазина. Шульц утверждал, что тот мой удар мешает ему есть, достаточно хорошо разжевывать черствый, суррогатный лагерный хлеб. А у меня самого в той же драке было сломано ребро. В конце концов мы оба пришли к выводу, что это нас кое-чему учит.