На другой день, однако, Совинформбюро затребовало срочно корреспонденцию о работе Контрольного совета, а потом… Потом Конференция неожиданно прервала свою работу, и Воронов ощутил такое разочарование, такой упадок сил, что так и не поехал к Нойману. Но теперь он снова воспрянул духом и решил немедленно закончить статью о трамвае, подсознательно полагая, что, разоблачив эту провокацию, он тем самым, пусть косвенно, нанесет удар и по Стюарту. А для завершения статьи надо было непременно повидаться с Нойманом.
   Воронов еще сам не отдавал себе отчета в том, что хочет увидеть этого человека не только для того, чтобы выполнить свой журналистский долг. Да, ему не терпелось узнать, чем кончилась история с плакатом. И все же не это было главным. Нойман стал для Воронова как бы звеном, связывающим его с новой, послевоенной Германией.
   На этот раз он застал Ноймана в райкоме. Видимо, тот только что закончил прием посетителей и теперь сидел один в своей комнатке, просматривая кипу разноформатных, исписанных разными почерками листков.
   При появлении Воронова Нойман аккуратно сложил бумаги, придавил их кусочком кирпича, встал и, протягивая руку, приветливо сказал:
   – Добрый день, Михаил! Надеюсь, на этот раз ничего не случилось?
   – Ничего, – улыбнулся в ответ Воронов. – Если не считать, что сегодня Конференция возобновит свою работу.
   – Да? – радостно, но с оттенком недоверия откликнулся Нойман. – Отлично! Западные газеты и радио в последние два дня прожужжали всем нам уши, убеждая, что Конференция на грани срыва или фактически уже сорвана.
   – Черта с два! – воскликнул Воронов. – Наоборот, насколько я могу судить, она пришла к соглашению по важнейшим вопросам…
   – В том числе и о будущем Германии? – пытливо спросил Нойман.
   На эту тему они уже говорили раньше, и Воронов сослался тогда на известные слова Сталина о том, что Советский Союз не собирается ни расчленять, ни уничтожать Германию, что гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается. Но сейчас Нойману явно хотелось узнать конкретные результаты этих заверений.
   – Что же все-таки решила Конференция? – настойчиво домогался он. – Ведь немцы предполагают, что именно она должна вынести окончательное решение о будущем Германии.
   Воронов почувствовал себя неловко. Он и сам знал о ходе Конференции только в самых общих чертах. В Карлсхорсте не очень-то поощрялось журналистское любопытство. Тугаринов скупо информировал пишущую братию о том, какие проблемы обсуждаются «Большой тройкой», в чем обнаружилась разница в подходе к этим проблемам со стороны Советского Союза и западных государств, никогда не сообщал, что именно сказал Сталин, что говорил Черчилль, а потом Эттли и какое решение можно считать принятым окончательно.
   Ответить четко на вопрос Ноймана Воронов не мог. Тот почувствовал это и, видимо, желая вывести его из затруднительного положения, сказал, меняя тему разговора:
   – Я только что вернулся из американской зоны, Михаил.
   – Что тебя туда потянуло? – поинтересовался Воронов.
   – Партийные дела, – ответил Нойман. – Ведь мы, немецкие коммунисты, стремимся создать единую Германскую компартию. По поручению нашего ЦК я встречался там со многими коммунистами и сочувствующими нам людьми.
   – Что же они говорят?
   – Всякое, – задумчиво произнес Нойман. – На протяжении многих лет мы, немцы, были отрезаны от мира. Знали только то, что вдалбливали нам Гитлер и Геббельс. Но в последние два месяца окно в мир несколько приоткрылось. Нам стали доступны газеты, которые выпускают американцы, англичане, французы, – о советских я уже не говорю. К нам приезжает немало журналистов, и не только из Америки и Англии… Среди них, не часто правда, встречаются истинные наши друзья по убеждениям. Они многое раскрыли перед нами…
   – Что именно?
   – Ну, например, планы расчленения Германии.
   – Эти планы давно ушли в песок, Нойман! Сталин всегда был против таких планов, а на Ялтинской конференции и Рузвельт отрекся от них.
   – Наверное, все, что ты говоришь, правильно, – согласился Нойман. – И все же…
   Некоторое время он молчал, и Воронову показалось, что в эти секунды Нойман решал, стоит ли ему высказываться до конца. Потом посмотрел Воронову прямо в глаза и продолжал:
   – У меня много советских друзей, Михаил, и я не могу пожаловаться на то, что они со мной не откровенны. Но из них ты, кажется, наиболее близок мне. Я это почувствовал едва ли не с первой нашей встречи. А потом это уличное происшествие… ну, ты помнишь, конечно. И вот мы опять встретились как единомышленники. Ты коммунист, и я коммунист. Это позволяет мне говорить с тобой совершенно открыто.
   Воронову показалось, что слова, которые произносил Нойман, даются ему как бы с трудом, что он мучительно подбирает их. На какое-то время забылась конкретная цель приезда к нему. Сейчас Воронову хотелось одного: до конца убедить этого сидящего напротив человека, что он видит перед собой именно друга-единомышленника, товарища.
   – Говори, товарищ Нойман, спрашивай, – так же глядя ему в глаза, настойчиво произнес Воронов. – Я ничего не скрою от тебя.
   – Спасибо, товарищ, – сказал Нойман, с какой-то особой теплотой произнеся последнее слово. – Я всегда верил, что между коммунистами нет границ. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – говорим мы всегда. И все же…
   Он опять умолк.
   – Что «все же»?! – нетерпеливо спросил Воронов.
   – Я немец. Я принадлежу стране и народу, которые принесли твоей Родине такие страшные несчастья.
   – Гитлер их принес, фашисты!
   – Спасибо, Михаил, что и ты отделяешь их от народа. Но я должен быть честным: немецкий народ в большинстве своем шел за этим проклятым Гитлером.
   – Он был обманут, одурачен!
   – Пусть так. Но факт остается фактом. На нас всех лежит огромная вина.
   – Ты же был в концлагере!
   – Да разве я говорю лично о себе, Михаил? – с горечью произнес Нойман. – Где бы я тогда ни был, не могу, не имею права отделить себя от остальных немцев. И понимаю, что мы заслуживаем жестокого наказания.
   – Неверно! Такие, как ты, заслуживают только уважения. Вы боролись!
   – О борьбе судят по ее исходу. Мы оказались побежденными в этой борьбе. И, следовательно, делим вину за все. Если в наказание вы захотите разделить, раздробить Германию…
   «Ах, вон оно что! – хотелось воскликнуть Воронову. – Значит, клевета не прошла бесследно даже для такого человека, как Нойман!..»
   – Послушай, друг, – стараясь говорить спокойно, сдержанно, произнес Воронов, – ты меня удивляешь! Когда подобные вещи говорил Вольф…
   – А зоны? – прервал его Нойман.
   – Что – зоны?
   – Ты не видишь в разделении Германии на зоны зачатков плана разделения Германии?
   – Ну, тут ничего нельзя было поделать! Решение разделить Германию на зоны оккупации было принято союзниками, еще когда шла война! Однако при чем тут разделение Германии как государства?
   – Может сложиться ситуация, когда трудно будет отделить одно от другого, – печально сказал Нойман.
   – Будем говорить прямо, – решительно произнес Воронов. – Планы разделения, расчленения Германии действительно были. Не у нас, а у западных союзников. Точнее – у американцев. Но мы, как я уже сказал, похоронили их. Начали это еще в Ялте, а закончили потом в Лондоне.
   – А сейчас те же американцы трубят на всю Германию, что расчленить ее хотят русские. В наказание и чтобы предотвратить повторение бед, причиненных России немцами… Я знаю, что было в Ялте, верю, что товарищ Сталин был там против расчленения, но как убедить миллионы немцев, что он и теперь не изменил свою точку зрения?
   – Сталина не так-то легко заставить изменить точку зрения.
   – А зоны? – снова повторил Нойман. И вроде вне всякой связи с этим своим вопросом сказал: – Я видел Вольфа, Михаил.
   Воронова это заинтересовало настолько, что он на какое-то время забыл весь предшествующий разговор с Нойманом.
   – Ну, как он там? – поспешно спросил Воронов.
   – Устроен неплохо, – ответил Нойман. – Маленькая, но удобная квартира. Неплохая зарплата. Хорошо знакомая ему работа.
   – Значит, и не думает возвращаться?
   – Нет, – печально покачал головой Нойман. – Пока не думает.
   – Тебе бы послать его к черту!
   – Вместо этого мы выпили вместе по кружке хорошего, крепкого пива. Вольф еще слишком мало пробыл на Западе, чтобы делать какие-либо серьезные выводы. Тем не менее заметил и удивляется, почему это на их заводе наймом рабочей силы, подбором инженеров и техников занимается бывший нацист. Вольф запомнил его с тех пор, как этот фашист сопровождал Гитлера, когда тот пожаловал однажды на завод, которого теперь уже не существует. Кроме того… – Нойман чуть замялся.
   – Что? Договаривай, – попросил Воронов.
   – Вольфу кажется, или просто мерещится, что его хозяин планирует реконструировать уцелевшее производство так, чтобы оно легко могло перейти на выпуск военной продукции. Так это или не так, судить не берусь. Сам я пробыл на Западе еще меньше, чем Вольф, но и мне показалось, что американская зона оккупации – это совсем иная страна, хотя там тоже говорят по-немецки…
   – Естественно, отличие от нашей зоны есть, не может не быть! – согласился Воронов. – В западных зонах поощряется частная собственность, в том числе и крупная…
   – Это азбука, Михаил. Дело не только в частной собственности. Меня тревожит не столько то, что там есть сейчас, сколько то, что будет, – тенденции! Не представляю себе единой страны с различными тенденциями развития в различных ее частях.
   – Я тебя не совсем понимаю! – развел руками Воронов. – Ведь не Советский же Союз виноват в этом.
   – Но, может быть, Советский Союз уступил тут Западу? Теоретически отклонил раздел Германии, а на практике. Теперь ты понимаешь, о чем я тебя спрашиваю?
   – Теперь понимаю, – кивнул Воронов. – Ты боишься что подспудное чувство мести в сочетании с желанием Запада расчленить Германию приведет к тому, что мы фактически согласимся с этим?
   – Да!
   – Так слушай, – требовательно сказал Воронов. – я не присутствовал на Конференции. У меня нет каких-то особых источников информации из наших руководящих сфер. Но, опираясь на все то, что я знаю о советской политике в отношении Германии, на наши газеты, доклады, беседы с партийными и государственными работниками, я готов поручиться всем, что мне дорого, своим партбилетом даже, что на расчленение Германии мы не пойдем. То, что сказал Сталин, не просто утешительная для немцев фраза, а существо нашей политики по отношению к Германии. Единая, демократическая, миролюбивая – такой мы хотим ее видеть!
   – Непросто будет достигнуть этого. Очень непросто… – задумчиво покачал головой Нойман и сам вернул Воронова к тому практическому делу, ради которого тот приехал в райком: – Пока я путешествовал по американской зоне, меня тут ждала докладная записка, небезынтересная для тебя. Вот, гляди.
   В кипе бумаг Нойман отыскал плотный, шершавый листок – уведомление от директора трамвайного депо восточного Берлина. Он официально сообщал, что вагоновожатый Отто Реннер, 62 лет, проживающий и работающий в американской зоне оккупации, в присутствии представителя советской военной комендатуры признался, что плакат был повешен на его вагоне в депо при выходе на линию и ему, Реннеру, была обещана прибавка к жалованью, если он провезет эту фальшивку нетронутой через всю восточную зону.
   – Вот негодяи! – воскликнул Воронов, прочитав уведомление и возвращая его Нойману. – Я уже почти написал статью об этом для Совинформбюро. Ждал только конца расследования. Теперь точка поставлена. Я сегодня же допишу статью и отправлю в Москву. Давайте вместе бороться за единую, демократическую Германию, используя для этого все средства, достойные коммунистов.
   – Немецкие коммунисты, Михаил, борются за это достаточно энергично. Надеюсь, что решение нашего ЦК ты прочел?
   – Да, в тот же день, как получил его от тебя.
   – Готовим второе издание. Очень важно, чтобы все немцы осознали, какие подлинные цели ставит перед ними наша компартия, к чему призывает. Конечно, если бы мы знали, что решила по германскому вопросу Конференция, нам было бы легче…
   Но этого никто пока не знал, кроме самих участников Конференции.
 
   Открывая очередное ее заседание, Трумэн предоставил слово Бевину для доклада о решениях подготовительного заседания министров иностранных дел, состоявшегося накануне.
   К удивлению глав государств, Бевин от доклада отказался, мотивируя это тем, что все вопросы, обсуждавшиеся министрами, включены в повестку дня сегодняшней встречи «Большой тройки».
   – Что же, тогда перейдем к повестке дня, – сказал Трумэн. – Нам предстоит сегодня обсудить предложение США о германских репарациях, о западной границе Польши и о порядке допуска государств – бывших сателлитов Германии в Организацию Объединенных Наций. Сейчас мистер Бирнс доложит наши предложения.
   – Прежде всего я хочу сказать, что американская делегация рассматривает все три названных президентом вопроса как неразрывно связанные между собой, – заявил Бирнс и посмотрел на Сталина, желая определить, какое это произвело на него впечатление.
   Сталин слегка приподнял брови и положил на стол уже вынутую из коробки папиросу, забыв зажечь ее. Но не произнес ни слова.
   О чем думал он, какие мысли проносились в его голове в эти короткие, до крайности напряженные мгновения? Прежде всего, вероятно, подумалось: его обманули, преднамеренно ввели в заблуждение сначала Молотова, а через Молотова и его самого.
   Сталин мысленно восстановил вчерашнюю запись беседы Бирнса с Молотовым, сделанную советским переводчиком и подписанную наркомом. Значит, так. Бирнс начал с заявления о готовности Штатов пойти на уступку в «польском вопросе». Обещал поговорить с англичанами, высказал уверенность, что англичане уступят. Затем – повторение пройденного – Бирнс высказывает «надежду» на свободу передвижения в Польше иностранных корреспондентов. Потом – об отношении к Франко. Потом – о репарациях. О Руре. О военных преступниках. Вот содержание беседы Бирнса с Молотовым, каким его запомнил Сталин.
   Но ни слова о том, что американская делегация рассматривает какие-либо из этих вопросов как «взаимосвязанные» и считает, что если не будет решен хотя бы одну из них, то автоматически считаются нерешенными и другие.
   «Где смысл? Где логика? – спрашивал себя Сталин. – О порядке приема в ООН не шла речь вообще. Почему же сейчас оказывается, что и от этого вопроса зависит установление польской границы? Значит, согласие Бирнса на признание границы по западной Нейсе – миф, приманка, крючок, к которому привязана далеко тянущаяся нить. Что помешает тому же Бирнсу или Трумэну чуть позже поставить во „взаимосвязь“ с польскими границами еще какие-то вопросы? Но уже и теперь они добиваются, чтобы за уступку Польше Советский Союз заплатил бы двумя другими уступками. Или берите такой „пакет“ американских предложений полностью, или не получите ничего. Шантаж! Новая ловушка…»
   Но Сталин сумел скрыть свое негодование.
   – То, о чем говорил господин Бирнс, – невозмутимо произнес он, – это разные, не связанные один с другим вопросы.
   – Это верно, – с готовностью признал Бирнс, – тем не менее напоминаю, что больше двух недель мы не могли прийти по ним ни к какому согласованному решению.
   – По одному из них вы наконец встали на справедливую точку зрения, – возразил Сталин. – Или, может быть, я неправильно информирован? Может быть, американская делегация отказывается от своего согласия на установление новой польской границы по Одеру и западной Нейсе?
   – Ни в коем случае! – успокоительно, даже как-то услужливо откликнулся Бирнс. – Мы готовы пойти на уступки. Но, только при том, если будет достигнуто соглашение по двум другим вопросам!
   – Весьма странная логика! – отметил Сталин. – Боюсь создать затруднение для переводчиков, но у нас в таких случаях говорят: «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Киев – это украинский город.
   – А мы все же попытаемся доказать, что наши предложения имеют взаимосвязь, – натянуто улыбнулся Бирнс. – Не поверхностную, конечно, а, так сказать, внутреннюю. Вот вам пример: Польша получает значительную территорию, на которой совсем недавно хозяйничала гитлеровская Германия, но намерены ли поляки платить репарации из тех материальных ценностей, которые попали к ним в руки? Ведь раньше они были собственностью Германии, не так ли?
   Сталин сделал было движение рукой, выражающее желание ответить Бирнсу, однако тот постарался исключить такую возможность. Привычной скороговоркой он начал обосновывать свое предложение о порядке взимания репараций: замельтешили цифры, проценты, а польской проблемы будто уже и не существовало.
   Бирнс перескочил на вопрос о Руре. Сначала говорил о 25% капитального оборудования Рурской области, которые можно передать Советскому Союзу, потом «съехал» на 15%. Сталин молчал, не мешал ему выговориться до конца. Он уже разгадал намерения американцев: ссылками на большие разрушения в Германии и уменьшение ее территории в пользу Польши свести к минимуму сумму репараций в пользу Советской страны.
   Сталина с новой силой охватило чувство негодования. Перед глазами его встали разоренные гитлеровцами советские земли. На восстановление их благосостояния не хватит никаких репараций. Поднять страну из руин может только беззаветный, почти круглосуточный труд всего ее народа. А этот «джентльмен» с лисоподобным лицом всячески пытается уменьшить даже ту сумму репараций, которая единодушно была зафиксирована еще в Ялте!..
   Бирнс тем временем сообщил, что на заседании министров возникли разногласия с английской делегацией:
   – Она не согласна на то, чтобы изъятия промышленного оборудования в счет репараций Советскому Союзу производились бы только в Рурской области. Она может согласиться на изъятие определенных долей оборудования из всех западных зон…
   «Кажется, настало время вмешаться», – решил Сталин и заявил во всеуслышание:
   – Мы тоже считаем правильным производить изъятия из всех западных зон.
   Трумэн предостерегающе посмотрел на Бирнса, как бы желая предупредить: «Берегитесь, из всего вашего длинного выступления Сталин выхватывает только то, что ему выгодно!»
   Но, увлеченный своей речью, Бирнс игнорировал взгляд президента. Он вдавался уже в детали:
   – Кто именно будет определять характер и качество вывозимого из Германии оборудования? Предлагаете возложить это на Контрольный совет.
   И снова Сталин слушал Бирнса не перебивая. Он понимал, что взимание репараций по зонам содержит в себе потенциальную опасность раскола Германии. Американцы, да и англичане, давно вынашивают такие планы. Еще в 1941 году существовал так называемый «План Кауфмана», предусматривавший раздробление Германии на пять частей. В сорок третьем году появился «План Уэллса». По этому плану Германий должно было стать четыре. В сорок четвертом «Планом Моргентау» рекомендовалось иметь две послевоенные Германии и одну «международную зону». И Рузвельт планировал все то же: «расчленение Германии». И у Трумэна был свой «план» – ему представлялось «целесообразным» иметь: Северогерманское государство, Южногерманское, Западное… А подоплека у всех этих: планов была одна:, поскольку не удается превратить всю Германию в американо-английскую вотчину – ведь уже решено, что восточная ее часть составит советскую зону оккупации, – значит, надо добиваться осуществления своих целей хотя бы в западных зонах, не допустить там антимилитаристских и демократических преобразований.
   Чисто символически западные державы согласились похоронить эти планы. Сталин, выполняя поручение Политбюро, вбил осиновый кол в ту могилу, объявив на весь мир, что Советский Союз не собирается «ни уничтожать, ни расчленять Германию…». Но на данном напряженнейшем этапе переговоров, даже чутко улавливая коварный подтекст предложения о взимании репараций «по зонам», не стоило вступать в спор. Бесплодность такого спора была очевидной – чувствовалось, что между американцами и англичанами существует заранее согласованное решение. И Сталин сказал:
   – Хорошо, пусть будет записано так, как предлагает английская делегация. Но с обязательным признанием права Советского Союза на изъятия репараций не только из своей зоны, а частично и из других. Кто может возражать, что западные зоны более развиты в экономическом отношении и менее пострадали от войны?
   – Это все, что вы хотели сказать? – с надеждой в голосе спросил Трумэн.
   – Нэ совсем, – ответил Сталин. – Говорят, что американцы и англичане уже вывезли часть промышленного оборудования из своих зон.
   – А разве это не является нашим правом? – удивился Бирнс.
   – Если мы принимаем принцип изъятия репараций по зонам в процентном исчислении, то совершенно необходимо установить, а чем же, каким именно оборудованием располагала каждая зона к концу войны, – пояснил свою мысль Сталин. – Пожалуйста, верните в свои зоны то, что вы оттуда уже забрали. Так сказать, для восстановления реальной картины. Или хотя бы составьте подробные списки вывезенного и передайте их нам. Для взаимоконтроля.
   Это требование имело прочную юридическую основу. Нельзя описывать имущество осужденного, предварительно растащив какую-то часть его.
   – Я очень рад, что генералиссимус согласился с нами в принципе. Остальное – детали, и о них можно будет договориться, – с показной удовлетворенностью заключил Бирнс. – Значит, мы, в свою очередь, идем на уступку в отношении польской границы. Что же касается Организации Объединенных Наций…
   – Простите, – прервал его Сталин, – но мы пока не обсудили того вопроса, который вы назвали главным из трех.
   – Какой вопрос вы имеете в виду? – настороженно спросил Трумэн.
   – О репарациях, – невозмутимо ответил Сталин.
   – Как?! – недоуменно воскликнул Бирнс. – О чем же мы все время говорили здесь?!
   – О ваших предложениях по этому вопросу, – спокойно уточнил Сталин. – Мы о них высказались. Кое с чем согласились, а кое с чем нет. Теперь, может быть, настала пора поговорить о том, что предлагаем по репарациям мы?
   – Ну… пожалуйста, – пробормотал Бирнс. – Хотя я не знаю, о чем тут еще говорить.
   – Давайте прежде всего решим, – предложил Сталин, – что целью репараций является не просто наказание Германии, а содействие скорейшему восстановлению стран, пострадавших из-за нее. Вместе с тем мы предоставляем Германии возможность мирно развиваться за счет сокращения ее военного потенциала.
   И американцы и англичане понимали, что Сталин фиксирует этот принцип, так сказать, для истории. Они отнеслись к этому равнодушно, считая, что в таких делах, как взимание репараций, решающую роль играет не философия, а чистый прагматизм. Но что последует за философией?
   Трумэн, Эттли, Бирнс и Бевин с подчеркнутым недоумением переглянулись, будто спрашивая друг у друга: «Неужто Сталин оглох? Или в чем-то повинны переводчики? Все ведь так детально обсуждено и решено».
   На Сталина эти нарочитые знаки недоумения не произвели никакого впечатления.
   – Итак, – продолжал он, – мы согласились, что Россия будет брать репарации не только из своей зоны, но и из западных тоже. Однако это всего лишь принцип, и он нуждается в конкретизации. Ведь в конечном итоге все дело в цифрах, не так ли? И если мы их сейчас не уточним, то в будущем могут возникнуть разногласия. А к чему нам лишние споры?
   Он перевел взгляд на листок, который подал ему Молотов, затем отложил бумагу в сторону и чуть громче, чем обычно, заявил:
   – Советский Союз должен получить из западных зон пятнадцать процентов основного промышленного оборудования, подлежащего изъятию. Взамен мы готовы предоставлять из советской зоны оккупации эквивалентное по стоимости продовольствие, уголь, калий, нефтепродукты и керамические изделия. Это – первое. Во-вторых, мы претендуем еще на десять процентов основного промышленного оборудования из западных зон, но уже без всякой оплаты с нашей стороны.
   «Ну все, наконец?» – хотелось поторопить его Бирнсу. Он понимал, что Сталин хотя и не отвергает прямо американские предложения, но под видом их уточнения, конкретизации и дополнений фактически излагает свою систему репараций, при которой невозможны будут никакие отступления в дальнейшем.
   – Кроме того, – как бы отвечая на немой вопрос Бирнса, продолжал Сталин, – мы претендуем на пятьсот миллионов долларов акций промышленных и транспортных предприятий, расположенных в западных зонах, а также хотим получить тридцать процентов заграничных инвестиций Германии и столько же процентов германского золота, поступившего в распоряжение союзников.