– Это же огромные суммы! – воскликнул Бевин. – А потом потребует своей доли Польша! Что же останется немцам? Вы же сами ранее сказали, что не ставите своей целью задавить Германию.
   – Нет. Не ставим, – согласно кивнул Сталин и добавил с особым значением: – Нэ задавить и нэ расчленить. Но мы потеряли в этой войне очень много промышленного оборудования, страшно много. Надо хоть одну двадцатую часть возместить. И я рассчитываю, что английская сторона поддержит нас в этом. А что касается Польши, то пусть господин Бевин не беспокоится, – мы выделим ей репарации из своей доли. Надеюсь, что Соединенные Штаты и Великобритания поступят так же в отношении Франции, Югославии, Чехословакии, Бельгии, Голландии и Норвегии, – Сталин чуть усмехнулся, но тут же эта едва уловимая усмешка исчезла с его лица, и он как бы подвел итог всему сказанному: – Если мы все это решим положительно, то вопрос о репарациях, я думаю, можно будет считать исчерпанным.
   Начался спор. Эттли и Бевин наперебой стали доказывать, что проценты, названные Сталиным, сильно завышены. Трумэн и Бирнс энергично отстаивали прикарманенное США германское золото, утверждая, что на него могут претендовать и другие страны.
   Сталин как бы со стороны следил за этой перепалкой, пока что не вмешиваясь в нее. Он вроде бы бросил камень в воду и теперь наблюдал с любопытством, как по воде расходятся круги.
   И только когда Бирнс упомянул о возможности претензий «других стран», невозмутимо подтвердил:
   – Что ж, это вполне возможно. Не будем загадывать вперед.
   Смысл этой его реплики звучал так: когда претензии возникнут, тогда и рассмотрим их.
   Бирнс выступил снова с категорическим возражением против выделения Советскому Союзу какой бы то ни было части германского золота. Сталин ответил уступчиво:
   – Если не хотите предоставить нам германское золото, давайте повысим процент оборудования, которое мы сможем получить из западных зон.
   – Это несправедливо! – запротестовал Бевин.
   В глазах Сталина сверкнули злые огоньки.
   – Ах, это «нэсправедливо»! Тогда я хочу спросить, Справедливо ли поступали англичане и американцы, вывозя товары и оборудование из русской зоны оккупации до занятия ее советскими войсками? Справедливо ли угонять оттуда одиннадцать тысяч вагонов?.. Так вот, если наши западные союзники будут продолжать спор, я поставлю вопрос: как быть с этим вывезенным вами имуществом? Собираетесь ли вы вернуть его или компенсируете каким-либо иным способом? Мы-то не вывезли из ваших зон никакого оборудования и не угнали ни одного вагона! Здесь господин Бирнс предложил нам «пакет» из трех вопросов, связав в одно целое репарации, установление западной границы Польши и прием в Организацию Объединенных Наций бывших сателлитов Германии. Я не вижу связи между этими вопросами и предупреждаю, что наша делегация будет голосовать по каждому из них отдельно.
   Наступило молчание. Все почувствовали, что «круг» замкнулся.
   Наконец Бирнс, пошептавшись с Трумэном, не очень уверенно объявил:
   – Если генералиссимус согласится снять четвертый пункт своих предложений относительно заграничных инвестиций, то американская делегация готова принять все остальное, на чем он настаивает.
   Сталин задумался. Он понимал, какие у Советского Союза могут возникнуть трудности при определений суммы этих инвестиций, как непросто распутать паутину переплетений между западными банками. И, кроме того, на компромисс американцев относительно Польши надо было тоже ответить каким-то компромиссом.
   – Хорошо, – сказал он, – мы снимаем пункт четвертый.
   Трумэн облегченно вздохнул и объявил, что теперь надо решить «польский вопрос».
   – Ну, на нем мы долго не задержимся, – предсказал Бирнс как нечто само собой разумеющееся. – Вчера мы передали советской делегации наши предложения. Если есть по ним замечания или поправки, мы готовы выслушать.
   И тут произошло то, чего меньше всего ожидал Сталин.
   – Насколько я понимаю, – сказал Бевин, – мой американский коллега вносит предложение о признания польских границ по Одеру и западной Нейсе. Но британское правительство придерживается на этот счет иной точки зрения. У нас есть точная инструкция настаивать на границе по восточной Нейсе.
   «Что все это значит? – задавал себе вопрос Сталин. – Ведь Бирнс заявил вчера Молотову, что англичан он „берет на себя“, и высказал уверенность, что с их стороны никаких возражений не будет! Неужто американцы пошли на вульгарный трюк и, вместо того чтобы „уговорить“ англичан согласиться с законными требованиями Польши, договорились с ними о совершенно противоположном?»
   Заметив, с какой неприязнью смотрели сейчас на Бевина и Бирнс и сам Трумэн, Сталин не мог решить, что же здесь происходит: разыгрывается примитивная комедия или в самом деле английская делегация перестает быть послушной американцам? В действительности же все оказалось проще и мельче.
   Честолюбивый английский министр давно выжидал и наконец дождался подходящего, с его точки зрения, момента, чтобы появиться на авансцене Конференции. Он ринулся в бой, совершенно уверенный в том, что Эттли его не осудит, поскольку сам является противником удовлетворения польских требований. Да и американцев Бевин в данном случае не слишком боялся: ведь их уступка Сталину вынужденная. Значит, его, Бевина, «своеволие» в конце концов играет им на руку.
   Но Бевин опять не учел того, что он не Черчилль. Если почтенному тори американцы хоть и с трудом, но все же прощали экстравагантные выходки, то позволять нечто подобное профсоюзному выскочке они не собирались.
   Пользуясь возникшим замешательством, английский министр продолжал, с каждой фразой возвышая голос:
   – Кроме того, я хочу получить некоторые разъяснения. Перейдет ли вся территория, вплоть до западной Нейсе, в руки польского правительства? Есть ли здесь прямая аналогия с другими зонами оккупации? Будут ли отведены из этой зоны советские войска, когда ее примет Польша? Я встречался с поляками и выспрашивал, согласуются ли будущие их намерения с ялтинской Декларацией? Проведут ли они свободные и беспрепятственные выборы на основе тайного голосования? Будут ли допущены в Польшу иностранные корреспонденты?
   – И что же вам ответили поляки? – не скрывая насмешки, спросил Сталин.
   – Ну, они, конечно, дали мне заверения, что все произойдет именно так, включая свободу религии.
   Всем стало ясно, что своим выступлением Бевин возвращал Конференцию назад, к уже решенным вопросам. Он и сам почувствовал, что тщетно пытается остановить поезд, приближающийся к конечной станции, что демаршем своим вызывает общее раздражение и тем самым объединяет против себя американцев и русских. Не переводя стрелки, Бевин попытался перескочить на другие рельсы, параллельные. Уже не касаясь вопроса о западной границе Польши, обратился непосредственно к Сталину относительно установления воздушной линии связи между Варшавой, Берлином и Лондоном.
   – С поляками нам не удалось договориться об этом, – добавил он.
   – Почему? – вроде бы участливо спросил Сталин.
   – Я понял их так, – ответил Бевин, – что этот вопрос касается советского военного командования! Ведь нам придется лететь через русскую зону оккупации.
   – Но вы и теперь, летая в Берлин, пересекаете русскую зону, – напомнил Сталин. – Как же иначе вы попадаете в Берлин?
   – Я ставлю вопрос конкретнее, – раздраженно заявил Бевин. – Согласны ли вы с тем, чтобы мы летали до Варшавы?
   – Мы согласимся на это в тот же самый день, когда нам разрешат летать в Лондон через Францию, – вызывая общий смех, ответил Сталин. И видя, как надулся при этом Бевин, примирительно пообещал: – Так или иначе я постараюсь сделать все от меня зависящее.
   – Спасибо, – буркнул Бевин, сознавая, что попытка устроить себе бенефис сорвана.
   – Можно, наконец, считать, что мы кончили с «польским вопросом»? – предостерегающе глядя на англичан, спросил Трумэн.
   Сталин понял, что победа достигнута и сейчас будет закреплена. Тем не менее ему хотелось зафиксировать, что достигнута она единогласно. Поэтому спросил:
   – Английская делегация согласна?
   – Согласна, – обреченно ответил Бевин и махнул рукой.
   Он понимал, что против объединенного фронта своих заокеанских коллег и русских ему не устоять, тем более что его шеф, этот бесцветный Эттли, не оказывает ни малейшей поддержки – сидит нахохлившись и молчит. А Эттли давно почувствовал, что Бевин затронул престиж американцев, которые хотят, чтобы Британия всегда покорно следовала в их фарватере. Если уж суждено английской делегации терпеть здесь одно поражение за другим, то пусть это примет на себя Бевин. Ему, Эттли, неразумно вмешиваться в обреченное дело.
   …Какое-то время одиннадцатое заседание «Большой тройки» катилось вперед как бы по укатанной дороге. Относительно легко стороны пришли к согласию о допуске в ООН бывших сателлитов Германии. Таким образом, «пакет», предложенный Бирнсом, был принят целиком, хотя вопреки американским намерениям не оптом, а в розницу, и с весьма существенными поправками в пользу Советского Союза.
   Но Сталин считал, что Конференция еще не достигла своей конечной цели. Эта цель – демилитаризованная, демократическая Германия. Наступила пора от общих пожеланий перейти к практическим шагам в этом направлении. Он начал с Рура.
   Его предложение о создании для Рура специального Контрольного совета из представителей СССР, США, Англии и Франции не прошло: англичане заявили, что решать сейчас рурский вопрос без участия французов было бы неправильно, и высказались за передачу его на рассмотрение ранее утвержденного Совета министров, которому предстояло собраться месяц спустя в Лондоне. Сталин согласился с этим. Для него было главным то, что возникшая еще на Тегеранской конференции мысль о выделении Рура из состава Германии, опять-таки тесно связанная с идеей ее расчленения, не получила здесь дальнейшего развития. Более того, Сталин добился от Трумэна недвусмысленного заявления:
   – Рурская область является частью Германии и остается частью Германии.
   Без существенных трений тут же были решены или переданы на рассмотрение министров вопросы, связанные с перемещением немецкого населения из Польши и Чехословакии, о германском флоте, о требовании правительства Югославии отменить на территории Триест-Истрия итальянские фашистские законы.
   Завершающим оказался вопрос о военных преступниках. Сталин настаивал, чтобы в решении Конференции главные военные преступники, подлежащие суду, были названы поименно. Эттли высказался в том смысле, что это прерогатива прокурора.
   – Кроме того, – заявил он, – я, например, считаю, что Гитлер жив, а в списке, предлагаемом советской Делегацией, его имени нет.
   – Гитлера, к сожалению, нет в наших руках, – пояснил Сталин и добавил под общий смех: – Я согласен однако, внести в предлагаемый список и его.
   В конце концов решено было предоставить англичанам возможность переговорить с находившимся уже в Лондоне американцем Джексоном, которому предстояло возглавить международный суд над главными военными преступниками, и лишь после того окончательно решить этот в принципе согласованный вопрос.
   Перед тем как закрыть одиннадцатое заседание, Трумэн спросил: может ли он сообщить все еще находящимся в Бабельсберге полякам, что вопрос о западной границе Польши решен?
   Сталину хотелось ответить: «Да, конечно, если это польстит вашему тщеславию. Поляки все равно знают, кому они обязаны своей новой границей!» Но вслух он сказал всего одно слово:
   – Хорошо.
   Трумэн уже задним числом повторил свой вопрос в более демократичной форме:
   – Кому можно поручить сделать это сообщение? Сталин пожал плечами и равнодушно ответил:
   – Можно поручить министрам или послать письменное сообщение. А можно попросить президента сделать это, поскольку он возглавляет нашу Конференцию.
   Трудно сказать, уловил ли Трумэн скрытое за внешним безразличием такого ответа злорадство: пусть, мол, тот самый человек, который все время был противником установления польской границы по Одеру – западной Нейсе, лично объявит о своем поражении.
   Двенадцатое заседание было решено начать завтра в четыре.
   Когда все уже встали, Сталин сказал:
   – Завтра придется, пожалуй, собраться два раза: в три дня и в восемь вечера. Если есть желание завтра же закончить Конференцию.
   «Если есть желание!» – мысленно повторил Трумэн, и перед его глазами встала готовая к отплытию «Августа».
   – Да, конечно! – не скрывая своего удовлетворения, согласился он.
   Охотно согласились и англичане: их тоже ждали неотложные дела в Лондоне.

Глава двадцать пятая.
ДЕНЬ НАДЕЖД И СОМНЕНИЙ

   Каким он был, этот знаменательный день, 1 августа 1945 года? Так ли, как и в другие дни, светило солнце? По-прежнему ли щебетали птицы в густой листве, окружавшей особняки Бабельсберга? Так ли, как и в первый день Конференции, три кольца пограничников охраняли безопасность временных обитателей этого потсдамского дачного пригорода? Опущены ли были шлагбаумы, разделявшие поселок на три сектора? Мчались ли уже с утра машины, завывали ли сирены очередной американской «свадьбы»? Можно ли было вообще по каким-либо особым признакам отличить этот день от пятнадцати предшествовавших ему?..
   Протянулась длинная вереница лет. Разве все вспомнишь сейчас?
   Существует несбыточная, но постоянно влекущая к себе мечта о фантастической «машине времени», на которой можно было бы обогнать десятилетия, века, тысячелетия, заглянуть в будущее и не только предположить, «что день грядущий мне готовит», но и воочию увидеть это грядущее. А мне сейчас – да и не только сейчас – милее другая, не менее фантастическая мечта: вернуть бы время, все то, что я прожил. Нет, не для того, чтобы возвратить себе молодость, подобно легкомысленному Фаусту. Молодость преходяща – сам не заметишь, как снова окажешься на том же рубеже, с которого начал путешествие в глубь времен. Просто хочется снова увидеть то, что было так мило когда-то, так Дорого. Вернуть не только воспоминания, но и ощущения, о которых Хемингуэй сказал, что именно их-то вернуть невозможно.
   Не знаю… может быть… Но когда я смотрю кинокартины, виденные в детстве, в юности, мне, кажется, удается иногда вернуть ощущения того времени. Я ловлю себя на том, что не слежу за сюжетом, за игрой актеров, а заинтересованно изучаю те улицы, те дома, вторые помню с детства, лица людей, их прически, одежду.
   3ачем мне все это? К чему? В какой-то подсознательный укор настоящему или даже будущему?
   Нет, нет, какая чепуха! Разве потом не стало все лучше? И дома, и одежда, и мчащиеся по улицам автомашины, и сами улицы? Все лучше! Даже в страшные годы войны проявилось все лучшее, что до нее таилось в глубине наших душ…
   Нет, мне дорого прошлое не само по себе. Ведь тому же Хемингуэю принадлежат мудрые слова о том, что даже пишется лучше всего там и тогда, где и когда мы сами «бывали лучше»…
   Воздушный шар, на котором трое бесстрашных людей пытались пробиться в стратосферу, – детская игрушка по сравнению с сегодняшними космическими кораблями. Перелет Чкалова тоже элементарен по сравнению с рейсами нынешних воздушных лайнеров, ежедневно пересекающих моря, океаны, пустыни, – на одном из них летает вторым пилотом мой сын, а кто, кроме нашей семьи да еще, может быть, нескольких десятков людей, знает его имя?..
   Конечно, нынешнее – лучше!
   И все же мне часто хочется вернуть прошлое. Не «насовсем», нет, только на час, на мгновение! Еще раз – в первый раз! – встретить ту, которую полюбил. Пройтись по улице, такой, какой она была раньше. Постоять на углу, на перекрестке, посидеть на скамье в парке, где сидел когда-то. Увидеть молодыми моих давних друзей… Сейчас я вспоминаю Потсдам. Как нелегко вспомнить все, что у меня связано с ним! Ведь целых тридцать лет прошло с тех пор, бурных, насыщенных мировыми событиями. Почему человеческая память так несовершенна?
   И все же я вспомню. Я заставлю свою стареющую память восстановить все, что произошло в тот, ныне уже окутанный туманом Истории день – 1 августа 1945 года! Пусть все то, что я видел, что пережил, что услышал сам лично, будучи в Бабельсберге, и то, что узнал гораздо позже, когда уже получил возможность прочесть протокольные записи заседаний Потсдамской (тогда и еще некоторое время спустя она называлась Берлинской) конференции, книги о ней – советские и иностранные, – все, что в последующие годы узнавал от людей, которым довелось быть участниками или хотя бы только молчаливыми очевидцами того, что происходило в Цецилиенхофе, – пусть все это переплелось в моей памяти, переплелось настолько, что мне уже трудно отделить одно от другого, лично пережитое от заимствованного, отсечь главное от второстепенного, но я должен, обязательно должен вспомнить, как начался и как закончился тот знаменательный день!
   Чем было разбужено во мне это неукротимое желание? Что гнало, что подхлестывало мою память? Стремление перекинуть незримый мост от Потсдама в сегодняшние Хельсинки? Внутренняя потребность восстановить правду? Ярость, которую разбудила во мне книжка Брайта?..
   Я сидел в маленьком номере хельсинкской гостиницы «Теле» и, хотя надвигалась ночь, решил во что бы то ни стало дочитать эту подлую книжонку. Завтра у меня не будет времени для нее. Завтра произойдет событие, ожиданием которого живут миллионы людей на земле. Великое событие, очевидцем которого мне предстоит стать и которое, если мне суждено прожить еще хотя бы десяток лет, я наверняка буду вспоминать с теми же чувствами, которые владеют мною сейчас, когда я размышляю о Потсдаме…
   Последняя главка сочинения Брайта называется «Сделка не состоялась». Я сразу понял, что речь здесь пойдет об окончании Конференции, завершающем ее дне – 1 августа 1945 года.
   «Эта дата, – писал Брайт, – войдет в историю как день победы демократии над тиранией. Запад торжествовал. Сталину не удалось „купить“ себе победу. В данном случае его танки были бессильны. России снова предстояло оставаться во мгле».
   Нет! – сказал я себе, машинально опуская книжонку Брайта на колени и поднимая голову. Передо мной была стена, обычная, окрашенная светло-желтой клеевой краской, стена недорогого гостиничного номера. Но я хотел проникнуть своим взглядом сквозь эту стену и дальше, дальше, сквозь все то, что было там, за ней, сквозь наслоения лет, событий, вернуть себе молодость лишь ненадолго и с единственной целью – вырвать из бездонных глубин памяти тот день, вспомнить, как все это было.
   И мне почудилось, что стена, в которую уперся мой взгляд, постепенно превращается в огромный киноэкран, а на нем появляются люди, мелькают события. Мчатся одно за другим, но не вперед, а назад… Умершие – оживают, на лицах поныне живых, но уже невозвратимо погревших каким-то чудом разглаживаются морщины… Вот проследовал поезд в Германию, и я увидел в купе одного из вагонов самого себя и молодых офицеров – моих спутников… Вот развалины Берлина встали передо мной. Потом я увидел генерала Карпова, которого, наверное, уже нет в живых… Потсдам, Бабельсберг Берлин, аэропорт Гатов… Из самолета выходит Черчилль со стеком в руке и с сигарой в зубах… Различаю каждую крапинку на галстуке-бабочке Трумэна… Вижу Сталина и слышу его суровый вопрос: «Я спрашиваю что вы делаете в Потсдаме?…» А потом… та телеграмма! «Помню, помню, помню! – торжествующе твердил я себе. – Все, что произошло в течение тех двух недель, и тот завершающий день 1 августа – все помню!..»
 
   …1 августа рано утром меня разбудил стук в дверь. Я мельком взглянул на часы – они показывали четверть девятого. Так как дверь была не заперта, я, не вставая, крикнул:
   – Входите!
   На пороге стоял Герасимов. Своей обычной, иронической скороговоркой он сказал:
   – Смотрите не проспите царствие небесное! Вы, кажется, забыли, что на сегодня назначена съемка!
   Как был, в одних трусах, я вскочил с кровати и воскликнул:
   – Уже сейчас?
   – А вы уже готовы к действию? – усмехнулся Герасимов. – Не в таком ли виде собираетесь мчаться в Цецилиенхоф? Не сомневаюсь, это произвело бы мировую сенсацию. – Он насмешливым взглядом окинул меня с ног до головы и уже серьезно сказал: – Съемка назначена на три часа. Сообщаю заранее, а то вы можете умчаться куда-нибудь на своих четырех колесах.
   – Спасибо, большое спасибо! – от всей души поблагодарил я Герасимова. И, пытаясь сообразить, что к чему, неуверенно не то спросил его, не то высказал собственное предположение: – Значит… Конференция заканчивается?
   – Спросите что-нибудь полегче! – откликнулся на это Герасимов и, повернувшись, ушел.
   Бритье, умывание, одевание – все это заняло у меня, наверное, считанные минуты. Как в армии при подъеме «по тревоге». Впрочем, поднятому «по тревоге» бриться и даже умываться некогда…
   Куда я торопился? Зачем? Времени впереди был еще уйма. Но мне не терпелось узнать хоть какие-нибудь подробности о предстоящей съемке, вернее о том, с чем она связана.
   «Нет, это не случайная, не „проходная“ съемка! – твердил я себе. – Таких в Бабельсберге вообще не бывало. Мы снимали Сталина, когда он прибыл сюда. Снимали „Большую тройку“ в день открытия Конференции. и вот теперь, по прошествии двух недель, назначена новая съемка? Что она может означать, что символизировать?»
   Царившая в Бабельсберге, очевидно, необходимая, но несносная для журналистов обстановка строгой секретности ничуть не изменилась и в тот день. Мне не удалось выведать никаких подробностей ни в столовой во время завтрака, ни в советской протокольной части. Ничего, кроме того, о чем я уже знал, – то есть о времени и месте съемки.
   Мой водитель, старшина Гвоздков, обычно подавал свою «эмку» к «дому киношников» ровно в десять. Может быть, следует съездить в Берлин, размышлял я, пообщаться с западными журналистами? По каким-то своим каналам они иногда узнают новости первыми и притом вовсе не считают обязательным держать язык за зубами. «Нет, – сказал я себе, – это ни к чему». Мне уже не раз приходилось убеждаться, чего стоят их «сенсации».
   Лучше уж наведаться в Бюро информации, к Тугаринову. Да, конечно, туда, в Карлсхорст! Осведомление советских журналистов о ходе Конференции прямо входит в круг деятельности этого бюро! Я посмотрел на часы. Начало десятого. В десять я выеду. К двум, то есть за час до съемки, надо вернуться обратно. Значит, в моем распоряжении целых четыре часа. За глаза хватит!..
   В считанные минуты Гвоздков промчал меня через Потсдам. Вот уже и Шопенгауэрштрассе. Хотя мысли мои были заняты совсем другим, я не мог не бросить взгляда на дом Вольфов. То, что он по-прежнему необитаем, я определил по наглухо закрытым окнам, во всех других домах они были широко распахнуты, потому что стояла изнуряющая жара.
   – Значит, кончаем, товарищ майор? – неожиданно спросил меня Гвоздков.
   – Про что ты, Алексей Петрович? – рассеяно спросил я. – В каком смысле «кончаем»?
   – В самом прямом, товарищ майор. Кончает наше начальство с ихним совещаться! Не сегодня завтра по домам!
   Я резко повернулся к нему:
   – Кто тебе это сказал?
   – Эх, товарищ майор, – с добродушной укоризной произнес Гвоздков, – вы ж ведь фронтовик бывший. Разве забыли, что для шоферов тайн не существует.
   – Самоуверенный ты человек, Алексей Петрович! – попенял я.
   – Вот уж нет! – возразил Гвоздков. – О себе я понимаю не больше, чем следует. И свое место знаю! Но котелок-то все же варит. Если команда есть готовить легковушки к погрузке на платформы, значит, можно сообразить, что к чему! Да я и сам эти платформы видел. На путях стоят. Раньше их не было, а теперь стоят, появились. Спросил солдат, которые при платформах: надолго, мол, прибыли? «Нет, – отвечают, – ненадолго. Наверное, не завтра, так послезавтра „нах хаузе“.
   – Что ж, тем лучше, – неопределенно сказал я. И не без иронии спросил: – Может, ты знаешь и то, чем закончилась Конференция?
   – Это уж вам полагается знать, товарищ майор, а мне у вас – спрашивать, – отпарировал Гвоздков.
   – К сожалению, – признался я, – ничего определенного сказать тебе не могу. Не информировали еще нас. Больше предполагаю, чем знаю наверняка. Знаю, например, что нашей делегации удалось отстоять свободу на устройство своей жизни для стран Восточной Европы. Ну, для Болгарии, Венгрии, Румынии. О границах Польши договорились, кажется. Помнишь, как мы до сорок первого пели? «Если завтра война, если завтра в поход»! А теперь, думаю, есть все основания петь «Любимый город может спать спокойно…».
   – Так мы и эту песню до войны распевали, – напомнил Гвоздков, – а вышло-то… Может, – и сейчас еще подождать успокаиваться, а? Впрочем, теперь все знают, что сдачи давать умеем.
   И чуть помолчав, продолжал раздумчиво:
   – В Болгарии бывал… И в Венгрии тоже. Помню, как встречали нас там. На всю жизнь запомнил, как цветы на броню наших танков бросали, как плакали люди от радости… Ну, а с фрицами как будет… с немцами то есть? – поспешно поправился Гвоздков.
   – Этого пока точно не знаю, – ответил я. – Впрочем, знаю то же, что и ты: ни уничтожать, ни расчленять Германию мы не собираемся. Сталин ведь это сказал.
   Знал я и еще кое-что, сказанное тоже Сталиным. Вспомнил его вопрос, обращенный ко мне, и его же ответ: «Значит, две души у Германии? Мы делаем ставку на ту, которая хочет мирно трудиться. На эту ее душу, другие – на другую…»