Речи Кекконена, Вальдхайма и Вильсона я не стал перечитывать. Они выступали первыми, и все сказанное ими воспринималось мною, так сказать, на свежую голову.
   Караманлис? До него никто не выносил на этот международный форум свои внутренние спорные дела. А он бросил упрек участникам Совещания в том, что никто из них не оказал Греции помощь, когда произошло вторжение на Кипр… Тем не менее греческий премьер тоже высказал надежду, что «работа Совещания внесет свой вклад в создание нового психологического климата…».
   О зависимости прогресса одной страны от благосостояния другой говорил представитель Исландии – Халлгримссон, а канадский лидер Трюдо начал свою речь словами: «Мы дали миру пример того, как надо достигать единогласия на переговорах, устраняя столкновения и непримиримость…»
   И снова мысли мои обратились к речам Живкова и Хонеккера. Они говорили о том, что «приехали сюда, чтобы заложить фундамент лучшей Европы», что «сегодня нет таких проблем, которые нельзя было бы урегулировать путем переговоров», и еще о том, что «одним из решающих направлений нашей будущей работы должно стать дополнение политической разрядки уменьшением напряженности в военной области». Они выступали за прекращение гонки вооружений, за сокращение вооружений, имеющихся в наличии, против разделения Европы на военные блоки…
   …Был второй час ночи, когда я покончил с чтением стенограмм и выписками из них. Подошел к открытому окну, чтобы хоть немного подышать свежим воздухом – иначе не усну. Город уже спал. После такого большого и хлопотного дня, гудевшего тысячами человеческих голосов, автомобильных и вертолетных моторов, он наконец успокоился.
 
   На третье заседание, в четверг, 31 июля, меня отвез Клаус. Уже в половине восьмого, то есть за два часа до начала, я был в «Финляндии-тало». Побежал к столу, на котором раскладывались новые документы для прессы, заглянул в свой ящичек. Такими ящичками, как пчелиными сотами, была покрыта одна из стен в цокольном этаже Дворца. В моем ящичке лежала телеграмма из Москвы:
   «ЗВОНИЛА НЕСКОЛЬКО РАЗ ТЕБЯ ВЕСЬ ДЕНЬ НЕ БЫЛО ГОСТИНИЦЕ ДОМА ВСЕ ПОРЯДКЕ СЕРЕЖА ВЕРНУЛСЯ ПОЛЕТА ЛЮБЛЮ ЦЕЛУЮ МАРИЯ».
   Сунул телеграмму в карман и решил сейчас же позвонить домой по международному телефону. Десятки таких аппаратов были здесь к услугам журналистов. Но, посмотрев на часы, передумал: Мария, пожалуй, еще не встала, да и Сережка отсыпается после своего очередного трансатлантического рейса. Ладно, позвоню позже.
   Не прошло еще и недели с тех пор, как я уехал из Москвы, а несколько дней назад сам звонил Марии по телефону из своего гостиничного номера. И все-таки мне было приятно получить от нее эту телеграмму. Всегда приятно и радостно знать, что о тебе помнят, тебя любят.
   Правда, я немного обиделся на Сережку – моего двадцативосьмилетнего «наследника», – мог бы тоже подписать телеграмму. Куда там – спал, наверное, без задних ног, когда мать отправилась на телеграф… Впрочем, и я не часто писал своему, ныне уже покойному отцу. Но тогда шла война. Думалось: простит, война все спишет.
   Ничего она не списала. Ни доблести, ни подлости, ни черствости к ближнему!..
   «Люблю, целую, Мария». Я так привык к этой концовке в каждом письме, в каждой телеграмме от Марии. И вдруг вспомнил первую ее телеграмму, кончавшуюся этими словами. Ту телеграмму принес мне Дупак в последний день Потсдамской конференции, а послана она была, наверное, накануне. Значит, тоже 31 июля. Какое совпадение!
   Не в первый уже раз я ловлю себя на том, что здесь, в Хельсинки, подсознательно все время как бы навожу мост между Потсдамской конференцией и этим нынешним Совещанием. Порой мне чудится, будто я стою на этом длиною в тридцать лет мосту – от мира к миру, – а где-то под ним копошатся погрязшие в трясине человечки, цепляющиеся за атомные и водородные бомбы как за спасательные круги… Фантастическая картина, вроде тех, которые писал некогда Босх.
 
   Повторилось все то же, что было вчера. Когда я поднялся на галерею, итальянский фотожурналист уже сидел на своем месте. Увидев меня, он начал призывно жестикулировать.
   За что он так «полюбил» меня?
   Я еще вчера пытался отплатить ему за любезность: держал на коленях его запасную технику, менял на камерах объективы, «насадки», вынимал израсходованные катушки с пленками, вставлял новые – ведь какой-то фотоопыт у меня имелся. Все это делалось по его знакам, разговаривать друг с другом мы не могли не только из-за языкового барьера, но из-за моих наушников тоже.
   Прозвенел первый звонок, и все журналисты кинулись с галереи по лестнице вниз, к «канатику», чтобы снова увидеть прибытие делегаций. Я опять увидел Брежнева и сопровождавших его товарищей. К удивлению своему, понял, что Ковалев узнал меня – он приветливо кивнул на ходу…
   Председательствовал Иосип Броз Тито. Первым было предоставлено слово президенту Чехословакии Гусаку. Многое из того, что он говорил, было близко мне не только как советскому журналисту. Оратор напоминал о том, что было частью моей биографии – так или иначе связывалось с минувшей войной. Как свое собственное я воспринял его утверждение:
   «…История учит нас, что бесчисленные агрессии в Европе были связаны с злоупотреблением властью, с насилием и гнетом. Мюнхенский диктат, оккупация Чехословакии, нападение на Польшу, Францию и Югославию, на Советский Союз и другие европейские страны, все ужасы и жертвы второй мировой войны документируют это…»
   Глава чехословацкой делегации высказал уверенность, что ликвидация новой военной угрозы, разрядка, система коллективной безопасности приведут к всеобщему и полному разоружению.
   Потом выступал глава польской делегации. Признаюсь, я только позже по стенограмме изучил его речь.
   А в те минуты одно лишь слово «Польша» снова, как уже бывало не раз, опрокинуло меня в прошлое. Я думал о днях, проведенных в войсках Рокоссовского, о руинах Варшавы, о том, какой ценой уже позже, там, в Цецилиенхофе, советской делегации удалось отстоять независимость Польши, добиться расширения ее территории. О том, что нет в мире страны, которая была бы обязана Советскому Союзу больше, чем Польша…
   Нет, я никогда не считал Польшу нашим «должником» в бизнесменском понимании этого слова. Никогда не помышлял, что она чем-то и как-то обязана расплачиваться с нами. Кровь советских солдат, шестьсот тысяч жизней моих соотечественников, павших в боях за освобождение Польши от немецко-фашистских захватчиков, неоплатны. Непоколебимая твердость в борьбе за ее будущее, проявленная советской делегацией в Потсдаме, – тоже. Я имею в виду чисто моральный, нравственный долг каждого поляка-патриота…
   Размышляя обо всем этом, я даже не заметил, как на трибуне появился президент Франции. Его речь была остроумна, насыщена историческими примерами, и хотя далеко не со всем, что говорил французский президент, я мог согласиться, главным для меня была безоговорочная поддержка им идей Совещания, обязательство Франции «полностью и тщательно» выполнять решения, которые будут приняты здесь.
   Итак, выступили уже трое, а если считать и вчерашние заседания, то тринадцать из тридцати пяти присутствующих здесь глав государств. А Леонид Ильич все еще не выходил на трибуну. Мне казалось это несправедливо! Тогда я не отдавал себе отчета в том, что порядок выступлений, количество ораторов на каждом заседании и десятки других протокольных деталей были наверняка заранее выверены и взаимно согласованы. Не знал я и о том, что здесь, в Хельсинки, время товарища Брежнева было распределено буквально по минутам: позавчера, сразу же после приезда, он беседовал с президентом Кекконеном, вчера утром – с президентом Фордом, вечером после заседания – с Хонеккером, с д’Эстэном, а в промежутках – снова с главами социалистических государств.
   Как он успевал?! Когда отдыхал? В каких условиях протекала его работа в помещении советского посольства?
   Уже после Совещания мне удалось осмотреть хельсинкский рабочий кабинет руководителя одной из двух самых мощных держав мира. Кабинет был невелик по размерам и скромен по обстановке. Ну, конечно, письменный стол. Зеленый ковер на полу. На стене висел вырезанный из дерева барельеф Ленина – подарок одного из финских коммунистов. У стены – телевизор. Вот, собственно, и все.
   …По моим предположениям, Леонид Ильич должен был выступить на Совещании если не первым, то сразу же за Кекконеном и Вальдхаймом. Ведь стране, партии, которую он возглавлял, принадлежала главная роль в подготовке этого Совещания!
   Наивная, ребяческая «обида»! Наивная потому, чт0 не очередностью выступлений определялась их значимость. Брежнев выступит тогда, когда по многим неизвестным мне соображениям настанет время для его выступления.
   Но когда?!
   И как бы в ответ на этот мой нетерпеливый вопрос под сводами Дворца прозвучало громогласное объявление Тито:
   – Слово предоставляется Генеральному секретарю Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза Леониду Ильичу Брежневу,
   Зал взорвался аплодисментами.
   Они не смолкали все время, пока он шел к трибуне.
   Бог мой, что творилось среди журналистов, особенно среди кино– и фотокорреспондентов! Они прямо-таки рискованно свешивались с галереи, вытягивая вперед свои камеры. Мой итальянец, как фокусник, один за другим менял обычные объективы на телевики, что-то мне кричал. И я подумал, что мое место на галерее слишком дорого мне обходится. В эти минуты мне было не до итальянца со всей его техникой. Куда важнее казалось не пропустить ни одного шага, ни одного движения Брежнева.
   Он шел, как и тогда, вдоль шелковистого канатика, – не медленно и не торопливо, – обычной своей спокойной походкой, чуть помахивая папкой, которую держал в руке.
   В абсолютной тишине, нарушаемой лишь мягким жужжанием кинокамер, произнес он свои первые слова:
   – Все мы, принимая участие в заключительном этапе Совещания по безопасности и сотрудничеству в Европе, ощущаем необычный характер этого события, его политическую масштабность…
   Он говорил о надеждах, которые человечество связывает с этим Совещанием, потому что обильно полита кровью земля Европы за годы двух мировых войн. Подчеркнул, что исторический смысл происходящего в этом зале особенно отчетливо виден людям, принадлежащим к поколению, пережившему ужасы второй мировой войны.
   – Пробил час сделать неизбежные коллективные выводы из опыта истории, – сказал Леонид Ильич и напомнил, какой нелегкий путь был пройден от выдвижения идеи Совещания до его нынешней кульминации. – В будущее обращен документ, который нам предстоит И подписать, – продолжал он, – потому что возможности сотрудничества распространяются сейчас и на такие области, где оно было немыслимо в годы «холодной войны». В материализации разрядки – вот в чем суть дела… Чтобы надежды народов, связанные с этой встречей, с решениями Совещания, оправдались полностью не были поколеблены при первом ненастье, нужны действительно общие усилия, повседневная работа всех государств-участников по углублению разрядки.
   Леонид Ильич говорил не больше и не меньше, чем остальные. И, заканчивая свое выступление, сделал такой вывод: здесь «нет победителей и побежденных, приобретших и потерявших». Это Совещание – победа разума. «Выиграли все: страны Востока и Запада, народы социалистических и капиталистических государств – участников союзов и нейтральных, малых и крупных стран. Это выигрыш всех, кому дороги мир и безопасность на нашей планете».
   Под новую бурю аплодисментов сошел он с трибуны и направился к своему месту тем же спокойным, уверенным шагом.
   Но теперь я смотрел уже не на Брежнева. Я наблюдал, что происходит в составе других делегаций. Канцлер Австрии Крайский что-то оживленно говорил соседу. Трюдо что-то быстро писал. Хонеккер, Живков и Кадар обменивались знаками одобрения. Киссинджер быстро написал что-то на листке бумаги и передал его Форду…
   Мой итальянец самозабвенно жужжал своей техникой. Его длинный телевик напоминал ствол миномета…
   Выступили еще несколько человек, в том числе глава венгерской делегации Кадар. После его выступления Тито объявил перерыв до трех часов дня.
 
   В холле только и разговоров было о выступлении Брежнева. Я прислушивался к ним с таким обостренным вниманием, как будто сам имел к этому выступлению непосредственное отношение.
   Внезапно внимание мое привлекла чья-то спина. Людей трудно узнавать со спины, тем не менее этот человек показался мне знакомым. Ускорив шаги и поравнявшись с ним, я окончательно «опознал» Ковалева. В первый миг удивился: как это он, член делегации, попал сюда, в толпу журналистской братии? Но тут же припомнилось, что в этой толпе я, правда, редко, но все же встречал и других людей с делегатскими карточками на лацканах. Видимо, они искали здесь кого-то из нужных им журналистов. Ведь сами журналисты проникнуть я делегатам не могли.
   – Здравствуйте, товарищ Ковалев! – сказал я. – Извините, пожалуйста, мне показалось, что вы меня помните.
   Ковалев остановился, протянул мне руку и произнес только одно слово:
   – Женева?
   – Да, да, Женева! Я тогда обращался к вам за советом…
   – Для кого сейчас пишете?
   – Для журнала «Внешняя политика». Вот все время ждал выступления товарища Брежнева, чтобы закончить статью.
   – А уже начали?
   – Да, начал, – соврал я. Но тут же в припадке откровенности признался: – Собственно, к статье еще лишь приступаю. Только заголовок придумал.
   – Интересно, какой?
   – «Победа».
   – А ведь товарищ Брежнев сказал, что здесь нет ни победителей, ни побежденных, – напомнил Ковалев.
   – Да, верно, я вкладываю в это слово особый, расширительный смысл.
   – Какой же?
   – Это долго объяснять, товарищ Ковалев, а вы, наверное, торопитесь. Однако попытаюсь изложить суть в нескольких словах. В июле сорок пятого мне довелось быть в Потсдаме. Там мы одержали несомненную победу, хотя Запад очень скоро попытался сорвать ее.
   Руководители западных держав заговорили о том, что решения Потсдама должны быть утверждены мирной конференцией, а сами сделали все от них зависящее, чтобы она не состоялась. Запад подвергал сомнению европейские границы, называл их «временными». Не признавал ни существования ГДР, ни права Польши на территории, полученные ею в Потсдаме. А вот теперь они вынуждены признать все: и нерушимость европейских границ, и суверенность ГДР, и многое другое. Я не собираюсь этого писать, но ведь, по существу, Совещание в Хельсинки и есть мирная конференция, которую Запад саботировал тридцать лет. Потому мне и хочется как бы перекинуть мост между Потсдамом и Хельсинки…
   Я говорил торопливо, сбивчиво, опасаясь, что Ковалев уйдет, не дослушав меня, и «зарубит» название моей статьи, с которым я уже сжился. Но Ковалев выслушал меня до конца и мягко заметил:
   – Потсдам и Хельсинки – не совсем схожие события. Тогдашняя, как вы это называете, победа явилась прежде всего результатом нашей военной победы. Разгром гитлеризма Красной Армией на том этапе определял все. Союзники были вынуждены считаться с этим. Здесь – победа бескровная…
   – Но все-таки победа?! – с надеждой воскликнул я.
   – Зависит от толкования. Если вы имеете в виду победу здравого смысла над безумием, победу идеи мирного сосуществования над идеей «холодной войны», тогда…
   – Именно это я и имею в виду, товарищ Ковалев! Конечно, вы правы, полных аналогий быть не может, но если говорить о наших целях, то и там, в Потсдаме, и здесь, в Хельсинки, они в принципе одинаковы: прочный мир, верно? Мы требовали признания реальностей, сложившихся после разгрома гитлеризма. Теперь их признали!
   – Но без права какого-либо государства вмешиваться во внутренние дела другого, – уточнил Ковалев. – Такой вывод следует из речи товарища Брежнева и из Заключительного акта, который будет скоро подписан. Запомните, товарищ Воронов, это очень важно. И сейчас и в будущем.
   – Но ведь это тоже победа?! – воскликнул я. – Долгое время Запад считал своим правом учить нас жить! Теперь он вынужден признать, что такого права у него нет.
   – Простите, я действительно тороплюсь, – улыбнулся Ковалев. – Хочу надеяться, что сегодняшнее выступление товарища Брежнева облегчит и ускорит вашу работу над задуманной статьей. Желаю вам победы…
   Распрощавшись с Ковалевым, я направился к столу, на котором все время обновлялись материалы для прессы. Там уже выстроилась длинная очередь за речью Брежнева. Заполучив стенограмму, я попутно, как-то машинально заглянул в свой ящичек на стене. Был уверен, что он пуст. Но вопреки предположениям обнаружил там клочок бумаги с рукописным текстом по-английски: «Дорогой мистер Воронов, убедительно просим быть по окончании заседания на этом месте. Крайне важно!» Подписи я разобрать не сумел.
   До начала заседания оставалось еще минут десять – пятнадцать. На галерею никто не торопился. После выступления Леонида Ильича народу вообще поубавилось. Немалое число журналистов разбрелось по холлам и барам.
   Я тоже не торопился наверх. С чисто деловой точки зрения было бы, пожалуй, целесообразнее уехать к себе в гостиницу, обложиться стенограммами и начать писать статью.
   «Нет, еще рано, – сказал я себе. – Нельзя уходить, пока не выступил Форд. Леонид Ильич высказал наше отношение и к самому Совещанию и к тем задачам, решением которых надо будет заняться на другой же день после того, как опустеет этот Дворец. А какова позиция американцев?»
   Поездка Брежнева в Штаты, его переговоры с тогдашним президентом Никсоном, подписание ряда соглашений, затрагивающих самые различные сферы – военную, экономическую, культурную, – все это, несомненно, знаменовало начало таяния льдов «холодной войны». С тех пор процесс этого таяния с каждым годом шел все активнее. Теперь новому президенту США предстояло сделать публичное, на весь мир заявление об американской политике на будущий обозримый период. Каково же оно будет? Что ознаменует? Шаг вперед или шаг назад?
   Но американский президент все еще молчал. На второй день Совещания – 31 июля – Форд так и не поднялся на трибуну.
 
   Сразу после четвертого заседания я зашел в пресс-центр. Там шло распределение журналистов на всевозможные приемы, которых в тот день набиралось с десяток: обед в президентском Дворце, правительственный прием, прием для жен членов делегаций и ряд других. Присутствие на каком-то из них всех или хотя бы большей части аккредитованных здесь журналистов было невозможным. Поэтому нас распределяли так, чтобы на каждый прием попадали человек 20—30. На мою долю выпал жребий идти в «Хижину рыбака».
   Мне не терпелось сесть за письменный стол, но я все же записал адрес этой «хижины» и время приема. р. когда сунул записку в карман, пальцы мои нащупали там какую-то другую бумажку. Это было предложение от неизвестного мне американца или англичанина встретиться возле стола прессы после заседания.
   Неизвестное всегда влечет. Я направился к месту свидания. Журналисты уже расхватали со стола все документы, в холле было пусто. Только один человек в темно-синем костюме прохаживался взад и вперед. Издали я постарался определить: знаю ли его? Нет, никогда до сих пор не встречал. Средних лет, светловолосый человек, ничем не приметное лицо.
   Незнакомец – то ли интуитивно, то ли потому, что знал меня в лицо – быстро пошел мне навстречу, резким движением выкинул вперед руку и зачастил скороговоркой:
   – Мистер Воронов, да? Моя фамилия Фитцджералд. Будем знакомы. С.П. Фитцджералд. Тележурналист. Штаты. Есть предложение, мистер Воронов. Присядем?
   Мне не хотелось отстать от какой-нибудь попутной машины в гостиницу, но любопытство оказалось сильнее. Чего этому «Си Пи» нужно от меня?
   Мы опустились в кресла перед уже потухшим экраном одного из телевизоров.
   – Чем могу быть полезен? – спросил я довольно сухо.
   – Все очень просто, мистер Воронов. Мы записываем впечатления журналистов различных стран об этом Совещании. Записали уже человек двадцать. Хотелось бы записать и вас.
   «Новое дело! – подумал я. – Нашли „телезвезду“!» Мне приходилось несколько раз принимать участие в западных телепрограммах. Иногда я выходил из них, так сказать, «битым», иногда оказывался «на коне». Но сейчас…
   – Благодарю, мистер Фитцджералд, – сказал я. – По-моему, на фоне такого Совещания мне выступать просто не по чину.
   – Нам не нужны никакие «чины»! – воскликнул американец. – Нас интересует мнение обычных, я бы сказал, рядовых советских журналистов! Нас – это значит американских телезрителей. Да и вам-то разве не импонирует возможность высказать свое мнение перед широкой американской аудиторией о выступлении мистера Брежнева?.. Словом, я предлагаю вам войти в Историю.
   – С черного хода? – усмехнулся я. – А почему ваш выбор пал именно на меня? Здесь присутствует много советских журналистов, среди них есть широко известные и в нашей стране, да, очевидно, и у вас.
   – Случай, господин Воронов, случай! Я покопался в карточках отдела аккредитации и наткнулся на вашу фамилию. Вы журналист-международник, представляете известный в нашей стране советский журнал… Ну?
   Давайте же начнем осуществлять то, к чему призывали нас ораторы: расширять культурные связи, дружеские общения… Или будем только писать о них, призывать, выкрикивать лозунги, а сами не сделаем никакого практического вклада?
   Я подумал: а почему бы и не согласиться? О многих выступлениях глав государств у меня сложилось уже вполне отчетливое представление. И главное – от речи Леонида Ильича. Почему бы мне не высказать уверенность, что весь советский народ безоговорочно поддержит предложения, выдвинутые нашим Генеральным секретарем ЦК?
   – Тайп ор лайв?[15] – спросил я.
   – О, к сожалению, тайп! Вы сами понимаете, нам нужно время, чтобы разобраться в куче уже сделанных нами записей.
   – Содержание передачи? – спросил я. – Какие вопросы? И сколько даете времени на ответы?
   – О, вопрос будет один или несколько, но только связанных с Совещанием. Это событие интересует сейчас мир больше всех остальных. Факт номер один. А время? Пожалуй, пять – десять минут. Если пойдет интересно – прибавим.
   – Но я еще не слышал президента Форда!
   – Запись состоится завтра, когда уже выступит Форд! Вам все будет ясно как апельсин! Ну… чего же вы боитесь?
   Вот это последнее слово – «боитесь» – и решило все. Я понял скрытый намек на то, что мы, советские люди, роимся и рот раскрыть перед иностранцами, не согласовав все заранее и не получив разрешение властей…
   – О’кэй, – сказал я. – Когда и где?
   – Завтра, сразу же после объявления первого перерыва, вон в той комнате, – американец кивнул на видневшуюся в глубине холла дверь.
   – Буду, – сказал я, вставая.
   …На прием в «Хижину рыбака» я не пошел – все эти приемы похожи один на другой, а у меня куча неотложных дел. Столько новых стенограмм надо перечитать! Теперь уже с «прицелом» не только на мою статью, но и на завтрашнюю телепередачу.
   В дверь постучали.
   Я, не отрываясь от стенограмм, крикнул по-английски привычное «войдите!». Потом вспомнил, что запер дверь на замок, встал и открыл ее.
   На пороге стоял незнакомый человек. Коренастый, коротко постриженный, со странным, расплющенным, как бы расплывшимся по лицу носом. На лацкане его темного пиджака желтела карточка вроде моей.
   – Могу войти? – как-то бесцеремонно, не представившись, спросил он по-английски и перешагнул порог.
   – Вы уже вошли, – с пока еще непонятной мне самому неприязнью ответил я. – Кто вы и чем могу служить?
   – Аллен Джонс, – пробормотал он, сунул руку в брючный карман, вытащил какую-то желтую металлическую «блямбу» и, показывая ее мне в чуть разжатом кулаке, пояснил: – Американская служба безопасности!
   Несколько секунд я раздумывал: не розыгрыш ли это? Инстинктивно приблизился к тумбочке с телефоном, чтобы в случае чего немедленно позвонить в посольство… И вместе с тем мне не хотелось давать этому полицейскому с перебитым носом основания думать, что я его боюсь.
   – Что вам угодно? – холодно спросил я. – Хочу задать пару вопросов.
   – А я не собираюсь на них отвечать в отсутствие представителя советского посольства или финского пресс-центра. Впрочем… что за вопросы?
   – Рядом с вами на галерее для прессы сидел итальянец Франко Росси. Вы его хорошо знаете? Я пожал плечами и ответил:
   – Первый раз увидел здесь.
   – Но вы с ним оживленно разговаривали.
   – На языке глухонемых: он говорит только по-итальянски и по-французски, я не знаю ни того, ни другого… Да в чем, наконец, дело?
   – Он исчез. Мы его разыскиваем.
   Я вспомнил, что вскоре после речи Брежнева мой сосед действительно торопливо устремился к выходу, прихватив с собой всю свою аппаратуру. Но тогда я не придал этому никакого значения: многие фотожурналисты выходили во время заседания, чтобы сдать в лабораторию для проявления свою отснятую пленку.
   – Ну а я-то тут при чем, если он исчез? – в свою очередь, спросил я полицейского.
   – Отвечайте, когда вас спрашивают. Вы должны располагать сведениями, где он находится, – безапелляционно заявил этот чертов Джонс.
   – Вот что, – сказал я, уже полностью овладев собой, – о том, что я должен и чего не должен, мне лучше знать. Со своей стороны, хочу напомнить, что мы не в Техасе и не в Чикаго. Здесь финская территория. А я советский журналист. Кто вам дал право лезть ко мне со своими бесцеремонными вопросами?