Клер, высокая, красивая женщина, была племянницей Уинстона Черчилля и происходила по прямой линии от Ричарда Шеридана. Она была первой англичанкой, побывавшей в России после революции.
   Хотя ее книга была проникнута симпатией к большевикам, она не вызвала особого негодования — американцев сбивала с толку принадлежность Клер к высшей английской аристократии. Ее приглашали в лучшие дома Нью-Йорка, и она даже сделала несколько бюстов по заказу местных магнатов. Она лепила, кроме того, Герберта Суопа, Бернарда Баруха и многих других. Я познакомился с ней в ту пору, когда она со своим шестилетним сыном Дикки ездила с лекциями по стране.
   Клер жаловалась, что в Штатах трудно заработать на жизнь скульптурой.
   — Американцы ничего не имеют против того, чтобы их жены позировали для портретов, но сами позировать не желают — они слишком скромны.
   — А я скромностью не отличаюсь, — заметил я.
   И мы договорились, что ее глина и инструменты будут доставлены ко мне домой, и после второго завтрака до вечера я буду ей позировать. Клер умела втягивать собеседника в разговор, и скоро я уже из кожи вон лез, чтобы только не ударить в грязь лицом. Когда бюст был уже почти готов, я внимательно разглядел его.
   — Голова преступника, — заметил я.
   — Напротив, голова гения, — ответила она с притворной торжественностью.
   Я рассмеялся и стал развивать теорию о тесном родстве гениев и преступников: те и другие крайние индивидуалисты.
   Она рассказала мне, что с тех пор, как начала читать лекции о России, она чувствует себя в обществе отверженной. Я знал, что Клер по натуре не публицистка и ей чужд политический фанатизм.
   — Вы написали очень интересную книгу о России — и остановитесь на этом, — сказал я. — Зачем вам соваться в политику? Навлечете на себя неприятности.
   — Эти лекции меня кормят, — возразила она. — Но никто не хочет слушать правду. А когда я выступаю без подготовки, я могу говорить только правду. И к тому же, — прибавила она шутливо, — я люблю моих милых большевиков.
   «Моих милых большевиков», — повторил я и рассмеялся. Однако я чувствовал, что внутренне Клер совершенно ясно и вполне реалистически понимала свое положение. Когда я снова встретился с ней в 1931 году, она рассказала мне, что живет неподалеку от Туниса.
   — Но почему вы решили там обосноваться? — спросил я.
   — Жизнь гораздо дешевле, — живо ответила она. — В Лондоне, при моих ограниченных доходах, мне пришлось бы жить в двух маленьких комнатках, где-нибудь в Блумсбери, а в Тунисе я могу на эти деньги жить в доме со слугами, окруженном прекрасным садом, в котором гуляет Дикки.
   Дикки умер девятнадцати лет от роду, и для Клер это был слишком горестный, ужасный удар, от которого она так никогда и не смогла оправиться. Клер стала католичкой и какое-то время даже жила в монастыре, видимо, обратившись к религии в поисках утешения.
   На одном из кладбищ на юге Франции я когда-то видел на могильной плите фотографию улыбающейся девочки, лет четырнадцати, а ниже можно было прочесть: «Pourquoi?» [93]. В таком отчаянии тщетно искать ответа. Это повело бы лишь к лживому морализированию и лишней муке, и все-таки это не значит, что не может быть ответа. Я не могу поверить, что наша жизнь случайна и не имеет смысла, как нас убеждают некоторые ученые. Жизнь и смерть слишком непреложны, слишком неумолимы для того, чтобы быть случайными.
   Человек имеет право думать о тщетности нашей жизни, о том, что жизнь и смерть бессмысленны, когда он видит, как погибает гений во цвете лет, видит происходящие в мире катаклизмы, катастрофы и гибель. Но уже то, что они происходят в мире, говорит о том, что она существует — эта твердо установленная, непреложная цель, которая непостижима для нашего сознания, ограниченного тремя измерениями.
   Некоторые философы полагают, что все в мире является материей, находящейся в той или иной форме движения, и что к уже существующему в природе ничего нельзя ни прибавить, ни отнять. Но если материя — это движение, оно должно совершаться по законам причины и следствия. Если же я с этим соглашаюсь — значит, каждое действие предопределено, и в таком случае царапина на моем носу так же предопределена, как и падение метеора? Кошка гуляет вокруг дома, лист падает с дерева, ребенок спотыкается. Разве эти действия не предопределены в бесконечности? Разве их причины и следствия не уходят в вечность? Нам известна непосредственная причина того, что упал лист или споткнулся ребенок, но мы не можем проследить истинного начала и конца.
   Я не религиозен в догматическом понимании этого слова. Мои взгляды сходны с взглядами Маколея [94], писавшего, что и в XVI веке велись те же самые религиозные споры и с теми же самыми философскими ухищрениями, как и сейчас; и, несмотря на все приобретенные человечеством знания и на прогресс в науке, ни один философ прошлого или современности не внес в эти вопросы какой-либо ясности.
   Я и не верю ни во что и ничего не отрицаю. То, что можно вообразить, является таким же приближением к истине, как и то, что можно доказать математически. Но человек не может ограничиваться одним лишь рациональным подходом к истине — ведь для этого требуется геометрический склад ума, образ мыслей, основанный на логике и правдоподобии. А мы видим во сне мертвых и воспринимаем их, как живых, хотя и знаем, что они мертвы. Несмотря на то, что этот сон неразумен, разве в нем нет своего правдоподобия? Существуют вещи вне нашего разума. Как можем мы осознать триллионную частицу секунды? А она должна существовать, если верить математикам.
   Чем старше я становлюсь, тем все больше занимают меня вопросы веры. Мы больше живем верой, чем нам это кажется, и получаем от нее больше, чем представляем себе. Из веры, по-моему, рождаются все наши идеи. Без веры никогда не возникли бы новые гипотезы и теории, не развивались бы естественные науки и математика. Я думаю, что вера есть продолжение нашего разума, за пределами очевидного, она — тот ключ, который открывает непознаваемое. Отрицать веру — это значит опровергать самого себя и тот дух в себе, который порождает нашу творческую силу.
   Я верю в непознаваемое, в то, чего мы не можем понять разумом; я верю в то, что недоступное нашему уму представляет собой самое простое явление в системе иных измерений, верю и в то, что в царстве непознаваемого существует безграничная сила, направленная к добру.
 
   В Голливуде я по-прежнему жил словно одинокий волк. Я работал у себя на студии. Поэтому у меня почти не было случая встречаться с актерами других студий и заводить новых друзей. Если бы не Дуглас и Мэри, я бы совсем одичал.
   Они поженились и были удивительно счастливы. Дуглас перестроил свой старый дом, отлично его обставил и прибавил несколько комнат для гостей. Фербенксы жили на широкую ногу — у них была превосходная прислуга, превосходный повар, а Дуг был превосходным хозяином.
   И у себя — в студии — он располагал роскошными апартаментами, с турецкой баней и бассейном для плавания. Здесь он развлекал своих именитых гостей: угощал их завтраками, водил по студии и показывал, как делаются фильмы, а затем приглашал попариться в турецкой бане и поплавать в бассейне. После турецкой бани они рассаживались у него в уборной, завернувшись в купальные простыни, — ни дать ни взять римские сенаторы.
   Было даже забавно представляться королю Сиама в тот момент, когда ты только что выскочил из парной и собираешься нырнуть в бассейн.
   В турецкой бане Дугласа я таким образом познакомился со многими высокопоставленными персонами, включая герцога Альбу, герцога Сатерлендского, Остина Чемберлена, маркиза Вены, герцога Панаранда и многих других, и сделал вывод, что только когда человек лишен всех земных знаков отличия, можно узнать его истинную цену: в турецкой бане герцог, Альба немало выиграл в моих глазах.
   Когда Дугласа посещали такие знатные особы, он неизменно приглашал меня, так как я числился среди приманок Голливуда. Как правило, гости после турецкой бани около восьми отправлялись в «Пикфер», обедали в половине девятого, а после обеда смотрели фильм. Поэтому мне никогда не удавалось познакомиться с гостями особенно близко. Иногда, правда, я освобождал Фербенксов от избытка гостей и помещал кого-нибудь у себя. Но должен признаться, что моему гостеприимству было далеко до фербенксовского.
   В общении с великими мира сего Дуглас и Мэри были бесподобны. Они обладали той непринужденностью и свободой в обращении, которых так не хватало мне. Естественно, когда у них в гостях бывали герцоги, то в первый вечер обычно слышалось официальное «ваша светлость», но очень скоро «ваша светлость» уступало фамильярному «Джорджи» или «Джимми».
   За обедом часто появлялась дворняжка Дугласа, и хозяин заставлял собачонку показывать глупые, смешные фокусы — обычно это сразу разряжало атмосферу напряженности и официальности приема. Мне часто приходилось выслушивать от гостей комплименты в адрес Дугласа: «Как он обаятелен!» — признавались мне по секрету дамы. Дуг и в самом деле был обаятелен, и никто не умел так очаровывать женщин, как он.
   Но и он однажды пережил свое Ватерлоо. По вполне понятным причинам, я не стану называть имен, скажу лишь, что в тот вечер общество было весьма избранным и изобиловало высокими титулами. Целую неделю Дуглас посвятил их удовольствиям и развлечениям. Виновниками торжества была чета новобрачных, проводивших в Голливуде свой медовый месяц. Для их развлечения делалось все, что только можно было придумать. Была организована поездка на Каталину, где на собственной яхте Дугласа выезжали в море ловить рыбу. В воду заранее бросали убитого оленя, чтобы привлечь побольше рыбы (и все-таки они ничего там не поймали). Потом на территории студии устроили конное состязание ковбоев. Однако молодая новобрачная, стройная красивая женщина, была любезна, но очень молчалива и никаких восторгов не высказывала.
   По вечерам, за обедом, Дуглас буквально из кожи вон лез, чтобы как-то ее развлечь, но весь его пыл и остроумие пропадали даром — ему никак не удавалось вывести ее из состояния равнодушия и безучастности. На четвертый день Дуглас отвел меня в сторону.
   — Она меня убивает, я не могу с ней разговаривать, — признался он, — сегодня за обедом ты сядешь с ней рядом. — Он хихикнул. — Я уже говорил ей, какой ты блестящий и забавный собеседник.
   После такого предисловия, занимая свое место за столом, я чувствовал себя, как парашютист перед первым прыжком. И все-таки я решил испытать особый подход. Взяв со стола салфетку, я склонился к своей соседке и шепнул:
   — Не унывайте!
   Она повернулась ко мне, не вполне уверенная в том, что правильно меня расслышала.
   — Простите?
   — Не унывайте! — загадочно повторил я.
   Она была удивлена.
   — Не унывать?!
   — Да, — ответил я, расправляя на коленях салфетку и не глядя на нее.
   Она помолчала, внимательно посмотрев на меня.
   — Почему вы это сказали?
   Была не была — я рискнул:
   — Потому что вы очень грустны.
   И прежде чем она успела мне что-либо ответить, я продолжал:
   — Видите ли, во мне есть цыганская кровь, и я в таких делах разбираюсь. В каком месяце вы родились?
   — В апреле.
   — Ясно, под знаком Овна! Мне следовало бы догадаться.
   Она сразу оживилась, что было ей очень к лицу.
   — О чем догадаться? — улыбнулась она.
   — В этом месяце ваша жизненная энергия должна быть в упадке.
   На какое-то мгновение она задумалась.
   — Поразительно, что вы это сказали.
   — Это очень просто, если человек обладает настоящим чутьем. Ваша эманация сейчас несчастливая, безрадостная.
   — Неужели это заметно?
   — Другим, может быть, и не заметно.
   Она улыбнулась, снова посмотрела на меня и задумчиво сказала:
   — Как странно, что вы это сказали. Но это правда. Я очень угнетена.
   Я сочувственно кивнул.
   — Но это самый плохой месяц для вас.
   — Я так подавлена и в таком отчаянии, — шептала она.
   — Мне кажется, я понимаю, — сказал я, еще не сообразив, к чему она клонит.
   Она мрачно продолжала:
   — Если бы только я могла сбежать — убежать от всего и от всех… Я стала бы делать все что угодно, взяла бы работу, согласилась бы сниматься статисткой в кино… но это причинило бы такую боль всем, кого это касается, а они слишком благородны, чтобы я могла их оскорбить.
   Она говорила «о них» во множественном числе, но я понимал, что речь идет о ее муже. Тут уже я обеспокоился, перестал прикидываться мистиком и попытался дать ей совет всерьез, хотя, разумеется, довольно банальный.
   — Убегать бесполезно, ответственность всегда настигнет нас, — сказал я. — Жизнь — это лишь проявление желаний, и никто никогда не бывает ею удовлетворен. Поэтому не делайте необдуманно того, о чем будете потом сожалеть всю жизнь.
   — Я думаю, вы правы, — сказала она задумчиво. — Но мне стало гораздо легче оттого, что я смогла поговорить с человеком, который понимает меня.
   Все остальные гости были заняты оживленным разговором, но Дуглас то и дело посматривал в нашу сторону. Наконец она с улыбкой обернулась к нему.
   Когда обед кончился, Дуглас отвел меня в сторону.
   — Черт побери, о чем вы с ней так шушукались? Я боялся, как бы вы друг другу уши не отгрызли.
   — Да так, говорили об основах жизни, — ответил я довольно туманно.

XIX

   Вскоре я должен был закончить работу по контракту с «Фёрст нейшнл» и с удовольствием думал о своем освобождении. Руководители этой кинокомпании отличались равнодушием, мелочной придирчивостью и недальновидностью, и мне хотелось поскорее с ними разделаться. К тому же я мечтал о полнометражных фильмах.
   Но снять последние три фильма — эта задача была для меня мучительной. Правда, я уже сделал двухчастную комедию «День получки», и мне предстояло снять еще только два фильма. Но следующая моя комедия, «Пилигрим», разрослась в полнометражный фильм, а это означало новые неприятные переговоры с руководителями «Фёрст нейшнл». Но недаром Сэм Голдвин сказал обо мне: «Чаплин не коммерсант, он знает только одно — что меньше взять он не может». Наши переговоры завершились успешно. После феноменального успеха «Малыша» мне было не так уж трудно добиться согласия на мои условия относительно «Пилигрима»: он должен был считаться за два фильма, и компания гарантировала мне 400 тысяч долларов и проценты от чистой прибыли. Наконец-то я был свободен и мог начать работать в «Юнайтед артистс».
   По приглашению Дугласа и Мэри в компанию «Юнайтед артистс» вошел и Честный Джо, как мы называли Джозефа Шенка [95], вместе со своей женой Нормой Толмедж [96] — мы получили право на прокат ее фильмов. Джо предполагали сделать президентом нашей кинокомпании. Я очень любил Джо, но не считал, что его вклад в наше дело дает ему право на президентское кресло. Хотя Норма и была звездой первой величины, но по кассовым сборам фильмы с ее участием все-таки не могли идти в сравнение с фильмами Мэри или Дугласа. Мы уже отказались взять в компанию Адольфа Цукора, так почему же мы берем Джо Шенка, который в нашем деле менее полезен, чем Цукор? Но Дуглас и Мэри настояли на своем, и Джо стал президентом и равноправным акционером компании «Юнайтед артистс».
   Вскоре после этого я получил письмо — меня просили непременно присутствовать на совещании, касающемся будущего нашей кинокомпании.
   После официального оптимистического вступительного слова нашего президента заговорила Мэри. Она сказала, что ее тревожит положение в кинопромышленности (ее всегда что-нибудь да тревожило) — прокатные фирмы объединяются, и если мы не примем контрмер, будущее «Юнайтед артистс» окажется под угрозой.
   Это заявление меня не слишком обеспокоило, я считал, что качество наших фильмов — достаточная гарантия против любой конкуренции такого рода. Но мои соображения не убедили остальных. Джо Шенк серьезно предостерег нас: хотя наша компания в своей основе вполне здоровое предприятие, все же нам следует застраховаться от излишнего риска и поделиться нашими доходами с другими. Он уже вел переговоры с уоллстритовской фирмой «Диллон, Рид энд компани», которая соглашалась вложить 40 миллионов долларов за пакет акций и соответствующий процент с прибылей нашей компании. Я прямо заявил, что не хочу, чтобы Уолл-стрит имел хоть какое-то отношение к моей работе, и повторил, что нам нечего бояться объединения прокатчиков до тех пор, пока мы будем делать хорошие фильмы. Сдержав раздражение, Джо со спокойным высокомерием заметил, что он пытается помочь нашей компании, и нам следовало бы воспользоваться его предложением.
   Тут вновь взяла слово Мэри. У нее была неприятная манера вести деловой разговор — она обращалась не ко мне непосредственно, а к другим, и я почувствовал себя чудовищным эгоистом. Она превозносила достоинства Джо, говорила о том, как самоотверженно он трудился и на какие жертвы шел для того, чтобы укрепить нашу фирму.
   — Мы все должны проявлять гибкость и реализм, — заявила она.
   Но я был непреклонен, и еще раз повторил, что не хочу, чтобы в мою работу вмешивались посторонние. Я верил в себя и в свою работу и готов был вложить в нее все свои деньги. Совещание превратилось в жаркий спор, причем жара было больше, чем спора по существу. Но я продолжал стоять на своем и сказал, что могу выйти из компании, если остальные предпочитают обойтись без меня; тогда пусть они поступают, как хотят. За этим немедленно последовали признания в верности друг другу, а Джо объяснил, что он ни в коем случае не собирался нарушать нашей дружбы и согласия. Вопрос об участии Уолл-стрита в делах «Юнайтед артистс» больше не поднимался.
   Прежде чем начать первый фильм для «Юнайтед артистс», я решил снять в какой-нибудь картине Эдну Первиэнс и сделать из нее новую кинозвезду. Хотя в наших отношениях с Эдной уже возникла отчужденность, меня по-прежнему заботила ее карьера. Однако я видел, что Эдна начинает обретать уж слишком почтенный вид, который не очень подходит для героинь моих будущих комедий. Кроме того, я не собирался и дальше оставаться в пределах короткометражной комедии с постоянным составом актеров на одни и те же амплуа. Я мечтал о полнометражных фильмах, требующих большего разнообразия исполнителей.
   Несколько месяцев я носился с мыслью экранизировать на свой лад «Троянок» с Эдной в главной роли. Но чем больше мы углублялись в изучение темы, тем очевидней становилось, что такая постановка обойдется очень дорого, и в конце концов мы отказались от этой мысли.
   Тогда я начал перебирать другие интересные женские образы, которые могла бы воплотить Эдна. Конечно, Жозефина! То обстоятельство, что историческая постановка потребовала бы костюмов той эпохи и обошлась бы вдвое дороже «Троянок», меня уже не смущало. Я был охвачен энтузиазмом.
   Мы взялись за изучение эпохи, штудировали «Воспоминания о Наполеоне Бонапарте» Бурьенна и мемуары Констана — лакея Наполеона. Но чем больше мы знакомились с жизнью Жозефины, тем больше нам начинал мешать Наполеон. Я был так пленен блеском его гения, что фильм о Жозефине скоро превратился в полузабытое воспоминание, а я уже думал только о Наполеоне, которого хотел сыграть сам. Это был бы фильм об Итальянской кампании — эпический рассказ о том, как воля и мужество двадцатишестилетнего генерала берут верх над отчаянным противодействием и завистью старых опытных полководцев. Но, к сожалению, со временем мой пыл угас, и из этого предприятия с Наполеоном и Жозефиной так ничего и не вышло.
   Примерно в это же время на голливудском горизонте появилась новая звезда — знаменитая своими замужествами красавица Пегги Хопкинс Джойс. Она вся была усыпана драгоценностями, и к тому же у нее в банке лежало три миллиона долларов, собранных с пяти мужей, — она мне сама об этом рассказывала. Пегги была незнатного происхождения — дочь простого парикмахера; она стала хористкой в ревю Зигфелда, а потом пять раз выходила замуж, и все за миллионеров. Хотя Пегги все еще была красавицей, у нее уже был несколько утомленный вид. В Голливуд она приехала прямо из Парижа, прелестно одетая во все черное — траур по молодому мужу, недавно покончившему из-за нее самоубийством. Этим траурным шиком она покорила весь Голливуд.
   Как-то, когда мы с ней мирно обедали вдвоем, она мне призналась, что ей противна ее скандальная слава.
   — Я хочу только одного — выйти замуж и иметь детей. В душе я самая простая женщина, — сказала она, поправляя при этом бриллиантовые и изумрудные браслеты, которые чуть не до локтя украшали ее руку; в одном из них сверкал двадцатикаратный бриллиант. Когда Пегги бывала настроена легкомысленно, она называла их своими «нашивками».
   Об одном из своих мужей Пегги рассказывала, что в первую брачную ночь заперлась от него в спальне и заявила, что не впустит его до тех пор, пока он не подсунет ей под дверь чек на полмиллиона долларов.
   — И он подсунул? — спросил я.
   — Конечно, — ответила она дерзко и не без юмора, — а наутро я первым делом, прежде чем он успел проснуться, получила деньги по этому чеку. Но он был дурак и слишком много пил. В один прекрасный день я стукнула его по голове бутылкой из-под шампанского и отослала в больницу.
   — После чего вы и расстались?
   — Нет, — рассмеялась она. — Должно быть, ему это очень понравилось, он стал еще больше сходить по мне с ума.
   Томас Инс пригласил нас покататься на его яхте. Нас было всего трое — Пегги, Том и я, мы сидели в кают-компании и пили шампанское. Дело было вечером, и бутылка шампанского стояла под рукой у Пегги. Я чувствовал, как интерес Пегги постепенно переходит от меня к Тому Инсу. В обращении со мной у нее стали проскальзывать нотки неприязни, и я вспомнил о ее муже, которого она стукнула по голове бутылкой из-под шампанского, — пожалуй, нечто в этом роде угрожало и мне.
   Хотя я тоже немного выпил, однако был трезв и очень вежливо предупредил Пегги, что если у меня явится хоть малейшее подозрение, что в ее хорошенькой головке блеснет такая мысль, я немедленно брошу ее за борт. После этого случая я был изгнан из свиты, а главным объектом привязанности Пегги стал Ирвинг Тальберг из студии «Метро-Голдвин-Майер». На какое-то время ее сомнительная слава ослепила Ирвинга — он был еще очень молод. В студии «Метро-Голдвин-Майер» разнеслись даже тревожные слухи о его предстоящей женитьбе, но вскоре Тальберг излечился, и из этого так ничего и не вышло.
   Во время нашего хотя и короткого, но довольно эксцентричного романа Пегги рассказала мне несколько забавных историй о своей связи с известным французским издателем. Это подсказало мне сюжет «Парижанки», в которой главную роль должна была играть Эдна Первиэнс. Я был режиссером этого фильма, но сниматься сам не собирался.
   Некоторые критики заявляли, что средства немого кино не дают возможности донести до зрителя психологию действующего лица, так как они ограничиваются конкретными самоисчерпывающимися действиями, — например, герой перегибает даму через ствол дерева и страстно дышит ей в ноздри, либо ввязывается в потасовку, где в ход пускаются кулаки, стулья и т. п. «Парижанка» была вызовом подобному мнению. В этом фильме я намеревался через тонкие детали поведения раскрыть психологию. В одном эпизоде к Эдне, игравшей женщину полусвета, приходит ее подруга и показывает ей журнал, где в рубрике светской хроники сообщается о свадьбе любовника Эдны. Небрежно просмотрев журнал, Эдна с притворным безразличием отбрасывает его и закуривает. Но зритель видит, как она потрясена. Проводив с веселой улыбкой подругу до двери, она бросается к журналу и со страстью и болью еще раз читает заметку. Таких многозначительных штрихов в фильме было немало. В спальне Эдны горничная открывает ящик комода, и оттуда случайно падает на пол мужской воротничок. Это выдает истинные отношения Эдны с героем (которого играл Адольф Менжу [97]).
   Фильм очень понравился настоящим ценителям. Это был первый немой фильм, нашедший средства для четкого выражения иронии и психологии. За ним последовали другие фильмы того же рода, включая и фильм Эрнста Любича [98] «Брачный круг», где Менжу снова играл почти тот же образ.
   Адольф Менжу после этого фильма сразу стал звездой, но Эдна не добилась такого успеха, хотя ей и предложили сниматься в Италии — за пять недель съемок она должна была получить десять тысяч долларов. Она посоветовалась со мной, и, разумеется, я горячо рекомендовал ей не упускать такой возможности. Но Эдне не хотелось окончательно порывать с нами. Тогда я сказал, что она всегда сможет вернуться к нам, если у нее дело не пойдет, а десять тысяч долларов на земле не валяются. Она снялась в этом фильме, однако он прошел незамеченным, и Эдна снова вернулась к нам.
   Еще до окончания съемок «Парижанки» в Америку приехала Пола Негри и явилась в голливудском свете со всей истинно голливудской помпой. Рекламный отдел фирмы «Парамаунт» сумел превзойти в нелепостях даже самого себя. Немедленно была состряпана история о зависти и вражде между Глорией Свенсон и Полой, и подробные отчеты об очередных спорах и выходках обеих звезд фирмы «Парамаунт» способствовали их вящему прославлению. Газетные заголовки кричали: «Негри требует, чтоб ей предоставили уборную Свенсон». «Глория Свенсон отказывается знакомиться с Полой Негри». «Негри согласилась первой нанести визит Свенсон». И так далее и тому подобное до тошноты.