Оригинальные и смешные номера Марселина покорили Лондон. В сцене на кухне, в крохотном комедийном эпизоде я был партнером Марселина. Я изображал кошку, которая пьет молоко, а Марселин, пятясь от собаки, спотыкался об меня и падал. Он всегда жаловался, что я плохо выгибаю спину, и он ушибается. Кошачьей маске, которую я носил, было придано несколько удивленное выражение. На первом же детском утреннике я подошел с хвоста к собаке и принялся ее обнюхивать. Когда зрители засмеялись, я повернул к ним свою удивленную мордочку и, дернув за ниточку, приводившую в движение глаза, лукаво подмигнул. Потом я снова понюхал и снова подмигнул. Режиссер из-за кулис делал мне отчаянные знаки, чтобы я ушел со сцены. Но я продолжал свое и, обнюхав собачку, начал обнюхивать просцениум, а затем поднял лапку. Публика захлебнулась смехом, возможно, потому, что жест был совсем не кошачий. В конце концов режиссеру удалось перехватить мой взгляд, и я прыгнул за кулисы под гром аплодисментов. «Никогда больше не смей этого делать, — прошептал он. — Добьешься того, что лорд-камергер закроет наш театр!»
   «Золушка» пользовалась огромным успехом. Но гвоздем спектакля был все же Марселин, хотя его вставные номера не имели никакого отношения к сюжету пантомимы. Несколько лет спустя Марселин выступал в нью-йоркском «Ипподроме» и здесь также завоевал огромную популярность. Но когда «Ипподром» отказался от цирковой арены, Марселина быстро забыли.
   Примерно в 1918 году в Лос-Анжелос приехал цирк братьев Ринглинг. С ними был и Марселин. Я полагал, что он выступит с сольными номерами, и поразился, когда с трудом узнал его в толпе клоунов, суетившихся на колоссальной арене. Великий артист был погублен погоней владельцев цирка за дешевой сенсацией.
   В антракте я зашел к нему в уборную, назвал себя и напомнил, что играл кошку в лондонском «Ипподроме», когда он там выступал. Однако он отнесся к моим словам с полным равнодушием. Даже в гриме он казался мрачным и подавленным.
   Через год он покончил самоубийством в Нью-Йорке. В маленькой газетной заметке сообщалось, что сосед Марселина прибежал на выстрел и увидел, что тот лежит на полу с револьвером в руках, а граммофон еще играет песенку «Луна и розы».
   Многие знаменитые английские комики кончали жизнь самоубийством. Т.-Е. Данвилл, превосходный комик, услышал, входя в бар, как кто-то сказал о нем: «Этот уже сошел», — и в тот же день застрелился на берегу Темзы.
   Марк Шеридан, один из самых выдающихся английских комиков, застрелился в городском парке Глазго, потому что тамошние зрители принимали его недостаточно хорошо.
   Актер Фрэнк Койн, с которым мне однажды довелось выступать, был веселым и жизнерадостным комиком. Он прославился исполнением куплетов:
 
Вы больше не увидите меня на том коне.
Не тот коняга, чтоб на нем скакать хотелось мне.
Теперь лишь одного коня взнуздать решился б я:
Конягу женушки моей — подставку для белья.
 
   В жизни он был настоящий весельчак и милейший человек. И вот, в один прекрасный день, собравшись поехать с женой на прогулку, он вдруг вспомнил, что оставил дома что-то нужное, и попросил жену подождать, пока он сбегает наверх. Прождав минут двадцать, она пошла узнать, почему он задержался, и нашла его на полу в ванной, в луже крови и с бритвой в руках — он перерезал себе горло.
   Из многих артистов, которых я видел в детстве, мне запомнились не те, кто пользовался большим успехом у публики, а те, кто за кулисами вел себя не как другие. Жонглер Зармо каждое утро неизменно являлся в театр к открытию и часами тренировался. Мы видели, как он за кулисами балансировал биллиардным кием на подбородке и, подбросив биллиардный шар, ловил его на кончик кия, затем подбрасывал другой шар и старался поймать его на первый шар, но тут его часто постигала неудача. Он рассказал мистеру Джексону, что отрабатывал этот номер четыре года и в конце недели собирается впервые показать его публике. В тот вечер мы все стояли за кулисами и смотрели на него. Он выполнил номер великолепно: с первого раза, подбросив шар, поймал его на кончик кия, затем, бросив второй шар, поймал его на первый. Но аплодисменты были довольно жидкими. Мистер Джексон часто рассказывал нам потом, как в этот вечер он сказал Зармо: «Вы слишком легко проделываете ваш номер, надо уметь его подать. Лучше несколько раз промахнитесь, а уж потом сделайте, как надо». Зармо рассмеялся: «Я еще недостаточно набил руку, чтобы позволить себе промахнуться». Кроме того, Зармо увлекался френологией и определял характеры, ощупывая наши головы. Мне он сказал, что любые приобретенные мною знания я сумею употребить с пользой.
   Помню я и братьев Гриффит, очень смешных и ловких клоунов, работавших на трапеции, которые, к большому моему замешательству, вися на трапеции, начинали яростно бить друг друга по лицу своими большими башмаками на мягкой подошве.
   «Ой! — кричал тот, кого ударили, — только попробуй еще раз меня тронуть!»
   «Попробовать?» — Хлоп!
   И первый, делая ошеломленное лицо, удивленно бормотал: «И попробовал!»
   Меня возмущала эта бессмысленная потасовка. Но за кулисами это были любящие и преданные друг другу братья, спокойные и серьезные люди.
   Дэн Лейно был, по-моему, самым великим английским комиком после легендарного Гримальди. Хотя мне не пришлось видеть Лейно в расцвете его славы, он мне запомнился, скорее, характерным актером, чем комиком. Мать мне рассказывала, что типы лондонских низов в его изображении получались трогательными и симпатичными, зритель не мог их не полюбить.
   Знаменитая Мари Ллойд слыла легкомысленной и капризной. Но когда нам пришлось играть с ней в старом «Тиволи» на Стрэнде, оказалось, что это удивительно серьезная и добросовестная артистка. Я во все глаза смотрел на эту миниатюрную толстушку, нервно шагавшую взад и вперед за кулисами. Перед выходом она бывала раздражительна и подавлена, но стоило ей выйти на сцену, и она сразу успокаивалась и держалась весело и непринужденно.
   А Брэнсби Уильямс, изображавший персонажей Диккенса! Какой это был Урия Гип, Билл Сайкс и старик из «Лавки древностей»! Волшебное искусство этого красивого солидного молодого человека, который на виду у буйной публики города Глазго менял грим и мгновенно преображался, открыло мне еще одну область театра. Он возбудил во мне также интерес к литературе. Мне не терпелось узнать, какая тайна была скрыта в книгах — в этих галереях диккенсовских персонажей, которые жили в таком странном мире крукшенковских [6] сепий. И хотя я почти не умел читать, я все же в конце концов купил «Оливера Твиста»…
   Я был так заворожен Диккенсом, что начал даже имитировать имитации Брэнсби Уильямса. Такой «многообещающий» талант не мог очень долго оставаться незамеченным. И вот однажды мистер Джексон увидел, как я развлекаю остальных мальчиков, изображая старика из «Лавки древностей». Тотчас же я был объявлен гением, и мистер Джексон поспешил оповестить об этом мир.
   Это знаменательное событие произошло в театре города Мидлсборо. По окончании нашего танца мистер Джексон вышел на сцену с таким торжественным видом, словно собирался объявить о пришествии Мессии, и сообщил, что среди своих мальчиков он открыл вундеркинда. Этот ребенок сейчас покажет, как Брэнсби Уильямс изображает старика из «Лавки древностей», который никак не может поверить в смерть своей маленькой Нелл.
   Зрители, которые уже порядком устали от долгого и мало интересного представления, не выразили особого восторга. Я вышел в своем обычном костюме для танцев — белой полотняной блузе с кружевным воротником, коротких бархатных штанишках и в красных башмаках, но загримированный под девяностолетнего старика. Почему-то в реквизите нашего ансамбля оказался стариковский парик — возможно, мистер Джексон когда-то купил его, — но парик был мне великоват. Хотя у меня была большая голова, парик оказался еще больше. Он изображал лысину, обрамленную бахромой длинных седых волос. И когда я, горбясь, появился в нем на сцене, я больше всего напоминал ползущего жука — об этом свидетельствовали и смешки в публике.
   После этого зрителей было уже трудно успокоить. Я же продолжал приглушенно бормотать:
   «Тише, тише, не шумите, вы разбудите мою Нелли».
   — Громче! Громче! Ничего не слышно! — кричали зрители.
   Но я продолжал шептать в очень камерной манере, — настолько камерной, что публика начинала топать ногами.
   На этом и оборвалась моя карьера интерпретатора образов Чарльза Диккенса.
   Хотя мы жили весьма скромно, жизнь с «Восемью ланкаширскими парнями» в общем была приятной. Однако и у нас бывали небольшие осложнения. Как-то мы выступали в одной программе с двумя юными акробатами, примерно моего возраста, которые под секретом рассказывали нам, что их матери получают за их выступления по семь шиллингов и шесть пенсов в неделю, да еще им самим выдается по шиллингу на карманные расходы — в понедельник утром они находят монетки под тарелками с яичницей на сале. «А мы-то, — пожаловался кто-то из наших мальчиков, — получаем всего два пенса и на завтрак только ломоть хлеба с джемом».
   Джон, сын мистера Джексона, услышав, что мы жалуемся, не выдержал, расплакался и рассказал, что по временам, оставаясь без ангажемента и давая представления в предместьях Лондона, его отец едва выколачивает семь фунтов в неделю на всю труппу, и ему очень трудно сводить концы с концами.
   Однако роскошная жизнь юных акробатов внушила нам желание тоже стать акробатами. И вот по утрам, как только открывался театр, кто-нибудь из нас, обвязавшись веревкой, пропущенной через ворот, отрабатывал кульбиты, пока другой натягивал веревку. У меня все шло очень хорошо, но потом я упал и вывихнул большой палец. На этом закончилась моя карьера акробата.
   Мы все время пытались пополнить свой репертуар какими-то другими номерами. Мне, например, хотелось стать жонглером. Я скопил немного денег, купил четыре резиновых мяча и четыре жестяные тарелки и часами тренировался, стоя подле кровати.
   Мистер Джексон был добрым человеком. За три месяца до моего ухода из ансамбля мы приняли участие в бенефисе в пользу моего отца, который был тогда очень болен. Многие артисты варьете соглашались помочь товарищу, выступив бесплатно, и в их числе были и джексоновские «Восемь ланкаширских парней». Мой отец вышел на сцену и, с трудом дыша, через силу произнес речь. Я стоял за кулисами, смотрел на него, не подозревая, что ему уже недолго осталось жить.
   Когда мы приезжали в Лондон, я по субботам и воскресеньям гостил у матери. Ей казалось, что я все бледнею и худею и что танцы вредны для моих легких. Ее это так тревожило, что она в конце концов написала мистеру Джексону, а он так возмутился, что отправил меня домой насовсем, сказав, что я не стою волнений такой любящей мамаши.
   Через несколько недель я заболел астмой. Припадки были жестокими, и мать, решив, что у меня туберкулез, сразу повезла меня в Бромптонскую больницу. Там меня очень тщательно осмотрели, в легких ничего страшного не нашли, но астма продолжала меня терзать. Еще долго я страдал от удушья, испытывая страшные муки, — иногда мне даже хотелось выброситься из окна. Накрывшись с головой одеялом, я вдыхал запах сушеных трав, но это мало помогало. Однако, как и предсказывал доктор, с возрастом астма прошла.
   Этот период моей жизни вспоминается мне то ясно, то словно в тумане. Ярче всего запомнилась мне наша тогдашняя нищета. Не помню, где тогда был Сидней. Из-за разницы в возрасте я как-то терял его из виду. Возможно, он жил тогда у деда, чтобы матери было полегче. Мы, помнится, часто переезжали и в конце концов поселились на чердаке дома номер три на Поунэлл-террас.
   Я уже сознавал, что нищета делает нас отщепенцами. Даже самые бедные ребята по воскресеньям ели домашнее жаркое. Домашний обед был ритуалом респектабельности. По этому признаку бедные отличались от нищих. Те, кто по воскресеньям не ел домашнего обеда, были нищими, как мы. Мать посылала меня в ближайшую обжорку купить обед за шесть пенсов (мясо и гарнир из овощей). И какой же это был стыд — особенно по воскресеньям! Я буквально изводил мать, упрекая ее за то, что она не может приготовить что-нибудь дома, и не желал слушать ее объяснений, что домашняя готовка обходится вдвое дороже.
   Однако, выиграв в одну счастливую пятницу пять шиллингов на скачках, мать, чтобы доставить мне удовольствие, решила в воскресенье приготовить нам обед дома. В числе прочих деликатесов она купила довольно подозрительный кусок мяса — нечто среднее между говядиной и нутряным жиром. Кусок весил около пяти фунтов и был снабжен этикеткой «для жаренья».
   Так как у нас не было своей плиты, мать воспользовалась плитой хозяйки, но, стесняясь часто заходить на кухню, определила «на глазок» время, которое могло понадобиться, чтобы мясо ужарилось. В результате, к нашему великому огорчению, оно «ужарилось» до размера крикетного шара. Тем не менее, несмотря на уверения матери, что с нашими обедами за шесть пенсов гораздо меньше возни и к тому же они гораздо вкуснее, я в полной мере насладился воскресным домашним обедом и почувствовал большое удовлетворение оттого, что и у нас все было, как у людей.
 
   Неожиданно в нашей жизни произошла перемена. Мать встретилась со своей давней приятельницей, которая жила теперь в полном достатке. Эта красавица, пышная и величавая, как богиня, оставила сцену ради того, чтобы стать любовницей богатого старого полковника. Она жила в фешенебельном квартале Стокуэлла. Очень обрадовавшись встрече с матерью, она пригласила нас пожить у нее все лето. Садней тогда батрачил где-то на сборе хмеля, и мать не пришлось долго уговаривать. Зная, что иголка в ее руках может творить чудеса, она была уверена, что даже в этой обстановке будет выглядеть вполне прилично, так же как и я в своем воскресном костюме, оставшемся у меня со времени выступлений в ансамбле «Ланкаширских парней».
   И вот мы очутились в роскошном доме на углу Лэнсдаун-сквер, в котором были слуги, розовые и голубые спальни, кретоновые занавески и белые медвежьи шкуры на полу. Жили мы как в сказке. Я очень хорошо помню огромные лиловые гроздья тепличного винограда, украшавшие буфет в столовой, помню и свое чувство вины, которое возникало каждый день при виде ощипанных веточек.
   Штат прислуги состоял из четырех человек — повара и трех девушек. Помимо меня и мамы в доме был еще один гость — очень застенчивый красивый молодой человек с коротко подстриженными рыжеватыми усиками. Он был очень мил и вежлив и казался совершенно необходимой принадлежностью этого дома… но лишь до появления полковника с седыми бакенбардами. Тут красивый молодой человек немедленно исчезал.
   Визиты полковника были непостоянными — он появлялся один или два раза в неделю. И тогда дом окутывала атмосфера таинственности — в эти дни он был полон присутствием полковника, и мать приказывала мне не попадаться ему на глаза. Но однажды я вбежал в прихожую как раз в ту минуту, когда полковник спускался по лестнице. Это был высокий представительный джентльмен, в сюртуке и цилиндре, с красным лицом, длинными седыми бакенбардами и совершенно лысый. Он милостиво улыбнулся мне и проследовал дальше.
   Я не понимал, почему приезд полковника всегда вызывал такой переполох. Он никогда не оставался надолго. После его отъезда молодой человек с подстриженными усиками немедленно возвращался, и дом снова начинал жить своей обычной жизнью.
   Я очень привязался к молодому человеку с маленькими усиками. Мы совершали с ним далекие прогулки в сопровождении двух прелестных борзых — любимиц нашей хозяйки. Даже аптека, где мы иногда делали кое-какие покупки, казалась мне здесь какой-то особенно роскошной со своим смешанным запахом духов, мыла и пудры. С тех пор запах аптеки всегда вызывает у меня приятные воспоминания прошлого. Молодой человек посоветовал матери делать мне по утрам холодные обливания, чтобы излечить меня от астмы. Возможно, они мне и помогли, во всяком случае, они мне нравились и очень меня подбадривали.
   Удивительно, до чего быстро человек привыкает к роскоши и каким избалованным он становится, пользуясь всеми земными благами! Не прошло и недели, как мне уже казалось, что так и должно быть всегда. Какое блаженное чувство я испытывал, гуляя утром с собаками, — так приятно было вести их на новеньком кожаном поводке, а затем вернуться в прекрасный дом со слугами и ждать завтрака, элегантно сервированного на серебряных блюдах.
   Сад позади дома отделял нас от другого дома, в котором было так же много слуг, как и у нас. Семья соседей состояла из трех человек — молодые отец и мать и мальчик примерно моего возраста. Его детская была набита чудесными игрушками. Меня часто приглашали к нему поиграть, а потом остаться пообедать. Вскоре мы стали с ним закадычными друзьями. Его отец занимал какое-то очень важное положение в банке в Сити, а мать была очень молода и хороша собой.
   И вот однажды я подслушал разговор нашей горничной с няней соседского мальчика. Няня говорила, что их мальчику уже нужна гувернантка. «Ах, этому тоже!» — сказала наша горничная, подразумевая меня. Я был польщен тем, что меня посчитали сыном богачей, но никогда не мог понять, зачем девушке понадобилось меня так возвысить, — разве что ей хотелось показать, что и она тоже служит у богатых и уважаемых людей. Но после этого разговора всякий раз, когда я оставался обедать у соседей, я чувствовал себя самозванцем.
   Хотя печальным был день, когда нам пришлось покинуть роскошный стокуэллский особняк и вернуться к себе на Поунэлл-террас, 3, вместе с тем мы испытывали и какое-то чувство облегчения, оттого что обрели прежнюю свободу. Все-таки мы жили в постоянном напряжении, пока гостили в чужом доме. Гости, как говорила мама, подобны пирогам: чем дольше остаются, тем противнее становятся. Порвались шелковые нити, связывавшие нас с коротким и роскошным эпизодом нашей жизни, и мы вновь вернулись к своему привычному нищенскому существованию.

IV

   В 1899 году были в моде бакенбарды. Короли, государственные деятели, солдаты и матросы, Крюгеры, Солсбэри, Китченеры, кайзеры, игроки в крикет — все носили бакенбарды в эти годы нелепой помпезности, необычайного богатства и столь же необычайной бедности, твердолобой политической самонадеянности, выпиравшей из всякой карикатуры, из всякой газетной статьи. Но Англии пришлось снести много обид и ударов. Подумать только, кучка бурских фермеров в африканском Трансваале воевала так неблагородно — они убивали наших солдат в красных мундирах (отличная мишень!), прячась за камнями и скалами. Военное министерство спохватилось и приказало заменить красный цвет мундиров на хаки. Если бурам так больше нравится, доставим им это удовольствие!
   О том, что идет война, я смутно догадывался по патриотическим песням, которые распевали повсюду, по сценкам в варьете и по сигаретным коробкам, на которых были изображены генералы. Враги, разумеется, все были отъявленными злодеями. Приходили горестные вести об окружении Ледисмита, или вся Англия сходила с ума от радости, узнав о снятии осады Мафекинга. В конце концов мы победили — вернее, кое-как выпутались из скверной истории. Об этом говорили все, кроме моей матери. Она ни разу даже не упомянула про войну — с нее хватало и той войны, которую ей самой приходилось вести в жизни.
   Сиднею исполнилось четырнадцать лет, и, бросив школу, он получил на почте место разносчика телеграмм. На жалованье Сиднея и на то, что мать зарабатывала шитьем, уже можно было жить, хотя ее доходы были очень скромны. Она работала сдельно для белошвейной мастерской — за дюжину блузок она получала один шиллинг и шесть пенсов. Хотя блузки были уже скроены, на шитье дюжины уходило не меньше двенадцати часов. Больше пятидесяти четырех блузок в неделю мать сшить не могла, и эта рекордная цифра приносила ей шесть шиллингов и девять пенсов.
   По ночам я часто лежал без сна на нашем чердаке и смотрел на мать, склонившуюся над швейной машинкой. Свет керосиновой лампы окружал ее голову золотым ореолом, а лицо было погружено в легкую тень. Чуть приоткрыв от напряжения губы, она быстро строчит блузки, и ровное гудение машинки в конце концов усыпляет меня. Если она засиживалась за работой до поздней ночи, это означало очередной денежный тупик. Нам всегда надо было уплачивать какие-нибудь срочные взносы.
   На этот раз возник серьезный кризис. Сиднею понадобился новый костюм. Он носил свою почтовую униформу и в будни и по воскресеньям, и его друзья начали уже подшучивать над ним. Несколько воскресений подряд Сидней не выходил из дому, пока мать не сумела купить ему синий саржевый костюм — каким-то образом ей удалось наскрести восемнадцать шиллингов. Но эта покупка нанесла нашему бюджету тяжелый урон, и с тех пор каждый понедельник, как только Сидней облачался в свою форму и уходил на работу, мать отправлялась закладывать его костюм. Она получала за него семь шиллингов, а в субботу выкупала его, чтобы Сидней мог надеть его в воскресенье. Эта еженедельная процедура вошла в обычай, и так длилось больше года, пока костюм не износился. И вот тут-то на нас обрушился страшный удар.
   В понедельник, как обычно, мать пошла закладывать костюм, но хозяин ломбарда сказал:
   — Извините, миссис Чаплин, но больше мы не сможем давать вам за него по семь шиллингов.
   Мать была поражена.
   — Но почему? — спросила она.
   — Риск слишком велик. Брюки очень износились. Вот, взгляните сами, — он указал на протертое место, — насквозь светится.
   — Но ведь я их выкуплю в следующую субботу, — настаивала мать.
   Хозяин покачал головой.
   — Я могу дать только три шиллинга за пиджак и жилет.
   Мать редко плакала, но это был слишком тяжелый удар, и она пришла домой вся в слезах. Она не представляла себе, как мы дотянем до конца недели без этих семи шиллингов.
   А к этому времени и моя одежда пришла в ветхость. То, что осталось от моего костюма для выступлений в ансамбле «Восемь ланкаширских парней», выглядело довольно пестро. Повсюду были заплаты — на локтях, и на штанах, и на башмаках, и на чулках. И вот в таком-то жалком виде я как-то столкнулся лицом к лицу со своим благовоспитанным приятелем из Стокуэлла. Что ему понадобилось в нашем Кеннингтоне, я понятия не имел, но я был слишком смущен, чтобы расспрашивать. Он приветствовал меня достаточно дружелюбно, но все-таки я заметил, с каким удивлением он меня рассматривал. Чтобы скрыть смущение, я постарался держаться как можно небрежнее и, между прочим, самым светским тоном объяснил, что вот надел все это старье, потому что ходил на занятия в школьную столярную мастерскую, будь она неладна.
   Но это известие его не заинтересовало. Он был в замешательстве и отводил от меня глаза, стараясь скрыть свое недоумение. Он справился о моей матери.
   Я ответил коротко, что она за городом, и постарался перевести разговор на него.
   — А вы живете все там же?
   — Да, — он поглядел на меня, как на великого грешника.
   — Ну ладно, я побегу, — сказал я вдруг.
   Мальчик слабо улыбнулся.
   — Прощай, — сказал он, и мы расстались. Он степенно пошел в одну сторону, а я, пристыженный, в ярости бросился со всех ног в противоположном направлении.
 
   У матери была такая поговорка: «Не стоит нагибаться, если нечего поднять». Но сама она ее не придерживалась, чем порой возмущала мое чувство благопристойности. Однажды, когда мы возвращались из Бромптонской больницы, она остановилась, чтобы пристыдить мальчишек, которые издевались над грязной оборванной старухой. Старуха была стриженная — тогда это было в диковинку, — и мальчишки, смеясь, подталкивали к ней друг друга, словно от одного лишь прикосновения они могли чем-то заразиться от нее. Бедная женщина стояла среди них, как загнанный зверь, пока не вмешалась мать. И тут вдруг в лице женщины что-то промелькнуло.
   — Лили, — сказала она тихо, назвав мать ее старым сценическим именем, — ты меня не узнаешь? Еву Лесток?
   Мать сразу припомнила подругу тех дней, когда она еще работала в театре.
   Мне было так неловко, что я, не останавливаясь, пошел дальше и только на углу задержался, чтобы подождать маму. Мальчишки проходили мимо меня, ухмыляясь и посмеиваясь. Я был вне себя от ярости. Я обернулся посмотреть, что там делает мать, и увидел, что она идет ко мне с этой нищенкой.
   — Ты помнишь маленького Чарли? — спросила мать.
   — Еще бы, — печально сказала женщина. — Сколько раз я его держала на руках, когда он был еще совсем малюткой.
   Эта мысль была для меня невыносима — женщина выглядела такой грязной и неряшливой! Мне было неприятно видеть, что люди оборачиваются и смотрят на нас.
   Мать знавала ее, когда она выступала в варьете и звалась лихой Евой Лесток. Она была тогда, по словам матери, бойкой и очень хорошенькой девушкой. Она рассказала нам, что долго болела, а выйдя из больницы, ночевала под мостами и в убежищах Армии спасения.