По временам в нем проявлялась удивительная инфантильность. Он очень легко обижался. Я вспоминаю, как однажды вечером мы выбирали себе партнеров для игры в шарады, и вдруг он пожаловался, что его никто не взял в свою группу.
   — Не огорчайтесь, — шутливо заметил Джек Гилберт, — мы с вами вдвоем поставим шараду.
   Херст обиделся, голос его задрожал:
   — Да я вовсе не хочу играть в ваши дурацкие шарады, — сказал он и, хлопнув дверью, вышел из комнаты.
   Ранчо Херста в Сан-Симеоне, в четыреста тысяч акров земли, тянулось по берегу Тихого океана миль на тридцать. Дом, построенный на плато, высотой около двухсот метров над уровнем моря и удаленный от него мили на четыре, напоминал цитадель. Дворец был построен из камней многих старинных замков, привезенных в запакованном виде из Европы. Фасад являл собой некую смесь Реймского собора с гигантским швейцарским шале. На подступах к замку, по самому краю плато, были расположены кольцом пять итальянских вилл, в каждой из которых можно было разместить не меньше шести гостей. Виллы были обставлены в итальянском стиле, с барочных потолков вам улыбались лепные серафимы и херувимы. В замке было еще тридцать комнат для гостей. Зал для приемов, около тридцати метров длиною и двадцати шириною, был сплошь увешан гобеленами — настоящими и поддельными. По углам этого роскошного зала были расставлены столы для игры в триктрак и в шарики, которые надо было загонять в лунки. В столовой, точно воспроизводившей неф Вестминстерского аббатства, с комфортом рассаживалось человек восемьдесят гостей. Штат прислуги доходил до шестидесяти человек.
   Невдалеке от дворца, так что слышался рев и вой, находился зверинец — там жили львы, тигры, медведи, орангутанги и другие обезьяны, птицы и пресмыкающиеся. От ворот к дому вела подъездная аллея, вдоль которой шли надписи: «Уступайте дорогу животным». Приходилось останавливать машину и ждать, пока паре страусов не вздумается, наконец, сойти на обочину. Повсюду стадами бродили овцы, олени, лоси и американские бизоны, не давая ни проезда ни прохода.
   Были здесь и специальные автомобили, приезжавшие встречать гостей на вокзал, а на случай если бы вы вздумали прилететь самолетом — имелся и свой частный аэродром. Если вам случилось приехать между трапезами, вас провожали в вашу комнату и сообщали, что обед подается в восемь вечера, а коктейли — в половине восьмого, в холле большого дома.
   Вы могли развлекаться там плаваньем, верховой ездой, теннисом, всеми играми, какие только можно было придумать, или посещениями зверинца. Херст установил железное правило: до шести вечера никто не мог получить ни одного коктейля. Но Марион собирала своих друзей у себя, и там тайком подавались коктейли.
   Обеды были изысканные, по обилию и разнообразию они могли соперничать с пирами Карла I. По сезону подавалась и дичь: фазаны, дикие утки, куропатки, дикая оленина. Но при всей этой роскоши мы обходились бумажными салфетками, и лишь когда хозяйкой бывала сама миссис Херст, гостям подавали полотняные.
   Раз в году миссис Херст посещала Сан-Симеон, но все протекало мирно. В основу отношений между Марион и миссис Херст был положен принцип сосуществования: когда приближался срок приезда миссис Херст, Марион и мы все потихоньку ретировались или возвращались в виллу Марион, на побережье Санта-Моника. Правда, я был знаком с Миллисент Херст с 1916 года, мы с ней были добрыми друзьями, и поэтому у меня была постоянная въездная виза в оба хозяйства. Приехав на ранчо со своими сан-францисскими светскими друзьями, Миллисент обычно приглашала и меня провести там субботу и воскресенье, и я появлялся так, словно с прошлого года здесь не был. Впрочем, Миллисент никаких иллюзий на этот счет не питала. Она делала вид, будто ей ничего не известно о недавнем великом исходе гостей из Сан-Симеона, но относилась ко всему не без юмора.
   — Если не Марион, был бы кто-нибудь другой, — заметила она.
   Она часто и вполне доверительно говорила со мной об отношениях Марион с Уильямом Рэндольфом, но в ее словах никогда не чувствовалось горечи.
   — Он продолжает вести себя так, будто между нами ничего не произошло, будто Марион и на свете нет, — рассказывала она. — Когда я приезжаю, он неизменно мил и очарователен, но никогда не остается дома дольше двух-трех часов. Уже выработался ритуал: среди обеда дворецкий подает ему записку, Уильям извиняется и встает из-за стола. А когда возвращается, он робко сообщает мне, что какие-то весьма срочные дела требуют его присутствия в Лос-Анжелосе, и мы все делаем вид, что поверили ему. Конечно, все мы понимаем, что он торопится к Марион.
   Как-то вечером, после обеда, я пошел погулять с Миллисент по парку. Полная луна заливала своим светом замок, и на живописном фоне семи гор он казался призрачным, фантастическим. Ясное небо было усеяно звездами. Мы постояли немного, любуясь этой красотой. Из зверинца то и дело доносился львиный рык и непрерывный вой огромного орангутанга. Горное эхо возвращало сторицей эти дикие звуки. Впечатление было жуткое и мрачное; каждый вечер на закате орангутанг начинал выть, сначала тихонько, а потом все громче и громче, и этот ужасающий вой слышался всю ночь.
   — Это треклятое животное, должно быть, не в своем уме, — сказал я.
   — Здесь все безумное. Посмотрите, — сказала Миллисент, указывая на замок, — на это создание сумасшедшего Отто… И он будет продолжать его строить и пристраивать до последнего дня своей жизни. А на что оно нужно? Ни один человек не может позволить себе содержать такую махину. Как отель его тоже нельзя использовать, и если даже он завещает его государству, я сильно сомневаюсь, смогут ли его использовать хотя бы под университет.
   Миллисент всегда говорила о Херсте с материнской нежностью, и это заставляло меня подозревать, что она все еще продолжала его любить. Это была добрая, чуткая женщина, но впоследствии, через много лет, когда я стал политически «не вполне благонадежен», она поспешила от меня отвернуться.
 
   Однажды вечером я приехал в Сан-Симеон па субботу и воскресенье, и Марион встретила меня в очень нервном и возбужденном состоянии. Во время прогулки кто-то напал на одного из гостей и бритвой нанес ему несколько ран.
   Когда Марион была чем-нибудь взволнована, она начинала заикаться — и от этого становилась еще очаровательней: такое кроткое беспомощное существо, взывающее к покровительству.
   — М-м-м-ы еще не з-з-наем, кто это сделал, — шептала она. — Но У. Р. уже разослал детективов по всему ранчо. Мы стараемся сохранить все это в секрете от остальных гостей. Кое-кто думает, что нападавший был филиппинцем, и У. Р. отослал всех филиппинцев с ранчо, пока не будет закончено следствие.
   — А кто этот человек, на которого было произведено нападение? — спросил я.
   — Вы его увидите вечером, за обедом.
   За обедом напротив меня сидел молодой человек с забинтованной головой — были видны лишь сверкающие глаза и белые зубы, которые он непрерывно обнажал в улыбке.
   Марион толкнула меня под столом.
   — Это он, — шепнула она.
   Казалось, нападение ничуть не подействовало на него, и ел он с завидным аппетитом. На все вопросы по этому поводу он лишь пожимал плечами и улыбался.
   После обеда Марион показала мне место, где произошло нападение.
   — Вот здесь, позади этой статуи, — сказала она, указывая на мраморную копию «Крылатой Победы». — Видите пятна крови?
   — А что он делал позади статуи? — спросил я.
   — П-прятался от р-р-разбойника, — объяснила Марион.
   И вдруг из тьмы снова появился наш гость, и, когда он, пошатываясь, прошел мимо нас, мы увидели, что лицо его залито кровью. Марион закричала, я подскочил. В тот же миг его обступило человек двадцать, появившихся неизвестно откуда.
   — На меня снова напали, — простонал он.
   Двое детективов понесли его на руках в его комнату, и там он дал новые показания. Марион тут же исчезла, но через час я увидел ее в холле.
   — Что случилось? — спросил я.
   На сей раз она была настроена скептически.
   — Они говорят, что он сам это сделал. Этому психу хотелось обратить на себя внимание.
   Чудака без сожаления спровадили с ранчо в тот же вечер, а несчастных филиппинцев наутро вернули на работу.
   Частым гостем в Сан-Симеоне, а также на вилле Марион был сэр Томас Липтон, прелестный, но очень разговорчивый старый шотландец, болтавший с премилым северным акцентом. Говорил он непрерывно и все время что-то вспоминал.
   — Чарли, вы приехали в Америку и добились успеха, и я тоже. Впервые я приехал сюда на судне для перевозки скота, но я тогда же сказал себе: «Следующий раз я приеду сюда на собственной яхте». И я это выполнил.
   Он жаловался мне, что в чайном деле его ограбили на миллионы фунтов. Мы часто обедали вместе в Лос-Анжелосе — посол в Испании Александр Мур, сэр Томас Липтон и я, — и обычно Алекс и сэр Томас предавались воспоминаниям, роняя королевские имена, словно сигаретные окурки, и создавая у меня впечатление, что коронованные особы изъясняются исключительно эпиграммами.
   В ту пору я много встречался с Херстом и Марион и с удовольствием принимал участие в роскошной жизни, которую они вели. Я широко пользовался предоставленной мне привилегией приезжать в любое время на виллу Марион, особенно когда Дуг и Мэри уезжали в Европу. Однажды утром за завтраком Марион в присутствии других гостей спросила моего совета по поводу ее сценария, но то, что я ей сказал, явно не понравилось У. Р. Сюжет был построен на теме феминизма, и я заметил, что, по-моему, женщины обычно сами выбирают мужчин, а мужчины тут играют пассивную роль.
   Однако У. Р. держался другого мнения.
   — Ну нет, — возразил он, — выбирает всегда мужчина.
   — Это нам только кажется, — ответил я, — а какая-нибудь маленькая мамзель укажет на вас пальчиком и вымолвит: «Вот этого я беру», — и вы уже пропали.
   — Вот тут вы ошибаетесь, — самонадеянно заметил Херст.
   — Все горе в том, — продолжал я, — что их техника скрыта, и мы в самом деле начинаем верить, будто сами их выбираем.
   И вдруг Херст так стукнул кулаком по столу, что вся посуда зазвенела.
   — Если я говорю «белое», вы непременно утверждаете, что это черное! — заорал он.
   Наверно, я слегка побледнел. Как раз в эту минуту дворецкий подавал мне кофе, я взглянул на него и сказал:
   — Попросите, пожалуйста, уложить мои вещи и вызовите мне такси.
   Не говоря больше ни слова, я встал, прошел в зал и вне себя от ярости начал расхаживать взад и вперед. Через минуту появилась Марион.
   — Что случилось, Чарли?
   Голос у меня дрожал.
   — Никто не смеет на меня кричать. Он думает, кто он? Нерон? Наполеон?
   Ни звука не проронив, она повернулась и быстро вышла из комнаты. Мгновение спустя вошел У. Р., сделав вид, будто ничего не случилось.
   — В чем дело, Чарли?
   — Я не привык, чтобы на меня кричали, особенно, если я в гостях. Поэтому я уезжаю. Я… — но клубок подкатил к горлу, и я не мог закончить фразу.
   У. Р. минуту подумал, а потом, как и я, начал ходить взад и вперед по залу.
   — Давайте все-таки объяснимся, — проговорил он, и голос у него тоже задрожал.
   Я проследовал за ним в уголок холла, где стоял антикварный диванчик на двоих, подлинный Чиппендейл [102]. Херст был около двух метров ростом и к тому же достаточно толст. Он сел и указал мне на оставшееся место.
   — Садитесь, Чарли, и давайте поговорим.
   Я кое-как втиснулся и оказался плотно прижатым к нему. Не говоря ни слова, он вдруг протянул мне руку, и хотя я не мог пошевельнуться, я все-таки ухитрился ее пожать. И тут все еще дрожащим от волнения голосом он начал мне объяснять:
   — Видите ли, Чарли, я не хочу, чтобы Марион играла в этом фильме, а она очень считается с вашим мнением. И когда вы одобрили сценарий, я, должно быть, взорвался и был немного резок с вами.
   Я сразу растаял, постарался все сгладить, настаивал, что я сам был во всем виноват, и тут, когда мы на прощанье еще раз пожали руки друг другу и затем хотели подняться, мы почувствовали, что крепко застряли в чиппендейлевском диванчике, который под нашим нажимом начал тревожно поскрипывать. После нескольких попыток нам все-таки удалось в конце концов кое-как выбраться и даже не сломать ценный Чиппендейл.
   Оказывается, Марион, оставив меня, сразу прошла к Херсту, отругала его за грубость и приказала сейчас же извиниться передо мной. Марион умела выбрать минуту, когда она могла требовать, но умела и помолчать, если нужно было. «Когда на него находит, — рассказывала Марион, — он мечет гр-р-ром и молнии».
   Сама Марион была весела и обаятельна. Когда дела призывали Херста в Нью-Йорк, она собирала у себя на вилле в Беверли-хилс всех своих друзей (до того как была построена ее вилла на берегу моря); мы проводили там очень веселые вечера и до рассвета играли в шарады. Затем Рудольфо Валентино и я в свою очередь приглашали всех к себе. Иногда мы нанимали автобус, набивали его провизией, приглашали музыканта, игравшего на концертино, и отправлялись компанией человек в десять, а то и в двадцать на пляж Малибу, разводили там костер, ловили рыбу и устраивали ночной пикник.
   На этих вечерах неизменно появлялась фельетонистка херстовских изданий Луэлла Парсонс в сопровождении Гарри Кроккера, который впоследствии стал одним из моих ассистентов. Из этих экспедиций мы возвращались домой не раньше четырех-пяти утра, и тут Марион говорила Луэлле:
   — Если только У. Р. об этом узнает, кто-нибудь из нас непременно б-б-будет уволен, и-и-и скорей всего не я.
   Во время одного из таких веселых обедов в доме у Марион Херст позвонил из Нью-Йорка. Марион вернулась взбешенная.
   — Можете себе представить, — в негодовании воскликнула она, — У. Р. установил за мной слежку!
   Херст прочел ей по телефону донесение сыщика, в котором подробно сообщалось, что она делала с того момента, как он уехал: ее видели, когда она выходила из дома некоего господина А. в четыре утра, из дома господина Б. — в пять утра, и так далее. Позже она рассказала мне, что Херст немедленно возвращается в Лос-Анжелос, чтобы покончить с ней все отношения, и уже решено, что они расстаются. Естественно, Марион негодовала — она решительно ни в чем не была виновата и очень невинно веселилась в кругу друзей. Донесение сыщика фактически было правильным, но создавало неправильное представление. У. Р. прислал из Канзас-сити телеграмму: «Я передумал и не вернусь в Калифорнию. Я не смогу снова увидеть места, где когда-то был так счастлив. Возвращаюсь в Нью-Йорк». Вскоре, однако, последовала другая телеграмма, сообщавшая о его приезде в Лос-Анжелос.
   Мы все с трепетом ждали приезда Херста. Но объяснения, которые ему дала Марион, оказали целительное действие, и в результате У. Р. закатил невероятный банкет в честь своего возвращения в Беверли-хилс. К арендованной Марион вилле был пристроен временный банкетный зал, в котором усадили сто шестьдесят человек гостей. За два дня зал был построен, декорирован, было проведено электричество и даже возведена танцевальная площадка. Марион стоило лишь дотронуться до лампы Аладдина — и все ее желания исполнялись. В этот вечер она появилась с новым изумрудным кольцом, стоимостью в сто семьдесят пять тысяч долларов — подарком У. Р.; и, между прочим, никто так и не был уволен.
   Иногда для разнообразия — вместо того чтобы отправиться в Сан-Симеон или на виллу Марион, — мы проводили конец недели на яхте Херста, плавали на Каталину или на юг к Сан-Диего. Во время одной из таких экскурсий пришлось снять с борта и отвезти в Сан-Диего Томаса Инса, который в то время возглавлял херстовскую студию «Космополитен филм продакшнс». Я в тот раз на яхте не был, но мне рассказывала присутствовавшая там Элинор Глин, что Инс был очень весел и жизнерадостен, но во время завтрака ему вдруг стало нехорошо, он почувствовал нестерпимую боль и был вынужден выйти из-за стола. Все подумали, что это приступ желудочных колик, но ему делалось все хуже и хуже, и тогда решили, что, очевидно, надо немедленно положить его в больницу. Врачи поставили диагноз тяжелого сердечного приступа, и вскоре Инса переправили из Сан-Диего домой, в Беверли-хилс, где недели три спустя приступ повторился и Инс умер.
   Немедленно разнесся мрачный слух, что Инс был убит, и виновником его смерти называли Херста. Эти слухи не имели под собой никакой почвы. Я знаю это вполне достоверно, потому что мы с Марион и Херстом навестили Инса за две недели до его смерти, он был очень рад видеть нас троих у себя и был уверен, что скоро выздоровеет.
   Смерть Инса нарушила планы херстовской «Космополитен продакшнс», и она была передана фирме «Уорнер бразерс», но затем, года два спустя, «Продакшнс» Херста перешла к студии «Метро-Голдвин-Майер», при которой было построено роскошное бунгало — отдельная уборная Марион, которую я прозвал ее «Трианоном».
   Именно здесь Херст чаще всего занимался делами своих газет. Сколько раз я заставал его сидящим посреди приемной Марион, а кругом на полу было разложено штук двадцать, а то и больше газет, и Херст со своего места внимательно разглядывал заголовки.
   — Слабовато звучит, — говорил он своим высоким голосом, указывая на одну из газет. — А почему вы это помещаете на первой полосе?
   Затем он выбирал какой-нибудь номер журнала, начинал его перелистывать и тщательно взвешивал на руках.
   — Что у вас делается с рекламой? Почему журнал так похудел в этом месяце? Телеграфируйте Рею Лонгу, пусть немедленно явится ко мне.
   Но посреди такой сцены вдруг появлялась в роскошном туалете Марион, только что покинувшая съемочную площадку, и, умышленно ступая на газеты, презрительно говорила:
   — Уберите весь этот мусор, и не устраивайте беспорядка у меня в уборной.
   Херст иногда бывал удивительно наивен. Собираясь на премьеру фильма, в котором снималась Марион, он обычно приглашал меня поехать вместе с ними, но, не доезжая до кинотеатра, всегда выходил из машины, чтобы его не видели входящим вместе с Марион. Однако, когда херстовский «Экзаминер» вступил в политическую борьбу с лос-анжелосским «Таймс» и благодаря энергичным атакам Херста остался победителем, «Таймс» не погнушался прибегнуть к личным выпадам и обвинил Херста в том, что тот живет двойной жизнью, свил себе гнездышко на берегу моря в Санта-Монике, где предается радостям любви, причем было упомянуто имя Марион. Херст не ответил на этот выпад в своей газете, но на другой день — накануне как раз умерла мать Марион — явился ко мне и сказал:
   — Чарли, вы согласны вместе со мной нести покров на похоронах миссис Дэвис?
   Понятно, я согласился.
   Кажется, в 1933 году Херст пригласил меня поехать с ним в Европу. Для этой поездки он арендовал половину кунардовского лайнера. Я отказался от приглашения; я понимал, что придется плыть в компании двадцати других гостей, задерживаться там, где Херсту заблагорассудится задержаться, и торопиться там, где будет торопиться Херст.
   Все это я знал уже по опыту путешествия с ним в Мексику, когда моя вторая жена ждала ребенка. Целая процессия из десяти машин следовала за Херстом и Марион по тряским дорогам, и я проклинал эту злосчастную экспедицию. Дороги оказались настолько непроезжими, что в конце концов пришлось отказаться от намеченного маршрута и остановиться на ночь на какой-то мексиканской ферме. Там нашлось только две комнаты на двадцать человек, и одна из них была щедро предоставлена моей жене, Элинор Глин и мне. Кое-кто устроился на столах и стульях, другие — в курятнике, третьи — на кухне. Наша крохотная комната представляла довольно фантастическое зрелище: в единственной кровати лежала моя жена, я кое-как взгромоздился на два составленных вместе стула, а Элинор, в изысканном туалете, словно она собралась в ресторан «Ритц», в шляпе с вуалеткой и в перчатках, улеглась на колченогой кушетке. Она лежала на спине, скрестив руки на груди, словно изваяние па старинном надгробии, и в этом положении, ни разу его не сменив, проспала всю ночь. Я могу это подтвердить, так как мне всю ночь не удалось сомкнуть глаз. Утром я уголком глаза наблюдал, как Элинор встала в том же первозданном виде, как и легла, — ни один волосок не выбился из-под шляпки, лицо белое и гладкое, как шелк, и вся она свежая и сияющая, будто вышла к вечернему чаю в ресторане «Плаза».
   Херст повез с собой в Европу моего бывшего ассистента Гарри Кроккера, который был в то время его личным секретарем. Гарри спросил, не дам ли я Херсту рекомендательного письма к сэру Филиппу Сассуну, и, понятно, я это сделал немедленно.
   Филипп помог Херсту прекрасно провести время. Но, зная, что Херст в течение многих лет открыто и очень резко проявлял свои антибританские настроения, он не без умысла устроил ему встречу с принцем Уэлльским. Филипп оставил их наедине в своей библиотеке, где, по его словам, принц прямо, без обиняков спросил Херста, почему он так не любит англичан. Они просидели там часа два, и, по мнению Филиппа, принц добился кое-каких результатов.
   Я никогда не мог понять причины неприязни Херста к Англии, где у него были значительные владения, приносившие ему большие доходы. Истоки его прогерманских симпатий восходят еще к первой мировой войне; тогда его связь и даже дружба с германским послом графом Берншторфом в столь острый период приняла почти скандальный характер, и даже неограниченная власть Херста не могла пресечь всех нареканий. А его иностранный корреспондент Карл фон Виганд почти до начала второй мировой войны продолжал писать о Германии в самых благосклонных тонах.
   Во время своего путешествия в Европу Херст посетил Германию и взял интервью у Гитлера. В то время никто еще не знал ничего толком о концентрационных лагерях Гитлера. Первое упоминание о них появилось в статьях моего друга Корнелиуса Вандербильта, которому под каким-то предлогом удалось пробраться в один из таких лагерей и написать о тех пытках, которым нацисты подвергали там людей. Но его рассказы о чудовищной жестокости этих выродков казались столь фантастичными, что мало кто ему поверил.
   Вандербильт посылал мне серии почтовых открыток с изображением Гитлера, произносящего свои речи. Лицо его было непристойно комичным; это была плохая имитация образа моего бродяги, с его нелепыми усиками, непослушной прядью прямых волос и омерзительной тонкой полосой крепко сжатого рта. Я не мог воспринять Гитлера всерьез. На каждой открытке он был изображен в новой позе: на одной он разглагольствовал, обращаясь к толпе и размахивая руками, напоминающими клешни; на другой одна рука была поднята, а другая опущена, будто он игрок в крикет и вот сейчас подает мяч; на третьей он крепко сжимал руки перед собой, словно поднимая воображаемые гантели. А его приветственный жест откинутой назад от плеча рукой с повернутой кверху ладонью всегда вызывал у меня желание положить на эту ладонь поднос с грязными тарелками.
   — Да он полоумный, — думал я. Но когда Эйнштейн и Томас Манн были вынуждены покинуть Германию, лицо Гитлера уже казалось мне не комичным, а страшным.
 
   Я познакомился с Эйнштейном в 1926 году, когда он приезжал в Калифорнию читать лекции. У меня есть теория, что ученые и философы — это чистой воды романтики, только страсть свою они направляют по другому руслу. Эта теория очень подходит к Эйнштейну. Он выглядел типичным тирольским немцем в самом лучшем смысле этого слова, веселым и общительным. Но я чувствовал, что за его спокойствием и мягкостью скрывается крайне эмоциональная натура, и его неукротимая интеллектуальная энергия питалась именно этим источником.
   Как-то мне позвонил Карл Леммл из студии «Юниверсл» и сказал, что со мной хотел бы познакомиться профессор Эйнштейн. Я был очень взволнован и польщен. Мы встретились за завтраком в студии «Юниверсл», на котором присутствовали профессор, его жена, его секретарша Элен Дюка и его ассистент, профессор Вальтер Мейер. Миссис Эйнштейн очень хорошо говорила по-английски, гораздо лучше своего мужа. Это была плотная и необычайно жизнерадостная женщина. Она нисколько не скрывала, что ей нравится быть женой великого человека, и откровенно радовалась своему положению, но это было в ней даже привлекательно.
   После завтрака, когда мистер Леммл показывал им студию, миссис Эйнштейн отвела меня в сторону и шепнула:
   — Почему вы не пригласите профессора к себе? Я знаю, он будет очень рад побеседовать с вами в спокойной обстановке.
   Так как миссис Эйнштейн попросила, чтобы мы собрались в тесном кругу, я пригласил еще только двух своих друзей. За обедом она рассказала мне о том памятном утре, когда у Эйнштейна зародилась идея, из которой возникла теория относительности.
   — Профессор, как обычно, спустился к завтраку в халате, но он почти не прикоснулся к еде. Я подумала, что он плохо себя чувствует, и спросила, в чем дело? «Дорогая моя, — сказал он, — у меня явилась замечательная мысль». Выпив кофе, он сел за рояль и начал играть. Время от времени он прекращал игру, делал какие-то записи и снова повторял: «Замечательная, великолепная мысль!»
   «Но, ради бога, скажи мне, в чем дело, — взмолилась я, — не оставляй меня в неизвестности».