— А эта строка, — неумолимо продолжал он, — «Пусть господь смилуется над вашей душой», а Верду подхватывает: «А почему бы и нет? В конце концов она принадлежит ему!»
   — Что же вас тут беспокоит? — спросил я.
   — Реплика «А почему бы и нет?» — кратко повторил он. — Так не разговаривают со священником!
   — Верду произносит эту реплику как бы про себя. Подождите, пока вы увидите готовый фильм, — сказал я.
   — Вы обвиняете общество и все государство!
   — Ну что ж, в конце концов и общество и государство могут быть не безупречны, и критиковать их, насколько я знаю, позволяется.
   В конце концов сценарий прошел с двумя-тремя другими небольшими поправками. И надо отдать справедливость мистеру Брину, некоторые его замечания оказались полезными. «Не делайте и эту девушку проституткой, — сказал он задумчиво. — Почти в каждом голливудском сценарии есть проститутка».
   Должен сознаться, что я смутился, во всяком случае, я пообещал не подчеркивать этого обстоятельства.
   Когда фильм был закончен, он был показан двадцати или даже тридцати членам Легиона благопристойности, представителям цензуры и различных религиозных групп. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким одиноким, как на этом просмотре. Однако, когда картина кончилась и в зале зажегся свет, Брин обратился ко всем остальным:
   — Я полагаю, что все в порядке… пусть так и выходит! — коротко заключил он.
   Наступила пауза, а потом кто-то сказал:
   — Ну что ж, и, по мне, пусть идет. Я не возражаю.
   Остальные угрюмо молчали. Брин, криво усмехнувшись и сделав широкий жест рукой, обратился к ним:
   — Значит, согласны? Можно пропустить картину, да?
   Никакого отклика не последовало, кое-кто лишь неохотно кивнул головой. Брин, как бы отметая возражения, которые могли бы последовать, похлопал меня по плечу и сказал:
   — Хорошо, Чарли, можете действовать, прокатывайте. — Он хотел сказать: «Печатайте свой фильм».
   Меня немного смущало, что они сразу приняли картину, тогда как вначале хотели совсем ее запретить. Слишком уж стремительно они ее одобрили, и это вызывало мои подозрения, — не собираются ли они пустить в ход другие средства?
 
   И вот во время перемонтажа «Верду» судебный исполнитель Соединенных Штатов передал мне по телефону вызов в Вашингтон, в Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Нас было вызвано девятнадцать человек.
   В это время в Лос-Анжелос приехал сенатор Пеппер, от штата Флориды, и нам рекомендовали встретиться с ним и посоветоваться, как себя вести. Я не пошел к нему, потому что мое положение было особым — я не был американским гражданином. На этом совещании все согласились на том, что в Вашингтоне вызванные в комиссию должны настаивать на своих правах, предоставляемых им конституцией. (Те, кто на этих правах настаивал, сели на год в тюрьму за неуважение к суду.)
   В повестке было сказано, что в течение десяти дней я получу указание, когда мне надлежит явиться в Вашингтон. Но вскоре я получил телеграмму, сообщавшую о том, что мой вызов откладывается еще на десять дней.
   После третьей отсрочки я послал телеграмму, в которой писал, что мне приходится останавливать работу крупной организации, что это вызывает значительные расходы, а поскольку их комиссия недавно выезжала в Голливуд для допроса моего друга Ганса Эйслера, они могли бы одновременно допросить здесь и меня и тем самым сберечь государственные деньги. «На всякий случай, — писал я в заключение, — сообщаю к вашему сведению для экономии времени то, что, как я понимаю, вас интересует. Я не коммунист и никогда в жизни не вступал ни в какие политические партии или организации. Я „поджигатель мира“, если придерживаться вашей терминологии. Надеюсь, что это вас не оскорбит. Итак, прошу вас назначить мне точно день, когда я должен буду явиться в Вашингтон. Преданный вам Чарльз Чаплин».
   Вскоре я получил неожиданно вежливый ответ, в котором указывалось, что необходимость в моем приезде отпала и что я могу считать вопрос исчерпанным.

XXIX

   Занятый своими неприятностями, я все это время уделял не слишком много внимания делам «Юнайтед артистс». Но теперь мой адвокат предупредил меня, что дефицит компании достиг миллиона долларов. В дни своего процветания она получала от сорока до пятидесяти миллионов прибыли в год, хотя я не помню, чтобы я хоть раз получил больше двойных дивидендов. В момент наивысшего процветания фирма «Юнайтед артистс» приобрела двадцать пять процентов акций четырехсот английских кинотеатров, не заплатив за них ни одного пенни. Я не знаю точно, как это было устроено. Кажется, взамен мы гарантировали им прокат наших фильмов. Другие американские кинокомпании таким же путем получили большие пакеты акций английских кинотеатров. Одно время наш пакет акций в прокатной кинокомпании «Рэнк организейшн» стоил десять миллионов долларов.
   Но акционеры «Юнайтед артисте» начали продавать свои акции компании, и это почти исчерпало весь наш наличный капитал. Совершенно неожиданно для себя я вдруг оказался владельцем половины акций компании «Юнайтед артистс», долги которой достигали в это время миллиона долларов. Другая половина принадлежала Мэри Пикфорд. Она прислала мне тревожное письмо, сообщая, что все банки отказывают нам в кредитах. Меня это не слишком обеспокоило — нам и прежде случалось быть в долгу, но фильм, пользовавшийся успехом, всегда выводил компанию из затруднений. А я только что закончил «Мсье Верду», который, по моим расчетам, должен был дать огромные сборы. Мой агент Артур Келли предсказывал, что он принесет по меньшей мере 12 миллионов долларов. Если бы сбылось его предсказание, компания выплатила бы все долги и получила бы миллион долларов чистой прибыли.
   Я устроил в Голливуде закрытый просмотр фильма для моих друзей. Когда картина кончилась, Томас Манн, Лион Фейхтвангер и многие другие встали со своих мест и больше минуты стоя аплодировали.
   Уверенный в успехе фильма, я уехал в Нью-Йорк. Но сразу по приезде меня атаковала газета «Дейли ньюс»:
 
   «Чаплин прибыл в Нью-Йорк на премьеру своего фильма. Пусть только этот „попутчик красных“ после всех своих подвигов посмеет устроить пресс-конференцию — уж мы зададим ему два-три нелегких вопроса».
 
   Отдел рекламы «Юнайтед артистс» сомневался, следует ли мне встречаться с представителями американской печати. Но я был возмущен гнусной заметкой, тем более что накануне меня очень тепло и даже восторженно встретили иностранные корреспонденты. К тому же я не из тех, кого можно запугать.
   Наутро мы сняли в отеле зал для встречи с американскими журналистами. Я появился после того, как подали коктейли. Ощутив атмосферу недоброжелательства, я как можно более весело и непринужденно сказал:
   — Здравствуйте, уважаемые дамы и господа! Я готов сообщить вам все, что вам будет угодно узнать о моем фильме и планах на будущее.
   Они встретили мои слова гробовым молчанием.
   — Только не все сразу, — сказал я с улыбкой.
   Сидевшая впереди женщина-репортер спросила:
   — Вы коммунист?
   — Нет, — ответил я твердо. — Следующий, вопрос, пожалуйста.
   Послышался чей-то бормочущий голос. Я подумал было, что это мой приятель из «Дейли ньюс», но, увы, он блистательно отсутствовал. Оратор оказался довольно неопрятным на вид субъектом, не потрудившимся даже снять пальто. Низко наклонившись, он невнятно читал свой вопрос по бумажке.
   — Извините, — прервал я его, — вам придется все это прочитать еще раз, я не разобрал ни слова.
   — Мы католики, ветераны войны… — начал он.
   Я снова перебил его:
   — Не понимаю, при чем тут католики — ветераны войны. Здесь пресс-конференция.
   — Почему вы не приняли американского гражданства?
   — Не видел причин к тому, чтобы менять свое подданство. Я считаю себя гражданином мира, — ответил я.
   Поднялся шум. Сразу заговорило несколько человек. Один голос перекрыл всех.
   — Но деньги-то вы зарабатываете в Америке.
   — Ну что ж, — сказал я, улыбаясь, — раз вы все переводите на почву коммерции, давайте разберемся. Мое дело интернационально. Семьдесят процентов моих доходов идет из-за границы, но вся сумма налогов поступает Соединенным Штатам. Как видите, я довольно выгодный гость.
   Тут снова забормотал представитель Католического легиона:
   — Где бы вы ни зарабатывали свои деньги, здесь или за границей, мы — те, кто высаживался с десантом на берегах Франции, — все равно возмущены, что вы не стали гражданином США.
   — Не вы один высаживались на этих берегах, — сказал я. — Два моих сына тоже были в армии генерала Паттона и сражались на передовой, но они не похваляются и не спекулируют этим, как вы.
   — Вы знакомы с Гансом Эйслером? — спросил другой репортер.
   — Да, он очень близкий мой друг и замечательный музыкант.
   — Вы знаете, что он коммунист?
   — Меня это не интересует. Наша дружба основана не на политике.
   — Но вам, кажется, нравятся коммунисты?
   — Никто не смеет мне указывать, кто мне должен нравиться, а кто нет. Мы еще до этого не дошли.
   И вдруг в этой воинственно настроенной аудитории послышался голос:
   — Что должен чувствовать художник, подаривший миру столько радости и обогативший его пониманием психологии маленького человека, когда этого художника подвергают оскорблениям, ненависти и насмешкам так называемые представители американской печати?
   Я до такой степени не ожидал услышать выражение какого бы то ни было сочувствия, что довольно резко ответил:
   — Извините, я вас не понял, вам придется повторить свой вопрос.
   Наш агент по рекламе, подтолкнув меня, шепнул:
   — Он за вас и очень хорошо сказал.
   Это был Джим Эджи, американский поэт и романист, писавший в то время очерки и критические статьи для журнала «Тайм». Я был застигнут врасплох и растерялся.
   — Простите, но я не расслышал. Будьте так добры, повторите, пожалуйста, что вы сказали.
   — Не знаю, сумею ли, — сказал он, смутившись, и затем повторил почти то же самое.
   Я не мог придумать подходящего ответа и, покачав головой, сказал только:
   — Ничего не могу ответить… И благодарю вас.
   После этого я уже никуда не годился. Его добрые слова лишили меня боевого задора.
   — Извините меня, господа, — обратился я к аудитории, — мне казалось, что мы будем говорить о моем фильме, а вместо того началась политическая дискуссия, и я хотел бы кончить на этом.
   После пресс-конференции мне стало не по себе — я понял, какой страшной враждебностью я окружен.
   И все-таки я не мог до конца этому поверить. Ведь я получил столько чудесных писем от людей, посмотревших «Диктатора». Несмотря на то, что выходу на экран этого фильма тоже предшествовало огромное количество враждебных выпадов, он принес больше дохода, чем какая бы то ни было из моих картин. К тому же, как и весь персонал «Юнайтед артистс», я очень верил в успех «Мсье Верду».
   Нам позвонила Мэри Пикфорд и сказала, что хотела бы пойти на премьеру со мной и Уной. Мы пригласили ее пообедать в ресторане «21». Мэри очень запоздала к обеду, сославшись на то, что была в гостях и ей никак не удавалось вырваться оттуда.
   Когда мы подъехали к кинотеатру, вся улица была запружена народом. С трудом протиснувшись в фойе, мы услышали диктора, возвестившего по радио: «Только что прибыл Чарли Чаплин с женой, а с ним их гостья — замечательная актриса немого кино, которая все еще остается любимицей Америки, — мисс Мэри Пикфорд. Мэри, может быть, вы скажете несколько слов по поводу этой замечательной премьеры?»
   Фойе было забито народом, и Мари с трудом пробилась к микрофону, не отпуская моей руки.
   — Сейчас, дамы и господа, вы услышите Мэри Пикфорд.
   И в этой чудовищной толкотне и давке Мэри сказала:
   — Две тысячи лет тому назад родился Христос, а сегодня… — но ей не удалось продолжить, так как толпа оттерла нас от микрофона. Впоследствии я не раз гадал, каким образом она собиралась закончить эту фразу.
   В тот вечер в атмосфере зала чувствовалась какая-то тревога, казалось, что зрители пришли, чтобы что-то доказать своим присутствием. Вместо радостного ожидания и веселого оживления, которые прежде всегда сопутствовали первым кадрам моих картин, раздались нервные аплодисменты и послышалось шиканье. Мне неприятно в этом сознаваться, но это шиканье ранило меня сильнее, чем вражда всей прессы.
   Шел просмотр, и я начал волноваться. В зале смеялись, но не все. Это был не тот смех, который вызывали когда-то «Золотая лихорадка», «Огни большого города» или «На плечо!». Этот смех был словно протестом против враждебных выходок группы зрителей. Мне стало страшно, я не мог оставаться в зале и шепнул Уне:
   — Я выйду в фойе, не могу этого вынести.
   Она сжала мою руку. Программка, которую я в волнении скомкал, жгла мне ладони, и я бросил ее под стул. Направляясь в фойе, я старался как можно незаметнее пройти по проходу. Я разрывался между желанием послушать, где будут смеяться, и стремлением удрать подальше. Затем я поднялся в бельэтаж, чтобы посмотреть, что делается там. Какой-то мужчина смеялся чаще других — несомненно, это был друг, но смеялся он судорожным, нервным смехом, как будто хотел им что-то доказать. То же самое было и на балконе.
   Два часа я ходил взад и вперед по фойе и по улицам вокруг кинотеатра, время от времени возвращаясь в зал посмотреть картину. Мне казалось, что фильм идет нескончаемо долго, но, наконец, просмотр кончился. Обозреватель Эрл Уилсон, неплохой человек, встретился мне в фойе одним из первых.
   — Мне фильм понравился, — сказал он, подчеркнув слово «мне». Затем подошел мой агент Артур Келли.
   — Конечно, двенадцать миллионов он не даст, — объявил он.
   — Я бы охотно согласился на любую половину, — пошутил я.
   После просмотра мы устроили ужин человек на полтораста; среди приглашенных был и кое-кто из старых друзей. Однако в тот вечер чувствовалось, что тут скрестились какие-то враждебные течения, и, несмотря на выпитое шампанское, настроение было подавленное. Уна незаметно скрылась. Уехала домой спать, а я еще оставался с полчаса.
   Герберт Бейерд Суоп, человек, который мне нравился и которого я считал проницательным, спорил с моим другом Доном Стюартом по поводу фильма — Суопу он резко не понравился. В этот вечер меня хвалили очень немногие. И только Дон Стюарт, который, как и я, был немного пьян, сказал:
   — Все они мерзавцы, Чарли! Хотят использовать твою картину в своих политических целях, а фильм замечательный, и публике он нравится.
   Но мне уже было все равно, что думают о фильме, — у меня не было никаких сил. Дон Стюарт проводил меня до отеля. Уна уже спала.
   — На каком этаже ты живешь? — спросил Дон.
   — На семнадцатом.
   — Боже ты мой! Ты понимаешь, какой это номер? Тот самый, из которого человек вышел на карниз и простоял там двенадцать часов, прежде чем решился броситься вниз и разбиться насмерть!
   На этой ноте закончился вечер премьеры. И тем не менее я считаю, что «Мсье Верду» — самый умный и самый блестящий из всех созданных мною фильмов.
   К моему удивлению, в Нью-Йорке «Мсье Верду» не сходил с экрана полтора месяца, делая полные сборы. А потом вдруг сборы начали падать. Я спросил Греда Сирса из «Юнайтед артистс», чем это можно объяснить, и он мне ответил:
   — Любой ваш фильм первые три-четыре недели будет давать большие сборы, пока его смотрят ваши старые поклонники. Но потом приходит обычный зритель. И вот тут-то сказываются десять лет непрерывных нападок в печати — сборы начинают падать.
   — Но ведь и обычный зритель тоже не лишен юмора? — сказал я.
   — Смотрите! — и он показал мне «Дейли ньюс» и херстовские газеты. — А это читают по всей стране!
   На фотоснимке одной из газет я увидел пикетчиков нью-джерсийского Католического легиона перед зданием кинотеатра, где показывали «Мсье Верду». В руках они держали плакаты:
 
«Чаплин — попутчик красных!»
«Вон из нашей страны чужака!»
«Чаплин слишком долго загостился у нас!»
«Чаплин — неблагодарный! Он прихвостень коммунистов!»
«Выслать Чаплина в Россию!»
 
   Когда человека постигает разочарование и на него обрушивается столько неприятностей, а он все же не падает духом, утешает его либо философия, либо чувство юмора. Когда Гред показал мне фото пикетчиков перед зданием кинотеатра, где не было ни одного зрителя, я пошутил: «Все ясно, снимали в пять часов утра». Однако там, где показывали «Мсье Верду» без постороннего вмешательства, он делал сборы, которые значительно превышали хорошие.
   Все крупные кинопрокатные организации покупали картину для показа по всей стране, но получив вслед за тем угрожающие письма от Американского легиона и других влиятельных клик, они отменяли демонстрацию фильма. Легион умел достаточно действенно запугивать прокатчиков, угрожая бойкотом кинотеатров в течение года, если они посмеют показать картину Чаплина или какой-нибудь другой фильм, который им не нравится. В Денваре в первый день фильм сделал большие сборы, а на другой день из-за угроз он был снят.
   Наше пребывание в Нью-Йорке на этот раз было самым безрадостным. Каждый день приносил нам сообщения об отмене показов фильма. Вдобавок ко всему мне еще было предъявлено обвинение в плагиате по фильму «Диктатор». Несмотря на просьбу отложить слушание дела, оно разбиралось в момент самой острой вражды и ненависти ко мне со стороны прессы и публики, и четыре сенатора обвиняли меня в здании Сената.
   Прежде чем продолжить рассказ, я хочу отметить, что я всегда сам и задумывал и писал свои сценарии. Едва начался процесс, как судья объявил, что у него умирает отец, и спросил, не можем ли мы прийти к соглашению, которое позволило бы ему уйти и побыть с умирающим отцом? Противная сторона ухватилась за такую возможность. При других обстоятельствах я бы, конечно, настаивал на продолжении процесса. Но моя тогдашняя непопулярность в Штатах и давление со стороны суда меня напугали, я не знал, чего мне ждать, — и мы пришли к соглашению.
   Надежды на то, что «Верду» принесет двенадцать миллионов долларов развеялись. Фильм едва мог оправдать затраченные на него деньги, и компания «Юнайтед артистс» встала перед серьезным финансовым кризисом. Мэри в целях экономии настаивала на увольнении моего агента Артура Келли и очень возмутилась, когда я ей напомнил, что являюсь равноправным с нею владельцем нашей компании. «Если уйдут мои агенты, тогда должны будут уйти и ваши», — сказал я ей. Это завело нас в тупик, и я был вынужден заявить: «Кто-то из нас должен либо купить, либо продать свои акции. Назовите вашу цену». Но ни Мэри, ни я не захотели назвать свою цену.
   На помощь нам пришла юридическая фирма, представляющая интересы кинопрокатчиков востока. За контрольный пакет акций нашей компании они готовы были уплатить 12 миллионов долларов — 7 миллионов наличными и 5 миллионов акциями. Для нас это было бы спасением.
   — Дайте мне пять миллионов наличными, — предложил я Мэри, — и я выйду из компании, а вы получите все остальное.
   Она согласилась, и на том мы и порешили.
   После переговоров, которые велись в течение нескольких недель, были подготовлены все необходимые документы. Наконец, мне позвонил мой адвокат и сказал:
   — Чарли, через десять минут у вас будет пять миллионов.
   Но десять минут спустя он снова позвонил:
   — Чарли, сделка не состоялась. Мэри уже держала перо в руке и готова была подписать бумагу, но вдруг отказалась: «Нет! С какой это стати он сейчас получит пять миллионов долларов, а мне придется ждать своих еще два года?» Я с ней спорил, говорил, что зато она получает семь миллионов — на два миллиона больше, чем вы. Но она отговаривалась тем, что у нее возникнут трудности с подоходным налогом.
   Так мы потеряли представлявшуюся нам блестящую возможность. Впоследствии мы были вынуждены продать «Юнайтед артистс» за значительно меньшую сумму.
 
   Мы вернулись в Калифорнию, и тут я, наконец, оправился от неприятностей, которые мне доставил «Мсье Верду». Я начал уже подумывать о теме нового фильма; я все еще оставался оптимистом, мне казалось немыслимым, что я совсем потерял любовь американцев, не верил я и в то, что они окажутся политически столь сознательными и столь лишенными юмора, что будут бойкотировать человека, который умеет их рассмешить. У меня появилась идея фильма, и она так волновала меня, что я уже не думал, к чему она может меня привести, — я должен был снять этот фильм.
   Какими бы новыми веяниями ни увлекались люди, им всегда будет нравиться любовный сюжет. Как сказал Гэзлит, чувство воздействует сильнее, чем интеллект, и, кроме того, произведение искусства больше основывается на чувстве, чем на интеллекте. Темой моего будущего фильма должна была стать история любви — нечто совершенно противоположное циничному пессимизму «Мсье Верду». Однако для меня важней всего было то, что эта тема вдохновляла.
   Подготовка к съемкам «Огней рампы» заняла полтора года. Мне надо было сочинить балетную музыку на двенадцать минут, а это было для меня задачей почти непреодолимой трудности, так как приходилось зрительно представлять себе танец. Прежде я писал музыку, когда фильм был уже снят, и я видел действие. И все-таки я написал эту музыку. Закончив ее, я вовсе не был уверен, в том, что она подойдет для балета, поскольку хореографию в той или иной мере должны придумывать сами танцоры.
   Будучи большим поклонником Андре Эглевского, я имел в виду его, когда сочинял свой балет. Я позвонил ему в Нью-Йорк и спросил, не согласится ли он станцевать в моем фильме «Синюю птицу» под новую музыку, а также не подберет ли он себе партнершу. Он ответил, что сначала ему нужно послушать музыку. Сам он танцевал под музыку Чайковского, которая длится сорок пять секунд. Поэтому и мне надо было сочинить что-то такой же длительности.
   На аранжировку балетной музыки, которая занимала в фильме двенадцать минут, мы потратили несколько месяцев и записали ее в исполнении оркестра в пятьдесят человек. Разумеется, мне было очень интересно знать, как ее воспримут танцоры. Наконец балерина Мелисса Хейден и Андре Эглевский вылетели в Голливуд. Пока они слушали, я страшно нервничал и смущался, но, слава богу, они оба одобрили музыку и сказали, что она «балетна». И минуты, когда я увидел, как они танцуют под мою музыку, были, пожалуй, одними из самых волнующих в моей артистической жизни. Их интерпретация придавала моей музыке классический характер, и я был очень польщен.
   Подыскивая актрису на роль героини, я требовал невозможного: она должна была обладать красотой, талантом и большим эмоциональным диапазоном. После нескольких месяцев поисков и проб, приносивших лишь разочарование, мне, наконец, повезло, и я подписал контракт с Клер Блум [122], которую мне порекомендовал мой друг Артур Лорентс [123].
   В натуре человека есть какие-то защитные свойства, которые заставляют его забывать и ненависть и всякие неприятности. Воспоминания о суде и о той горечи, которая ему сопутствовала, растаяли, как снег под солнцем. За это время Уна родила четырех наших детей: Джеральдину, Майкла, Джози и Викки. Жизнь в Беверли-хилс стала радостной. Брак наш был очень счастливым, все было чудесно. По воскресеньям дом наш был открыт для всех наших друзей, к нам приходили многие, и среди них Джим Эджи, который писал в Голливуде сценарий для Джона Хьюстона [124].
   В Голливуде жил писатель и философ Уилл Дьюрэнт, читавший в то время лекции в лос-анжелосском университетском колледже. Он был нашим старым другом и довольно часто обедал у нас. Это были очень интересные вечера. Уилл был настоящим энтузиастом, и, чтобы опьянеть, ему вовсе не требовалось спиртное — сама жизнь опьяняла его. Как-то он спросил меня:
   — В чем вы видите прекрасное?
   Я ответил, что, по-моему, прекрасное заключается в вездесущности смерти и красоты, в той улыбчатой грусти, которую мы распознаем в природе, да и во всех вещах, в таинственной связи меж ними, которую всегда чувствует поэт. Его можно увидеть и в мусорном ведре, на которое падает луч солнца, и в розе, упавшей в канаву. Эль Греко увидел его в Спасителе, распятом на кресте.
   Как-то мы снова встретились с Уиллом на обеде у Дугласа Фербенкса-младшего [125]. Там были также Клеменс Дэн и Клер Бут Люс. Я познакомился с Клер много лет тому назад в Нью-Йорке, на маскарадном балу у Херста. В тот вечер, в костюме XVIII века, в белом парике, она была восхитительно хороша и казалась мне обаятельной, но лишь до той минуты, пока я не услышал, как она разделывается с моим другом Джорджем Муром, культурным и тонким человеком. Окруженная толпой поклонников, она громко говорила ему:
   — Вы просто загадочная личность. Откуда у вас столько денег?