Доктор Дж. Роберт Оппенгеймер как-то сказал мне: «Человеком движет жажда познания». Пусть так, но во многих случаях он при этом не задумывается о последствиях. Тут доктор Оппенгеймер согласился со мной. Некоторые ученые напоминают мне религиозных фанатиков. Они устремляются вперед, глубоко веря, что все, что они открывают, ведет к добру и что их кредо «познай» есть нравственный закон.
   А человек — это животное — с первичным инстинктом выживания. И поэтому прежде развивалась его изобретательность, а уж потом его дух. Очевидно, по той же причине и прогресс науки так опережает человеческую нравственность.
   Альтруизм на пути прогресса развивается медленно. Он идет вслед за наукой мелкими шажками, часто спотыкается, — и только сила обстоятельств вынуждает его иногда действовать. Нищета сегодня отступила не благодаря альтруизму или правительственной филантропии, а лишь благодаря силам диалектического материализма.
   Карлейль сказал, что мир приведут к спасению люди, которые начнут думать. Но человек должен быть вынужден к этому очень серьезными обстоятельствами.
   И вот, когда человек добился расщепления атома, он оказался загнан в тупик и вынужден был задуматься. Он стал перед выбором: либо подвергнуть себя разрушению, либо образумиться. Движущая сила науки, ее толчок вынуждает его принять решение. И я верю, что альтруизм в конце концов возобладает и добрая воля человека восторжествует.
 
   После отъезда из Америки жизнь пошла для нас по-другому. В Париже и Риме нас встречали как триумфаторов. Президент Франции Винсент Ориоль пригласил нас позавтракать в Елисейском дворце, мы получили приглашение на завтрак в английское посольство. Правительство Франции пожаловало мне звание кавалера ордена Почетного легиона, и в тот же день я стал почетным членом общества драматургов и композиторов. Меня очень тронуло письмо, написанное мне по этому поводу председателем общества, мсье Роже Фердинандом. Привожу его здесь:
 
   «Дорогой мистер Чаплин!
   Если найдутся люди, которые выразят удивление оказанному Вам здесь приему, значит, они просто не знают, зачто мы Вас так любим и так восхищаемся Вами; значит, они плохо разбираются в человеческих ценностях и не потрудились посчитать, сколько счастья Вы доставили нам за последние сорок лет, не сумели понять, чему Вы нас учили, и оценить, какие чувства Вы в нас пробуждали и чего стоили эти чувства. Такие люди оказались бы по меньшей мере неблагодарными.
   Вы принадлежите к числу самых выдающихся людей нашего времени, и Ваша слава столь же заслуженна, как и слава знаменитейших среди людей.
   Прежде всего Вы гениальны. Слово «гений», которым мы так часто злоупотребляем, обретает свой истинный смысл, когда мы его обращаем к Вам — человеку, который является не только замечательным комедийным актером, но и автором, композитов ром, режиссером и, что дороже всего, человеком большого сердца и великодушия. А в Вас все это соединяется к тому же с удивительной простотой, которая еще больше возвышает Вас и без всякого умысла или усилий с Вашей стороны, сердечно и непринужденно привлекает к Вам и сегодня сердца людей, которые так же страдают, как Ваше. Но одной гениальности недостаточно, чтобы заслужить уважение и любовь. А ведь любовь — это единственное слово для определения того чувства, которое Вы внушаете людям.
   Мы смотрели «Огни рампы» и смеялись — часто смеялись от всего сердца, и плакали настоящими слезами — Вашими слезами, потому что и слезы — этот драгоценный дар — подарили нам Вы.
   Настоящую славу нельзя захватить нечестным путем — она обретает смысл, ценность и долговечность лишь тогда, когда обращена к добру. А Ваша победа — в том, что Вы обладаете глубоко человеческой щедростью и непосредственностью, которые идут не от каких-то правил и приемов искусства, а рождены Вашими страданиями, Вашими радостями, надеждами и разочарованиями. Все это понимают люди, которые страдают свыше своих сил и молят о сочувствии, те, кто не теряет надежды, что им будет даровано утешение и хотя бы мимолетное забвение в смехе, который не сулит исцеления, но может утешить.
   Можно себе представить, если бы мы этого не знали, какой ценой Вы оплатили свой чудесный дар заставлять людей и смеяться и вдруг заплакать. Человек может угадать или скорей почувствовать, что Вы должны были выстрадать, чтобы суметь донести те мелочи, которые нас так глубоко трогают и которые Вы брали из своей жизни.
   У Вас хорошая память. Вы остались верны воспоминаниям Вашего детства. Вы ничего не забыли — ни его грусти, ни его тяжелых утрат. Вам хотелось избавить других от горя, которое выпало Вам на долю, или по крайней мере научить их надеяться. Вы никогда не предавали Вашу печальную юность — слава так и не смогла отделить Вас от Вашего прошлого — хотя, увы, такое случается, и нередко.
   И эта верность Вашим ранним воспоминаниям, может быть, самая большая Ваша заслуга и самое ценное качество, за которое люди так поклоняются Вам. Зрители отзываются на тонкость Вашей игры, — кажется, будто Вы ощутимо касаетесь души своего зрителя. В самом деле, что может быть гармоничнее соединения в одном человеке автора, актера и режиссера, которые отдают свои таланты, собранные воедино, на службу всему человечному и доброму.
   Вот почему Вы всегда щедры в своем искусстве. Ему не мешают теории и почти не мешает техника — оно навсегда останется исповедью, доверенной нам тайной, молитвой. И каждый из тех, кому Вы доверились, становится Вашим сообщником — он уже и думает и чувствует, как Вы.
   Своим талантом, и только им одним, Вы давно опровергли Ваших критиков: Вы сумели их пленить, — а это нелегкая задача. Они никогда не согласятся, что Вашему искусству так же присуще очарование старомодной мелодрамы, как и дьявольская «изюминка» Фейдо [127]. А ведь это так и есть, и к тому же Вы еще обладаете изяществом, которое заставляет нас вспомнить о Мюссе [128], хотя никому из них Вы не подражаете и ни на кого из них Вы не похожи. И в этом тоже заложен секрет Вашей славы.
   Сегодня нашему Обществу писателей и драматургов выпала честь и радость приветствовать Вас. Мы обременим Вас еще одной встречей, на которые Вы так героически соглашаетесь. А нам страстно хочется Вас увидеть у себя и сказать Вам, как мы восхищаемся Вами и как любим Вас, а также сказать Вам, что Вы по-настоящему один из нас. Сценарии Ваших фильмов написаны мистером Чаплином, музыка сочинена также им, и режиссером их был также мистер Чаплин. Добавочным вкладом остается еще первоклассный актер-комик.
   Здесь с Вами французские авторы пьес и фильмов, композиторы, режиссеры, и всем им, так же как и Вам, — каждому по-своему, — знакомы гордость и самопожертвование в тяжком труде, который и Вам так хорошо знаком, — они были движимы тем же стремлением тронуть и позабавить людей, показать им радости и горести жизни, изобразить беду погубленной любви, внушить сострадание к незаслуженному горю, помочь заживить раны человечества духом мира, надежды и братства.
   Спасибо, мистер Чаплин.
Роже Фердинанд».
 
   В Париже на премьере «Огней рампы» присутствовала самая изысканная публика, в том числе министры Франции и иностранные послы. Американский посол, однако, не приехал.
   Театр «Комеди Франсэз» дал в нашу честь особое представление мольеровского «Дон-Жуана», в котором участвовали самые великие французские актеры. В этот вечер действовали и были освещены фонтаны Пале-Ройаля. Нас с Уной встречали учащиеся школы «Комеди Франсэз», одетые в костюмы XVIII века, — они держали в руках канделябры с зажженными свечами и так проводили нас до большого фойе, заполненного самыми красивыми женщинами Европы.
   В Риме нам был оказан такой же прием. Я был награжден орденом, меня принимали президент и министры. И тут на просмотре «Огней рампы» произошел забавный инцидент. Министр изящных искусств предложил мне пройти в театр через служебный вход, чтобы избежать толпы. Но мне это показалось неудобным, и я ответил, что, если у людей хватило терпения стоять на улице и ждать, чтобы меня увидеть, я по меньшей мере должен быть достаточно вежливым и показаться им. Мне почудилось, что у министра было довольно странное выражение, когда он кротко повторил, что проход через заднюю дверь избавил бы меня от многих трудностей. Но я настаивал на своем, и он вынужден был согласиться.
   Премьера в тот вечер была очень пышной. Когда мы подъехали к кинотеатру в закрытой машине, толпы народа были оттеснены канатами к дальнему краю улицы, — и мне показалось, что даже слишком далеко. Я вышел из машины, обошел ее и оказался посреди улицы. Стараясь быть как можно любезнее и обаятельнее, я остановился под светом юпитеров с широкой улыбкой на лице и жестом де Голля поднял руки над головой. И в ту же минуту мимо меня полетели кочаны капусты и помидоры. Я понял, что это пролетело и что, собственно, случилось, только когда услышал, как мой итальянский друг-переводчик простонал у меня за спиной: «И подумать только, что это могло произойти у нас в стране». Однако ни один помидор в меня не попал, мы поторопились пройти в театр, и тут до меня дошел юмор моего положения, и я стал смеяться не умолкая. Даже мой итальянский друг не мог не посмеяться вместе со мной.
   Мы узнали потом, что хулиганы оказались молодыми неофашистами. Должен признать, что в их упражнениях не было особой страстности — это была скорей демонстрация. Четверо из них были тут же арестованы, и полиция обратилась ко мне с вопросом, не желаю ли я предъявить им какое-либо обвинение.
   — Конечно, нет, — ответил я, — это же мальчишки.
   И в самом деле, это были подростки, от четырнадцати до шестнадцати лет. На этом и закончился инцидент.
   Перед нашим отъездом из Парижа в Рим мне позвонил Луи Арагон, поэт и редактор газеты «Леттр франсэз», и сказал, что со мной хотели бы познакомиться Жан-Поль Сартр и Пикассо. Я пригласил их пообедать, но так как им хотелось встретиться в спокойной обстановке, мы пообедали у меня в номере. Когда об этом услышал мой заведующий рекламой Гарри Кроккер, с ним чуть не случился удар.
   — Это погубит все, чего нам удалось достичь с тех пор, как мы покинули Штаты.
   — Но, Гарри, это же Европа, а не Штаты, и речь идет о людях с мировым именем, — сказал я.
   Я был осторожен и не сообщил ни Гарри, ни кому-нибудь другому о своем намерении не возвращаться в Америку — у меня там оставалось имущество, которым я еще не успел распорядиться. Гарри так волновался, что я сам чуть не поверил, будто знакомство с Арагоном, Пикассо и Сартром было равносильно участию в заговоре против западной демократии. Но тем не менее эти тревоги не помешали ему задержаться, чтобы получить у них автографы.
   Я не ждал многого от этого вечера. Только Арагон умел говорить по-английски, а разговор через переводчика всегда подобен стрельбе на далекую дистанцию — слишком долго приходится ждать, пока узнаешь, попал ли ты в цель.
   Арагон — красивый человек с правильными чертами лица. Лукаво-насмешливое выражение лица Пикассо делает его скорее похожим на циркового акробата или клоуна, чем на художника. У Сартра круглое лицо, которое при ближайшем рассмотрении выглядит грубоватым, но обладает своей особой тонкой красотой и одухотворенностью. Сартр был очень сдержан и почти не говорил. После обеда Пикассо повез нас в свою студию на левом берегу Сены, в которой он продолжает работать и сейчас. На двери квартиры, помещавшейся под его студией, мы увидели объявление: «Студия Пикассо не тут! Поднимитесь, пожалуйста, этажом выше».
   Мы вошли в жалкую ободранную мансарду, где, пожалуй, даже Чаттертону [129] не захотелось бы умирать. На гвозде, вбитом прямо в балку, висела электрическая лампочка без абажура, позволившая нам разглядеть старую, шаткую железную кровать и поломанную печку. К стене были прислонены старые запыленные холсты. Пикассо поднял один из них — это оказался превосходный Сезанн. Он стал показывать остальные — мы увидели, должно быть, не меньше пятидесяти шедевров. Меня так и подмывало предложить круглую сумму за все оптом и избавить хозяина от ненужного хлама. Это горьковское «дно» было поистине «золотым».

XXXI

   После премьеры в Париже и Риме мы вернулись в Лондон и провели там несколько недель. Мне еще нужно было решить, где мы поселимся. Кто-то из друзей посоветовал — в Швейцарии. Конечно, я предпочел бы Лондон, но мы боялись, что климат будет вреден для детей, да и валютные ограничения, откровенно говоря, сыграли тут определенную роль.
   С грустью упаковали мы вещи и отправились в Швейцарию с четырьмя детьми. Временно мы поселились в Лозанне, в отеле «Бо-Риваж», на самом берегу озера. Стояла грустная осень, но горы были прекрасны.
   Мы потратили четыре месяца на поиски подходящего дома. Уна, ожидавшая пятого ребенка, решительно заявила, что не хочет из больницы возвращаться в отель. Таким образом, надо было торопиться, и в конце концов мы обосновались в Мануар-де-Бан, в селении Корсье, чуть выше Веве. К нашему удивлению, мы обнаружили, что при доме есть участок в тридцать семь акров земли, фруктовый сад, в котором растут крупные черные вишни, чудесные зеленые сливы, яблоки и груши, и огород с клубникой, изумительной спаржей и кукурузой. Когда подходит время уборки урожая, мы все — где бы мы ни были — съезжаемся, дабы совершить туда паломничество. Перед террасой расстилается большая, акров на пять, зеленая лужайка, окаймленная прекрасными высокими деревьями, а вдали виднеются горы и озеро.
   Мне удалось подобрать очень дельных помощников: мисс Речел Форд занялась нашим хозяйством, а потом стала и моим администратором; швейцарка мадам Бюрнье, мой секретарь-переводчик, много раз перепечатывала эту книгу.
   Нас немного напугало великолепие нашего поместья — мы не были уверены, хватит ли у нас доходов, чтобы его содержать, но когда хозяин сказал нам, во что это может обойтись, мы успокоились, — эта сумма была в пределах нашего бюджета. Так мы стали жителями Корсье, население которого насчитывает тысячу триста пятьдесят человек.
   Нам понадобилось около года, чтобы привыкнуть к новой жизни. Первое время дети ходили в сельскую школу в Корсье. Сначала им было очень трудно — все предметы преподавались на французском языке, и мы, конечно, волновались, не зная, как это подействует на них психологически. Но они очень быстро начали свободно болтать по-французски. Трогательно было видеть, как они легко приспособились к швейцарскому образу жизни. Даже Кей-Кей и Пинни, нянюшки младших детей, тоже принялись кое-как одолевать французский язык.
   Мы начали порывать узы, еще связывавшие нас с Соединенными Штатами. Это заняло у нас довольно много времени. Я поехал к американскому консулу и вручил ему свою обратную визу, заявив, что меняю местожительство.
   — Вы не собираетесь вернуться в Соединенные Штаты, Чарли?
   — Нет, — ответил я, почти извиняющимся тоном. — Я уже слишком стар, чтобы терпеть всю эту чепуху.
   Он не стал спорить и лишь заметил:
   — Ну что ж, если захотите, вы всегда сможете вернуться, получив обычную визу.
   Я улыбнулся и покачал головой:
   — Я решил навсегда поселиться в Швейцарии.
   Мы пожали друг другу руки и расстались.
   Уна решила отказаться от американского подданства. В одну из наших поездок в Лондон она уведомила об этом американское посольство. Ей сказали, что требуемые при этом формальности займут не меньше трех четвертей часа.
   — Какая чепуха! — сказал я Уне. — Смешно, что это должно занять так много времени. Я сам пойду с тобой.
   Едва мы переступили порог посольства, как на меня вдруг нахлынули все прошлые обиды и оскорбления, и я уже готов был взорваться. Громким голосом я спросил, где помещается отдел иммиграции. Уна даже смутилась. Одна из дверей сразу открылась и показавшийся в ней человек сказал:
   — Здравствуйте, Чарли! Пройдите, пожалуйста, с вашей супругой ко мне в кабинет.
   Должно быть, он почувствовал мое настроение и поэтому начал беседу пояснением:
   — Каждый американец, отказывающийся от американского подданства, должен ясно отдавать себе отчет в том, что он делает, и при этом быть в здравом уме. Вот почему мы и прибегаем к процедуре допроса, целью которой является лишь защита наших граждан.
   Сознаюсь, это меня несколько отрезвило.
   Этому человеку было лет под шестьдесят.
   — А ведь я видел вас в Денвере, в старом театре «Эмприсс» в 1911 году, — сказал он, поглядев на меня укоризненно.
   Тут я, конечно, сразу растаял, и мы с ним поговорили о добром старом времени.
   Но когда было покончено со всей этой мукой, последняя бумага была подписана и мы весело простились, мне стало немного досадно, что я почти ничего не почувствовал в эту минуту.
 
   В Лондоне мы по временам встречаемся с друзьями, среди них — Сидней Бернстайн, Айвор Монтегю, сэр Эдуард Беддингтон-Беренс, Дональд Огден Стюарт, Элла Уинтер, Грэхем Грин, Дж.-Б. Пристли, Макс Рейнгардт и Дуглас Фербенкс-младший. Хотя кое с кем из них мы видимся редко, одно сознание, что они существуют, уже радует, создает уверенность, что, если устанешь плыть, всегда можно причалить к надежной пристани.
   Однажды мы с Уной обедали вдвоем в ресторане отеля «Савой», и, когда мы уже заканчивали десерт, к нашему столику подошли сэр Уинстон Черчилль и леди Черчилль. Я не видел сэра Уинстона и не имел от него никаких вестей с 1931 года. Но после премьеры «Огней рампы» в Лондоне я получил письмо от кинокомпании «Юнайтед артистс» — моих прокатчиков, в котором они просили разрешения показать фильм сэру Уинстону у него дома. Конечно, я был этим только польщен. Несколько дней спустя он прислал мне очень милое письмо, где благодарил меня и говорил, какое удовольствие доставила ему картина.
   И вот сейчас сэр Уинстон стоял перед нашим столиком.
   — Итак, — сказал он. В этом его «итак» мне почудилась какая-то нотка неодобрения.
   Я быстро встал, расплываясь в улыбке, и представил Уну, которая уже собиралась уйти.
   После ее ухода я попросил разрешения выпить с ними кофе и пересел за их столик.
   Я заметил, что сэр Уинстон был как будто чем-то недоволен. Конечно, с 1931 года много воды утекло. Своим непобедимым мужеством и зажигательным красноречием он спас Англию, но мне казалось, что его речь, произнесенная в Фултоне по поводу «железного занавеса», не привела ни к чему хорошему и лишь усилила холодную войну.
   Разговор перешел на мой фильм «Огни рампы», и тут он заметил:
   — Два года тому назад я послал вам письмо, в котором поздравлял вас с этим фильмом. Вы его получили?
   — О да, — ответил я восторженно.
   — Почему же вы мне не ответили?
   — Мне казалось, что оно не требует ответа, — сказал я виновато.
   Но Черчилля трудно было обмануть.
   — Гм-м-м, — недовольно пробормотал он, — а я уже решил, что это сделано мне в упрек.
   — Нет, нет, конечно, нет, — поспешил я его заверить.
   — Во всяком случае, — прибавил он в заключение, — ваши картины всегда доставляют мне радость.
   Я был пленен скромностью великого человека, который мог помнить о каком-то письме двухлетней давности. Но я никогда не разделял его взглядов в политике. «Я здесь не для того, чтобы содействовать распаду Британской империи», — сказал когда-то Черчилль. Может быть, сказано это очень хлестко, но перед лицом современной действительности звучит пустой фразой.
   Распад империи происходит вовсе не в результате политических махинаций, воздействия коммунистической пропаганды, революционных армий, восстаний черни или речей уличных ораторов. Пропагандистами и инспираторами тут выступают международные фирмы, рекламирующие свои товары, а также радио, телевидение, кино, автомобиль и трактор, новые достижения науки, увеличение скоростей и средств связи во всем мире. Вот те революционизирующие стимулы, которые приводят к распаду империи.
 
   Вскоре после нашего возвращения в Швейцарию я получил письмо от Неру, в которое была вложена рекомендательная записка от леди Маунтбеттен. Она была уверена, что у меня с Неру найдется очень много общего, а так как он проезжал через Корсье, то, может быть, мы могли бы встретиться. Неру должен был присутствовать на ежегодном совещании послов в Люцерне и писал, что был бы очень рад, если бы я смог туда приехать и провести с ним вечер, а на следующий день он обещал отвезти меня в Мануар-де-Бан. Я поехал в Люцерн.
   Я был удивлен, увидев невысокого человека, примерно одного со мною роста. С Неру была его дочь, миссис Ганди, очаровательная, спокойная женщина. Неру произвел на меня впечатление человека настроений, сурового и впечатлительного, с исключительно живым и аналитическим умом. До тех пор пока мы не выехали из Люцерна в направлении Мануар-де-Бан, куда я пригласил его позавтракать, он держался несколько неуверенно. Его дочь, направляясь в Женеву, ехала сзади, в другой машине. По пути у нас завязался очень интересный разговор. Неру очень высоко оценил деятельность лорда Луиса Маунтбеттена, который, будучи вице-королем Индии, прекрасно организовал уход англичан оттуда.
   Я спросил Неру, каким идеологическим путем идет Индия. Он ответил:
   — Тем, который может лучше всего помочь индийскому народу, — и тут же прибавил, что они уже утвердили пятилетний план. Он говорил блестяще, но его шофер мчался по крутым и извилистым горным дорогам со скоростью не менее семидесяти миль в час. Неру увлеченно объяснял мне основы политики Индии, а я, мысленно занятый «советами» шоферу, как нужно вести машину, должен признаться, почти не слушал его, ожидая, что мы вот-вот сорвемся в пропасть. И даже когда резко визжали тормоза и нас бросало вперед, Неру невозмутимо продолжал говорить. Но наконец наступила передышка — мы остановились на перекрестке, где дочь Неру должна была с нами расстаться. И тут он показал себя любящим и заботливым отцом: обнимая дочь, он нежно напомнил ей: «Береги себя!» — слова, которые скорей надо было дочери сказать отцу.
 
   В Веве у нас появились новые друзья, и среди них мсье Эмиль Россье и мсье Мишель Россье с их семьями. Все они — большие любители музыки. Эмиль познакомил нас с известной пианисткой Кларой Хэскиль. Она жила в Веве, и, когда бывала в городе, она и обе семьи Россье приходили к нам обедать, а после обеда Клара усаживалась за рояль. Хотя ей было уже больше шестидесяти, Клара была на вершине своей славы и пользовалась феноменальным успехом в Европе и в Америке. Но в 1960 году, выходя из поезда где-то в Бельгии, она поскользнулась и упала. Ее отвезли в больницу, где она и скончалась.
   Я часто проигрываю ее пластинки, особенно последнюю, которую она записала незадолго перед смертью. Прежде чем начать переписывать эту рукопись в шестой раз, я послушал Третий фортепианный концерт Бетховена в исполнении Клары (дирижер Маркевич). Он является для меня тем предельным приближением к настоящей правде в искусстве, каким может быть лишь великое произведение, и тем источником, из которого я почерпнул силы, чтобы закончить эту книгу.
   Если бы мы не были так заняты своей семьей, мы могли бы вести в Швейцарии очень светскую жизнь. Среди наших соседей — королева Испании, граф и графиня Шевро д’Антрег, которые относятся к нам с большой сердечностью. Поблизости от нас живут также многие кинозвезды и писатели. Мы часто видим Джорджа и Бениту Сендерсов, встречаемся также с Ноэлем Коуардом. Весной нас обычно навещает много друзей, американцев и англичан. Часто бывает у нас Трумен Капоте, который иногда работает в Швейцарии. На пасхальные каникулы мы увозим детей на юг Ирландии — удовольствие, которое с восторгом предвкушает вся семья.
   Летом мы в шортах обедаем на террасе и часов до десяти остаемся на воздухе, наблюдая, как день сменяется ночью. Иногда нам вдруг взбредет в голову проехаться в Лондон или Париж, а то и в Венецию или в Рим — все это близко, всего в нескольких часах езды.
   В Париже нас часто принимает очень дорогой наш друг, Поль-Луи Вейлер. В августе он обычно приглашает всю семью на месяц в свое прелестное поместье на берегу Средиземного моря, где дети могут вдоволь плавать и кататься на водяных лыжах.
   Друзья нередко спрашивают меня, скучаю ли я по Соединенным Штатам, по Нью-Йорку. Откровенно говоря, — нет. Америка очень изменилась, а вместе с ней и Нью-Йорк. Гигантский размах промышленности, печати, телевидения и коммерческой рекламы сделал для меня неприемлемым американский образ жизни. Меня больше устраивает простая, тихая жизнь, а вовсе не эти поражающие воображение авеню с небоскребами, призванными служить вечным напоминанием о могуществе крупного бизнеса и его великих свершениях.
   Однако понадобилось больше года, чтобы я смог ликвидировать все свои дела в Соединенных Штатах. Налоговый департамент вздумал обложить налогом все доходы, полученные мною в Европе по прокату «Огней рампы» по 1955 год, на том основании, что я якобы считался тогда постоянным жителем Америки, хотя на самом деле меня изгнали из страны еще в 1952 году. Я не мог обратиться к защите американского суда, ибо, как объяснил мне мой американский адвокат, у меня было мало надежды вернуться в страну, чтобы защитить свои интересы.