Ни Глория, ни Пола не были повинны в этих нелепых сплетнях. В действительности они отлично ладили с самого начала. Но эта хитро задуманная ссора была для рекламы манной небесной. В честь Полы устраивались вечера и приемы. Во время всей этой шумихи я как-то встретился с Полой на симфоническом концерте в «Голливуд Боул». Она сидела в соседней ложе в окружении свиты рекламных агентов и директоров «Парамаунт».
   — Чаарли! Почему вы не подавали признаков жизни? Вы ни разу не позвонили. Неужели вы не понимаете, что я проделала весь этот путь из Германии, только чтобы увидеть вас?
   Я был очень польщен, хотя и позволил себе усомниться в правдивости последних слов: в Берлине, где нас познакомили, я провел в ее обществе не более двадцати минут.
   — Как вы жестоки, Чаарли. Даже ни разу не позвонили мне! А я так ждала от вас какой-нибудь весточки. Где вы работаете? Дайте мне номер вашего телефона, я вам позвоню.
   Я не слишком поверил этим излияниям, но внимание красавицы Полы не оставило меня равнодушным. Несколько дней спустя я был приглашен к ней на вечер в дом, который она снимала в Беверли-хилс. Прием, даже по масштабам Голливуда, был неслыханно великолепен. Несмотря на присутствие других звезд-мужчин, Пола оказывала мне особое внимание. Меня не заботило, насколько она искренна, — все равно это было приятно. Так возник наш бурный роман. В продолжение нескольких недель мы всюду появлялись вместе, и, конечно, репортеры сходили с ума. Очень скоро появились заголовки: «Пола обручена с Чарли». Это очень смутило Полу, она потребовала, чтобы я дал опровержение.
   — Но подобное заявление должно исходить от дамы, — возразил я.
   — А что я им скажу?
   Я уклончиво пожал плечами.
   На следующий день мне без всяких объяснений передали, что мисс Негри не сможет со мной увидеться. Но в тот же вечер мне в крайнем волнении позвонила ее горничная и сообщила, что ее хозяйка очень больна, — не могу ли я немедленно приехать. Когда я явился, горничная вся в слезах провела меня в гостиную, где хозяйка лежала распростертая на кушетке, с закрытыми глазами. Открыв глаза, Пола простонала:
   — Как ты жесток!
   И мне пришлось сыграть роль Казановы.
   Дня два спустя мне позвонил Чарли Хайтон, один из директоров студии «Парамаунт».
   — Вы нам доставляете массу хлопот, Чарли. Я хотел бы с вами поговорить.
   — Пожалуйста. Жду вас.
   Хотя время близилось к полуночи, он тут же явился. Хайтон был грузный человек, весьма заурядной внешности — в каком-нибудь оптовом складе он выглядел бы как у себя дома; не успев сесть, он начал без дальних околичностей:
   — Чарли, все эти слухи в печати очень расстраивают Полу. Почему вы не сделаете заявление и не положите им конец?
   Мне не понравилась такая развязность. Я посмотрел ему прямо в лицо:
   — А что вы хотите, чтобы я сказал?
   Он попытался скрыть свое смущение шутливой дерзостью.
   — Вы же любите ее, верно?
   — По-моему, это никого не касается, — заметил я.
   — Но мы вложили в эту женщину миллионы! А такие сплетни вредят ей, — он сделал небольшую паузу. — Чарли, если вы ее любите, почему бы вам на ней не жениться?!
   Я тогда не оценил всю смехотворность этого наглого наскока.
   — Если вы полагаете, что я способен жениться на ком-либо, чтобы спасти капиталовложения «Парамаунта», то вы сильно ошибаетесь.
   — Тогда перестаньте с ней видеться, — потребовал он.
   — Это должна решить Пола, — ответил я.
   Завершился наш разговор на суховатой иронической ноте: не будучи акционером «Парамаунта», я не считал себя обязанным жениться на Поле. И мой роман с Полой оборвался так же внезапно, как и начался. Она мне больше не звонила.
   Еще во время этого бурного романа в студии вдруг появилась молоденькая мексиканка — она прошла пешком весь путь от Мехико, чтобы встретиться с Чарли Чаплином. У меня уже был некоторый опыт знакомства с помешанными поклонниками, и я сказал администратору, чтобы он «вежливо отделался от нее».
   Больше я не вспоминал о ней до той минуты, пока мне не позвонили из дому и не сообщили, что эта особа сидит на ступеньках перед нашей входной дверью. У меня волосы встали дыбом. Я приказал дворецкому как-нибудь удалить ее, а я пока подожду в студии. Через десять минут поступило известие о том, что путь свободен.
   В тот же вечер у меня обедали Пола и доктор Рейнольдс с женой, и я рассказал им об этом случае. Мы даже открыли входную дверь и поглядели вокруг, чтобы удостовериться, не вернулась ли она. Но посреди обеда в столовую вдруг ворвался побелевший от ужаса дворецкий:
   — Она наверху, у вас в кровати.
   Он рассказал, что поднялся ко мне в комнату, чтобы приготовить постель, и вдруг увидел ее в кровати, в моей пижаме. Я растерялся, не зная, что предпринять.
   — Пойду поговорю с ней, — сказал, подымаясь из-за стола, Рейнольдс и торопливо направился наверх. Мы все сидели и ждали, как развернутся события. Некоторое время спустя он вернулся.
   — У меня был с ней длинный разговор, — сообщил он. — Она оказалась очень молоденькой и хорошенькой и разговаривает она вполне разумно. Я спросил ее, что она делает в вашей кровати. «Я хочу познакомиться с мистером Чаплином», — сказала она. — «А вы понимаете, — попробовал я ее урезонить, — что ваше поведение может показаться не вполне нормальным и вас могут засадить в дом для умалишенных?» Но она ничуть не смутилась. «Я вовсе не душевнобольная, — ответила она. — Просто я поклонница искусства мистера Чаплина и прошла весь долгий путь от Мехико, чтобы познакомиться с ним». Я посоветовал ей снять вашу пижаму, одеться и немедленно уйти отсюда — в противном случае нам пришлось бы вызвать полицию.
   — А мне хотелось бы взглянуть на эту девушку, — легкомысленно заметила Пола. — Пригласите ее спуститься к нам вниз, в гостиную.
   Я колебался, мне казалось, что это будет неловко для всех. Но девушка вошла в комнату очень уверенно. Рейнольдс оказался прав — она была молода и весьма привлекательна. Она рассказала нам, что весь день ходила вокруг студии. Я предложил ей пообедать, но она попросила лишь стакан молока.
   И пока она потягивала свое молоко, Пола буквально забросала ее вопросами.
   — Вы влюблены в мистера Чаплина? (Я поморщился.)
   Девушка рассмеялась.
   — Влюблена? О нет! Я только восхищаюсь им как великим артистом!
   — А вы видели какие-нибудь из моих картин? — продолжала Пола.
   — О да, — небрежно ответила девушка.
   — И что вы о них думаете?
   — Очень хорошо, но, конечно, вы не такая великая артистка, как мистер Чаплин.
   Надо было посмотреть на лицо Полы в эту минуту.
   Я предупредил девушку, что ее поведение может быть ложно истолковано, и спросил, есть ли у нее деньги на обратный путь в Мехико. Она ответила утвердительно и, выслушав еще несколько советов Рейнольдса, удалилась.
   Но назавтра дворецкий снова среди дня ворвался ко мне в комнату и объявил, что она отравилась и сейчас валяется посреди дороги. Тут уж без дальнейших церемоний мы позвонили в полицию, и ее увезли в карете «Скорой помощи».
   На следующий день в газетах появились целые развороты с фотографиями девушки, сидящей в кровати в больнице, — после промывания желудка она давала интервью представителям печати. Она сообщила, что и не собиралась травиться, а хотела лишь обратить на себя внимание, что она вовсе не влюблена в Чарли Чаплина, а явилась в Голливуд с одной лишь целью — проникнуть в кино и стать киноактрисой.
   После выхода из больницы мексиканку передали на попечение Благотворительной лиги, откуда прислали любезное письмо с просьбой помочь отправить ее обратно в Мехико. «Девушка она милая и безобидная и ничего дурного сделать не может», — писали из Лиги, и я оплатил ее обратный проезд.
 
   Теперь я мог приступить к работе над своей первой комедией для «Юнайтед артистс» — я намерен был сделать такой фильм, который затмил бы даже «Малыша». Несколько недель я мучился, выискивая тему. Я все время твердил себе: «Этот фильм должен быть величайшим фильмом эпохи!» — но ничто не помогало. Затем в одно воскресное утро у Фербенксов мы с Дугласом после завтрака разглядывали стереоскопические снимки. Некоторые из них изображали Аляску и Клондайк, и на одном из снимков я увидел Чилкутский перевал и длинную цепочку золотоискателей, взбирающихся по обледенелому склону. На обратной стороне фотографии кратко описывались опасности и трудности, которые приходилось преодолевать на этом перевале. Наконец-то я нашел тему, способную дать пищу моему воображению! Тут же у меня возникло множество идей, и я принялся придумывать комедийные ситуации, из которых начали постепенно вырисовываться контуры сюжета.
   Как ни парадоксально, но в процессе создания комедии смешное рождается из трагического; вероятно, потому, что смех — это вызов судьбе: мы смеемся, сознавая свою беспомощность перед силами природы… смеемся, чтобы не сойти с ума. Я прочел книгу об отряде Доннера, который по пути в Калифорнию сбился с дороги и был застигнут бураном в горах Сьерры-Невады. Из ста шестидесяти человек остались в живых только восемнадцать — почти все погибли от голода и холода. Некоторые не остановились перед людоедством, поедая мертвецов, другие варили мокасины, чтобы как-нибудь обмануть голод. И вот эта жуткая трагедия подсказала мне один из самых смешных эпизодов фильма. Изнемогая от голода, я варю свой башмак и съедаю его, обсасывая гвозди, словно косточки нежного каплуна, а шнурки уписываю, как итальянские спагетти. Моему же товарищу, теряющему рассудок от голода, кажется, что я курица, и он пытается съесть меня.
   Полгода я был занят придумыванием комедийных ситуаций и начал снимать фильм без сценария, чувствуя, что сюжет постепенно сложится сам на этом материале. В результате я, конечно, сделал много лишнего, и впоследствии пришлось выбросить очень забавные эпизоды. Например, любовную сцену, в которой эскимосская девушка учила бродягу целоваться по-эскимосски, то есть тереться носами. Отправляясь затем на поиски золота и нежно прощаясь с ней, он страстно трется носом о ее нос, потом, отойдя на некоторое расстояние, оглядывается и, коснувшись носа средним пальцем, посылает ей горячий воздушный поцелуй, а сам незаметно вытирает палец о штаны — у него насморк. Но эпизод с эскимоской пришлось выбросить, потому что он противоречил основной сюжетной линии с красавицей на балу.
   Во время съемок «Золотой лихорадки» я женился во второй раз. Я не стану касаться подробностей этого брака — у нас двое взрослых сыновей, которых я очень люблю. Мы прожили с женой два года, пытаясь создать семью, но ничего не получилось; у обоих осталось лишь чувство горечи.
   Премьера «Золотой лихорадки» состоялась в Нью-Йорке, в моем присутствии, в кинотеатре «Стренд». С самого начала фильма, с того момента как я появляюсь, беззаботно шагая по краю пропасти, не замечая, что за мной по пятам идет медведь, зрители начали хохотать и аплодировать. И дальше смех то и дело прерывался аплодисментами. Хайрем Абрамс, заведывавший в «Юнайтед артистс» сбытом, подошел и обнял меня.
   — Чарли, я гарантирую, что фильм принесет не меньше шести миллионов долларов.
   И он оказался прав.
   После премьеры, когда я вернулся к себе в «Ритц», мне вдруг стало дурно. Я почувствовал, что мне нечем дышать. Вне себя от страха, я позвонил своему приятелю:
   — Я умираю, — задыхаясь пробормотал я, — вызовите моего адвоката!
   — Адвоката? Вам нужен врач, — в испуге сказал он.
   — Нет-нет, моего поверенного, я хочу сделать завещание.
   Мой приятель, перепугавшись, позвонил и тому и другому, но так как мой поверенный находился в то время в Европе, пришел только врач.
   Осмотрев меня, он сказал, что это просто нервное переутомление.
   — Всему виной жара, — сказал он. — Уезжайте из Нью-Йорка куда-нибудь на побережье, отдохните и подышите морским воздухом.
   В полчаса меня снарядили и отправили на побережье, в Брайтон-бич. По пути я плакал безо всяких на то причин. Мне достался номер, выходивший окнами на океан, и я сидел у окна, глубоко вдыхая морской воздух. Но вскоре перед отелем начали собираться толпы народа и кричать: «Привет, Чарли!», «Молодец, Чарли!» — и мне пришлось отойти от окна, чтобы меня не видели.
   И вдруг раздался крик, напоминавший собачий вой, — где-то тонул человек. Спасатели вытащили его, положили прямо под моим окном и стали оказывать ему первую помощь, но было уже поздно — он был мертв. Не успела карета «Скорой помощи» увезти его, как завыл кто-то другой. В общем, из воды вытащили троих; двоих успели откачать. Все это привело меня еще в худшее состояние, и я решил вернуться в Нью-Йорк. Дня через два я уже оправился настолько, что смог уехать в Калифорнию.

XX

   Я вернулся в Беверли-хилс, и один мой друг пригласил меня к себе на завтрак, чтобы познакомить с Гертрудой Стайн [99]. Когда я вошел, мисс Стайн в коричневом платье с белым кружевным воротником сидела в кресле посреди гостиной, положив руки на колени. Почему-то она мне напомнила портрет мадам Рулен Ван-Гога, с той только разницей, что вместо рыжих волос, скрученных на затылке в пучок, у Гертруды были коротко подстриженные каштановые волосы.
   На почтительном расстоянии от нее полукругом выстроились гости. Ее компаньонка, шепнув что-то на ухо Гертруде, подошла ко мне.
   — Мисс Гертруда Стайн будет очень рада познакомиться с вами.
   Я протиснулся к креслу. Мы ни о чем не разговаривали, так как другие гости ждали своей очереди быть ей представленными.
   За завтраком хозяйка посадила меня рядом с мисс Стайн, и в конце концов мы заговорили об искусстве. Кажется, разговор начался с того, что я похвалил вид, открывавшийся из окна столовой. Но Гертруда не разделяла моих восторгов.
   — Природа, — сказала она, — банальна. Имитация всегда гораздо интересней.
   Она стала развивать свою мысль, утверждая, что поддельный мрамор всегда красивее настоящего, и что закат, написанный Тернером, прекраснее настоящего неба. Хотя все это звучало довольно надуманно, я вежливо соглашался с ней.
   Затем Гертруда высказала несколько суждений о киносюжете. «Вое они слишком затасканы, сложны и натянуты». Она предпочла бы увидеть меня в фильме, где я просто шел бы по улице, сворачивал за один угол, потом за другой, и еще, и еще. Я хотел было сказать, что она просто перефразирует свое же мистическое изречение: «Роза есть роза, есть роза!» — но инстинкт самосохранения вовремя остановил меня.
   Обеденный стол был покрыт прекрасной скатертью из брюссельского кружева, которой все гости дружно восхищались.
   Во время нашего разговора подали кофе в очень легких японских чашечках, и мою чашку поставили у самого моего локтя, так что я немедленно опрокинул ее на скатерть. Я помертвел от ужаса! Но пока я смущенно извинялся перед хозяйкой, Гертруда тоже пролила свой кофе. Втайне я почувствовал некоторое облегчение — не один я был так неловок. Но Гертруда даже и бровью не повела.
   — Ничего, ничего, — успокоила она хозяйку. — На мое платье не попало ни капли.
 
   Мою студию посетил Джон Мейсфилд. Это был высокий красивый, спокойный человек, добрый и отзывчивый. Но почему-то он внушал мне робость. Хорошо еще, что незадолго перед тем я прочел его «Вдову в переулке» и она мне очень понравилась, так что я не все время молчал при нем, словно язык проглотил, я смог даже процитировать несколько строк, которые мне пришлись особенно по вкусу:
 
Ждет благовеста траурного люд,
Толпясь перед тюремною оградой.
Вот так изголодавшиеся ждут
Отравы из чужого ада.
 
   Во время съемок «Золотой лихорадки» как-то мне позвонила Элинор Глин:
   — Мой дорогой Чарли, вы должны встретиться с Марион Дэвис. Она просто прелесть и будет счастлива с вами познакомиться. Хотите пообедать с нами в отеле «Амбассадор», а потом поехать в Пасадену и посмотреть с нами ваш фильм «Праздный класс»?
   Я ни разу не встречался с Марион, но знал чудовищную рекламу, которой было окружено ее имя. Оно до тошноты навязчиво появлялось в каждой газете и в каждом журнале Херста, бросалось в глаза, шибало в нос. Имя Марион Дэвис стало мишенью для острот. Когда кто-то обратил внимание Беатрис Лилли на гирлянды огней Лос-Анжелоса, она заметила: «Как красиво! И конечно, сейчас все огни сольются в слова: „Марион Дэвис“? Нельзя было открыть ни одной херстовской газеты или журнала, чтобы сразу не кинулся в глаза портрет Марион. Такая назойливость только отваживала публику.
   Но я однажды видел у Фербенксов фильм «Когда рыцарство было в расцвете» с участием Марион Дэвис и, к своему удивлению, нашел, что она настоящая комедийная актриса, изящная, обаятельная, — она вполне могла бы стать кинозвездой первой величины и без урагана херстовской рекламы. На обеде у Элинор Глин она показалась мне простой и милой, и с этого дня мы с ней очень подружились.
   Роман Херста с Марион стал легендой не только Соединенных Штатов, но и всего мира. Их связь длилась больше тридцати лет, до самой его смерти.
   Если бы меня спросили, кто произвел на меня наиболее сильное впечатление в жизни, я бы ответил: покойный Уильям Рэндольф Херст. Я бы тут же пояснил, что это впечатление далеко не всегда было благоприятным, несмотря на то, что он обладал некоторыми весьма достохвальными качествами. Меня занимала загадка этой натуры: его мальчишество и проницательность, его доброта и жестокость, его необъятные власть и богатство, и при этом больше всего — его неподдельная естественность. К тому же он был самым независимым человеком из всех, кого мне когда-либо доводилось видеть. Деловая империя Херста была сказочна по своему могуществу и разнообразию — он владел сотнями издательских предприятий, большой недвижимостью в Нью-Йорке, копями и огромными пространствами земли в Мексике. Его секретарь рассказал мне, что имущество Херста оценивалось тогда в 400 миллионов долларов, — а в те дни это были огромные деньги.
   О Херсте существуют прямо противоположные мнения. Одни считают его настоящим патриотом Америки, а другие — беспринципным дельцом, заинтересованным лишь в более широком распространении своих изданий и увеличении своего состояния. Во всяком случае, в молодости Херст был безрассудно смелым и даже либерально настроенным человеком. Конечно, у него под рукой всегда была отцовская казна. Рассказывают, что финансист Рассел Сейдж, встретившись как-то на 5-й авеню с матерью Херста, Фебой Херст, решил ее предостеречь:
   — Если ваш сын не прекратит свои нападки на Уоллстрит, его газета будет терять не меньше миллиона долларов в год.
   — В таком случае, мистер Сейдж, он сможет заниматься этим делом еще лет восемьдесят, — отпарировала миссис Херст.
   При первой встрече с Херстом я совершил faux pas [100]. Редактор и издатель «Верайити» Сайм Силвермен повел меня завтракать к Херсту домой на Риверсайд-драйв. Это был роскошный двухэтажный особняк, с редкостными картинами, высокими потолками, панелями красного дерева и встроенными в стены горками, в которых был выставлен фарфор. Меня представили всем членам семьи, и мы сели завтракать.
   Миссис Херст, очень красивая дама, держалась мило и непринужденно. Херст был несколько насторожен и предоставил мне вести разговор.
   — В первый раз, мистер Херст, — начал я, — я увидел вас в ресторане «Бозар» с двумя дамами. Мне вас показал кто-то из моих друзей.
   Я почувствовал, что под столом мне многозначительно наступают на ногу, — я понял, что это Сайм Силвермен.
   — О! — промолвил Херст с комическим выражением.
   Я начал запинаться.
   — Если это были не вы, то кто-то очень похожий на вас. Мой друг был не совсем уверен, — наивно старался я вывернуться.
   — Ну что ж, — подмигнув, сказал Херст, — удобно иметь двойника.
   — Да, да, — засмеялся я, может быть, несколько громче, чем следовало. Миссис Херст пришла мне на помощь.
   — Да, — поддержала она меня с улыбкой, — это чрезвычайно удобно.
   В общем, все обошлось, и завтрак закончился прекрасно.
   Марион Дэвис приехала в Голливуд сниматься в херстовской «Космополитен продакшн». Она сняла в Беверли-хилс виллу, а Херст провел через Панамский канал к берегам Калифорнии свою огромную, как крейсер, яхту. С этого дня для всей киноколонии началась жизнь из сказок «Тысячи и одной ночи». Два-три раза в неделю Марион закатывала изумительные обеды человек на сто гостей. Общество было достаточно смешанным: актеры, актрисы, сенаторы, игроки в поло, хористы, иностранные монархи и вдобавок еще херстовские газетчики. На этих вечерах царила довольно своеобразная атмосфера — смесь фривольности и напряжения, так как никто не мог предсказать, каково будет настроение всемогущего Херста, а от этого полностью зависело, удастся вечер или нет.
   Я вспоминаю один случай на обеде у Марион. Человек пятьдесят гостей стояли и ждали, пока Херст, окруженный редакторами, беседовал с ними, с мрачным видом восседая, словно бог, в своем кресле с высокой спинкой. Ослепительно красивая Марион, в платье a la madame Recamier [101], возлежала на кушетке. Деловой разговор Херста не прекращался, и Марион с каждой минутой хмурилась все больше и больше. И вдруг она возмущенно крикнула:
   — Эй, вы!
   Херст взглянул на нее.
   — Вы ко мне обращаетесь? — спросил он.
   — Да, к вам! Подите сюда! — ответила она, не спуская с него своих огромных синих глаз. Газетчики расступились, вся гостиная погрузилась в молчание.
   Херст остался неподвижен, как сфинкс, глаза его сузились, брови нахмурились, губы сжались в тонкую полоску, а пальцы нервно постукивали по ручке троноподобного кресла, он был готов взорваться в любую минуту. Я уже хотел было шапку в охапку и бежать, но вдруг он встал.
   — Ну что ж, как видно, надо подойти, — сказал он и неуклюже заковылял к ее кушетке. — Что прикажет, моя госпожа?
   — Занимайтесь своими делами в городе, — презрительно промолвила Марион, — а не у меня в доме. Мои гости хотят выпить, поторопитесь распорядиться.
   — Слушаюсь, слушаюсь. — И шутовски ковыляя, Херст поспешил в кухню, а гости, облегченно вздохнув, заулыбались.
   Однажды, отправившись из Лос-Анжелоса в Нью-Йорк по какому-то срочному делу, я в поезде получил от Херста телеграмму с приглашением поехать с ним в Мексику. Я телеграфно ответил, что очень сожалею, но срочные дела призывают меня в Нью-Йорк. В Канзас-сити меня встретили два херстовских агента.
   — Нам приказано снять вас с поезда, — объявили они, улыбаясь, и сообщили, что мистер Херст дал указание своим нью-йоркским адвокатам, чтобы они там сами занялись моими делами. Но я не смог поехать с Херстом.
   Мне еще не приходилось видеть человека, который с такой легкостью, как Херст, сорил бы миллионами. Рокфеллера тяготила моральная ответственность, которую накладывало богатство. Пирпонт Морган упивался властью, которую оно давало. А Херст беспечно тратил огромные суммы, словно карманные деньги.
   Вилла на берегу моря в Санта-Моника, которую Херст подарил Марион, была дворцом, символично построенным на песке знаменитыми итальянскими мастерами. Это было трехэтажное здание в георгианском стиле, около ста метров в длину, где было семьдесят комнат, бальный и столовый залы с золочеными стенами. Повсюду были развешаны картины Рейнольдса, Лоуренса и других знаменитых художников, правда, некоторые из них были подделкой. В большой библиотеке, отделанной дубовыми панелями, стоило лишь нажать кнопку — и часть пола подымалась, воздвигая при этом экран для демонстрации кинофильмов.
   В столовой Марион удобно рассаживалось до пятидесяти гостей. В изысканно обставленных комнатах для гостей можно было разместить не меньше двадцати человек. В саду, спускавшемся к океану, был устроен итальянский бассейн для плаванья, больше тридцати метров длиной, над которым был перекинут венецианский мраморный мостик. К бассейну примыкало некое сооружение, соединявшее в себе бар и небольшой зал для танцев.
   Власти Санта-Моники решили построить гавань для небольших судов и яхт, проект был поддержан лос-анжелосским «Таймс». У меня тоже была небольшая яхта, и эта мысль мне очень улыбалась. Как-то за завтраком я заговорил об этом с Херстом.
   — Это развратит всю округу, — возмутился он, — матросы начнут заглядывать сюда в окна, будто это публичный дом!
   Разговор об этом больше не поднимался.
   Херст держался удивительно естественно. Если он бывал в хорошем настроении, он очень неловко, но увлеченно отплясывал свой любимый чарльстон, ничуть не помышляя о том, что могут подумать о нем люди. Он никогда не позировал и всегда делал только то, что ему было интересно. Я считал его довольно скучным человеком, может быть, он и был таким, во всяком случае, он не делал никаких усилий, чтобы казаться другим. Многие считают, что передовые в херстовских газетах писал за него Артур Брисбейн, но сам Брисбейн говорил мне, что Херст умел писать передовые статьи лучше, чем кто-либо.