Через несколько недель, когда только жена друга-учителя и мой А оставались в неведении, Й решил, что пора выполнить свои угрозы. Он пошел к жене друга-учителя и сказал, что ей необходимо получить некую информацию. Чтоб открылись глаза.
   Храбрая женщина, с посиневшими от ревности губами, ответила Й, что если информация касается ее мужа, то она заранее не верит никаким сообщениям интимного характера.
   - Почему? - удивился Й.
   - Потому что ему лень снимать штаны вообще и в част-
   ности.
   Потрясенный Й решил зайти с другой стороны. Он стал без объяснений покидать любую местность, если на ней появлялась я. То есть стоило мне, например, войти в комнату к моим подругам, где он, можно сказать, жил (извинившись перед Второй, усердно любил Первую и поговаривал о женитьбе), Й вставал и выходил. Мои подруги получили проблему выбора между мною и Й.
   Я сама решила их проблему. Жаль девочек, нервничают. Я перестала ходить к ним. Они стали тайком от Й бегать ко мне. Он засек и сказал, что так тоже не пойдет. Пусть никто не ходит ко мне.
   Он принялся часто наведываться к А, готовясь к решительному разговору.
   Он никому ничего не объяснял. Он объявил мне войну, но всех в ней сделал статистами.
   Мои подруги еще раз попытались восстать, но он подавил восстание надежным способом, чрезвычайно приятным Первой. А Вторая еще не очухалась от шока.
   Сидим мы как-то раз с моим А ужинаем и рассуждаем: куда поехать на последние зимние каникулы. Приходит Вторая и говорит, что есть несколько путевок в старинную усадьбу под Москвой, ныне дом творчества. Следом приходит мой друг-учитель, вслушивается в наши планы и горячо поддерживает. Поезжайте, говорит, все вместе. Я за вас из Москвы порадуюсь.
   Мой любимый А хлопает в ладоши. Уехать в Подмосковье - это и отдых, и срочные переводы можно доделать, он переводчик, и спрятаться от бывшей невесты, допекшей его разборками.
   Мы накапливаем небольшой коллектив сокурсников, берем путевки, садимся в электричку и уезжаем.
   Двенадцать дней безоблачного блаженства пролетели и закончились. Мне и А удалось прожить их в одной комнате, на одной постели, и грозная администрация не обращала на нас внимания.
   Постоянно сияло солнце. У меня сохранилось ощущение полярного дня, полярного сияния, - разноцветного света, сиявшего всегда, в том числе и ночью. Моя любовь к нему в те дни достигла своего совершенного и наисильнейшего выражения. Я перестала беспокоиться о любых его невестах или женах. Каждое мгновение нашей жизни там, в зимнем лесу, в старинной усадьбе - было подтверждением в с т р е ч и. Мы - не прихоть юности. Мы - вечны друг для друга. Разумеется, мы называли это состояние любовью, хотя теперь я знаю, что это было гораздо больше, чем то страшное и хищное занятие, которое принято называть любовью, особенно если параллельно высовывается ревность.
   Мужчине и женщине трудно найти свою действительную половину. Чаще ее выдумывают и потом смиряются с выдумкой. Или не смиряются: в зависимости от воспитания и выносливости. Действительная половина - та, которая откололась еще миллионы лет назад, когда мир разделился на два противоположных начала. Та половина, которую с тех пор ищет каждый и каждая. Но это не поиск любви. Если бы вам пришлось веками искать свою заблудившуюся руку или ногу - вы говорили бы своим конечностям "люблю"? Нет. Вы просто восстанавливали бы целостность организма.
   Я уже говорила вам, что у нас с А - очень похожие почерки. Всё, что есть проявление души либо разума, у нас вообще устроено похоже. Он мог бы понять меня, скажи я ему следующую дичь: я люблю тебя, а одновременно попала в сети страсти с другим. В одном человеке эти два обстоятельства помещаются легко и свободно. В общественной морали, конечно, не помещаются. А на самом деле - это возможно. Это, кстати, очень красивое сочетание, пробуждающее к жизни всё, что содержится в человеке. В женщине.
   Он бы понял меня внутренне, хотя возмутился бы внешне. Он сам такой, в нем могли бы поместиться несколько сильнейших чувств одновременно (так оно потом и было всю жизнь), но в том возрасте клише общей морали еще давили на мозги. Поэтому я не рассказала ему о происшествии с другом-учителем, тем более что А считал моего друга-учителя и своим другом-учителем тоже.
   За несколько лет до этих событий был эпизод: мы с А и друг-учитель с женой жили в общей квартире. Две активные пары. Нас разделяла тоненькая стена, через которую был слышен и смех, и слезы. И до сего дня все мы прекрасно помнили ту совместную зиму и ту диспозицию: они - взрослые, женатые, старшие, а мы - шальные влюбленные дети, не вылезающие из постели сутками, отчего подвергаемся шутливой критике взрослой семейной пары из-за стены.
   Этой последней зимой жизнь с А была еще прекраснее, но я помнила о грядущем возвращении в Москву и об ожидающем меня друге-учителе. И это не аморально. Это нормально. Если у вас двое детей, или трое братьев, или пятеро внуков, то вас не упрекают в аморальной любви ко всем сразу и не предлагают строго выделить кого-нибудь главного и единственного. А в случае с друзьями - у вас их может быть хоть сорок человек, и о вас доброжелательно скажут: у него много друзей, хороший человек.
   В случае с единственными мужчинами и единственными женщинами всё могло бы быть точно так же, если б не социальная нагрузка на семью с точки зрения "с кого спрашивать в случае чего"... Да, если мы договорились о семье и о продолжении рода, то моногамное поведение становится единственно уместным. Но если мы договорились о семье и продолжении рода, если мы вообще способны договориться, то мы уже друзья и партнеры; у нас не любовь со страстью и не конфликт любви и страсти, - у нас общее дело, имеющее отношение к социуму.
   И напротив: если вы в принципе не к социуму обращаете своё поведение, а впервые в жизни (и, как выяснилось впоследствии, в последний раз) переживаете полную реализацию пола, и в любви, и в страсти, и в интеллектуальном партнерстве, и в чем хотите, - то в этой опасной для окружающих ситуации нельзя расслабляться.
   Когда мы с А вернулись в Москву, январское солнце всё еще светило для нас круглосуточно. Друг-учитель, повстречавшись с нами на лестнице, посмотрел в наши прозрачные глаза, усмехнулся, покачал головой и пригласил зайти в гости. Мы распаковали вещи и пошли в гости. Попили чаю втроем, рассказали про зимний лес и двухметровые сосульки на карнизах усадьбы и разошлись по домам.
   Наутро я купила билет на поезд, решив посетить бабушку.
   Посетила. Возвращаясь через неделю в Москву, я ощутила каменную тяжесть на сердце и чудовищные предчувствия.
   Войдя в свою комнату, я не обнаружила вещей А.
   Вскоре пришла моя мусульманочка.
   - Где мой А? - спрашиваю у нее, никуда не ездившей на каникулы.
   - Да вот зашел как-то, когда ты была у бабушки, взял свою книгу, бумаги какие-то и ушел. Больше не заходил.
   - Такого, моя дорогая, не может быть, - говорю я ей, - вспомни еще что-нибудь.
   Она вспомнила, что видела А в коридоре вместе с Й.
   Я почувствовала, что теряю сознание.
   Сползла с лестницы, пришла к другу-учителю, рассказала о поведении вещей А, о репликах мусульманочки, о прогулке А с Й по коридору.
   - Значит, стукнули ему, а он гордый, понятно. - Друг-учитель крепко затянулся беломориной.
   - Я пойду, - говорю я ему, - поищу его. Надо убедиться.
   Я очень быстро нашла А. Трезвый и бледно-зеленый, он сидел в компании гуляк-второкурсников. Там же томно бренчал на гитаре Й, деловито мазала паштет на бутерброды моя мусульманочка, суетились еще какие-то... Я посмотрела на А, он не увидел меня. Я кинула в него бутылку с кетчупом, попала в плечо, но он и этого не заметил. Наигрывающий на гитаре Й отобразил на лице "самое острое удовольствие в сознательной жизни". Он отстоял свое монопольное право менять предметы любви без особого согласования с предметами. Мусульманская девочка домазала бутерброды и подала мужчинам.
   Я покинула конгениальный коллектив и пошла к подругам.
   Первая, иностранка, пережившая столько волнующих минут с Й, уехала, оказывается, в свою заграницу делать аборт. Вторая, бывшая со мной и А на отдыхе в дивном лесу, сидела дома одна и писала дипломную работу. Я сказала ей, что до сведения А кем-то доведены подробности моих отношений с другом-учителем. Подруга напомнила мне, что предварительные угрозы были и раньше, и что задача осведомителя, наверняка, не нравственного порядка. Скорее всего, это месть. А за что месть - никто не знает, поскольку Й у нас очень загадочная азиатская натура. Не понять нам.
   Я доползла до своей комнаты, легла на кровать и попыталась восстановить дыхание. Как вы помните, без А я не очень дышу.
   В дверях столкнулись - мусульманочка и моя Вторая, обеспокоенная моим тихим уходом. Они вдвоем подошли ко мне и спросили, что надо сделать. Может быть, если б они промолчали, ничего не случилось бы. Но клапан открылся. Я поняла, что теперь мне лет сто не видать А, и это хуже смерти. Я закричала так, что девушки быстро побежали кто за валерьянкой, кто за холодной водой, притащили большую подушку и придавили меня, чтоб остановить истерику. Они пытались что-то говорить, успокаивать меня, но меня нельзя было успокоить, как нельзя убедить мать на похоронах сына в целесообразности его смерти. Это правомочное сравнение, уверяю вас.
   Дальше не помню, провал, потом опять ночь, страх, горе, сухие слезы. Болезнь.
   Через несколько дней, когда я уже могла понемногу ходить и говорить, вернулась из-за границы подруга Первая. Приходит ко мне, я сижу в постели, мы беседуем; она рассказывает про свой комфортабельный заграничный аборт. Спрашивает, давно ль я видела её ненаглядного Й.
   - Недавно, - говорю. - Он рассказал моему А о моих отношениях с другом-учителем. Хоть и не знает ничего он об этих отношениях, но рассказал. Когда я уезжала к бабушке на неделю.
   - Он подонок, - сделала вывод моя подруга, - хорошо, что я так быстро сделала аборт. Я не пойду за него замуж. В нашей стране и своих мерзавцев достаточно, чтоб еще импортировать.
   - Ты уверена, что ты не пожалеешь? - спрашиваю я, приподнимаясь над подушкой.
   - Уверена, - отвечает подруга мужественно.
   Между прочим, она поступила так, как сказала. В тот же день она отправила Й в отставку, не объясняя причин. Он не понял, принялся страдать. Всё равно не понял. До сих пор страдает. Ведь так всё было хорошо придумано: он женится на влюбленной иностранке, уезжает с ней в розовую даль. В те годы, в советские, это было много и очень круто. Свою немеряную нравственную силу он предъявил в Москве, очевидно, как приданое.
   И когда женщина внезапно сорвалась с его рук и исчезла без разговоров, он не понял. Неужели усомниться во всемогуществе члена? Невозможно.
   Правда, он милый и наивный человек? Мне тоже иногда жаль его.
   - Какое счастье, что ваша история про Й закончилась! Или не закончилась? - испуганно спросил ночной попутчик.
   В троллейбусе по-прежнему было холодно и пустынно. Слово "пустынно" возникло в голове Ли внезапно, как легкий удар. Захотелось декораций.
   - Да вы не переживайте; когда надо будет, я декорирую... - сказал ночной попутчик в ответ на ее мысли. - И очень вас попрошу: не затягивайте так надолго остальные буквы. Я понимаю, что ненависть так же запоминается, как и так называемая любовь, но и утомляет не меньше.
   - Почитайте мне вы, - попросила Ли. - Я устала.
   - У меня осталось не очень много, поэтому не расслабляйтесь. Мы уже приближаемся к вашей остановке...
   Окончание
   седьмого рассказа ночного попутчика
   ...И качается на люстре.
   Люстра неподвижно висит над утомленной компанией. Бражничать устали, переглядываться и спорить - тоже. Ночь. Парадис тихонько предложил Гедату покинуть территорию чужой любви. В глазах хозяйкиного жениха уже давно сквозит отвращение к гостям и словам.
   Ли вдруг забеспокоилась о судьбе покинутого ею тела. Страстный прилив последней ностальгической любви к чудесным возможностям живой плоти. Оболочка по имени Гедат успела стать ею, стать е ё оболочкой, немного побеседовать с Ли о жизни да и отпустить от себя. Это произошло так неожиданно быстро, что Ли только сейчас, взлетев на люстру бесплотной сутью, поняла, что покинула Гедата навсегда. Создала его и оставила жить. И вмешаться ни во что, ни в один его сюжет, никогда не сможет. Но где, в таком случае, её собственная прежняя форма? Неплохо бы найти. Ведь она, прежняя форма, очевидно, живет сейчас где-то сама по себе, без оторвавшегося содержания Ли. Без души? Получается, да. Или не живет? Ведь именно прежняя форма, измотав себя, превратилась в Гедата, которого раньше и в помине не было на свете... Стоп! Он был. Ли вспомнила письмо от неведомой Альматры, то письмо, что хранилось в пакете с документами Гедата, на старой бумаге, с любовной песнью внутри!..
   Так. Очень интересно. Если была Альматра со страстной любовью, значит, был объект любви. Значит, он уже жил. Но забыл. Гедат забыл, что уже жил. Но это нормально. Не помнить минувшей жизни - более естественно, чем помнить.
   Но тогда, может быть, не Ли создала Гедата, а он создал Ли? Нет, опять не получается. Ли еще раз вспомнила солнечное утро, когда она проснулась мужчиной. В его собственной, а не в своей квартире. То есть как не в своей? Там всё было ее. Как накануне вечером. Кроме одежды в гардеробе и парфюмерии в ванной: эти предметы заботливо были мужскими. Почему-то. Да, и паспорт, и вообще все документы.
   Вспомнив о документах, она спохватилась: не проверяла пропуск в театр. Его не было? Ведь Ли была примой. Гедат не мог быть примой того же театра. Он вообще был непригоден к этому делу, насколько Ли успела понять его. Надо успеть всё выяснить, пока...
   Ли поймала себя на торопливости. Выяснить - пока что? Поспешное стремление всё понять, быстрее охватить, свойственное ей еще при жизни, продолжало сказываться.
   Стоп, сказала себе Ли. Спешить мне уже некуда. Но и оставаться здесь, на люстре, нелепо. Гости сейчас разойдутся. Молодые останутся наедине и примутся совокупляться, а я терпеть не могу секс, исполняемый без меня. Или уже могу? Не знаю. В любом случае - я хочу разыскать свою собственную форму. Я не понимаю происходящего. Спросить невозможно. Но я - есть. Я же мыслю... Я могу попытаться еще, хотя бы для себя. Чтобы унять эту страшную тоску, это внезапное полное непонимание.
   Она посмотрела вниз: Гедат хмуро переговаривался с Парадисом о "нелепых браках между чужими людьми", а нелепые молодопомолвленные люди переглядывались жадными глазами. Гости, закусив уже по девятой-десятой, глубоко ушли в беседу о жилищной проблеме больших городов и никуда не торопились. Одна лишь дама-поэтесса скучающе посматривала на дверь, как бы не видя вокруг другого поэтического материала.
   Я больше не могу, сказала себе Ли. Это не моё. Можно, я уйду?
   Она пошевельнула плечами, как живая, и вдруг - о Боже, все эти, тщеславные, - исчезли.
   Ли обнаружила себя - над Патриаршими. Вот здесь совсем недавно Аннушка разлила масло...
   О! О. Оказывается, теперь всё очень просто. О. Поговорим же. Мне всё мало было, и я не успела, простите все, кто меня знал. Сейчас попробуем успеть. Ну-ка.
   Я вижу всё, что вокруг меня. Как слабо человеческое зрение: оно видит только то, что п е р е д глазами! А я сейчас вижу всё вокруг, над, под, как будто я - сплошные глаза!.. И всё слышу, но наоборот: раньше было слышно окрест, а сейчас можно выбрать и прислушаться, и ничто не перекроет, не затмит.
   Ли на секунду слетала в консерваторию и, устроившись под портретом Моцарта, послушала оркестр. Играли "Турангалилу" Мессиана. Симфония немыслимой длины и бесконечно насыщенной оркестровки, она всегда пленяла Ли мощью эротического звукового потока, которому отдаешься без раздумий, доверчиво, а потом ходишь и годами думаешь - да как ему такое в голову-то пришло! Загадка органиста и исследователя птичьих голосов Оливье Мессиана сегодня открылась Ли вся, без теней; француз, влюбленный в индийскую и японскую и прочую чувственную древность, он тоже искал с в о и х! О, как она теперь поняла его! Ли непринужденно отключилась от толстенного оркестра и прослушала одну лишь партию волн Мартено. Этот электронный клавишный малыш еще в детстве поразил ее своей неэлектронностью. Будет время, сказала она себе сейчас, разыщу господина Мартено и спрошу, зачем ему понадобился одноголосный органчик со змеино гибким голосом, инструмент-заклинатель стихий, виртуоз нежного внушения... То есть зачем именно ему.
   Ли вернулась к ночному пруду и села на белого лебедя, тихо дремавшего у пристани под павильоном. Лебедь вынул голову из-под крыла и осмотрелся в легком беспокойстве. Не разобравшись, он на всякий случай подплыл к своей подруге, поцеловал в крыло и уснул, свернувшись.
   Ли усмехнулась и пересела на шею лебеди. Самка не шелохнулась. Вот, сказала Ли, и у лебедей всё так же...
   Теперь - домой. Ли вернулась в свою квартиру и принялась ждать Гедата. Озирая мебель, требовательно подобранную всего лишь год назад, Ли удивленно отметила свое безразличие ко всем до единого предметам, цветам, гардинам, шелковому постельному белью, зеркалам... Да, кстати! Зеркала! Те самые, в ванной, которые не отражали друг друга, вися визави!!! Ли ринулась в ванную и попыталась разместиться между серебристыми плоскостями. И так вертелась, и эдак, и всё промахивалась: то на полочку с косметикой угодит, то в воду нырнет, то в замочную скважину протиснется, - всё никак! Странно, ужасно странно! Ну а он? Гедат теперь отразится?
   Он пришел очень поздно, всё такой же хмурый и взволнованный. Страсть к женщине, бывшей жене Парадиса, затмила бедняге мир. Ли заглянула к нему в брюки: член злобно стоял и терзал своего хозяина. Ли послушала мысли хозяина: они не отличались оригинальностью. Гедат вошел в ванную голый и отразился в обоих зеркалах - одинаково. Ли окончательно перестала беспокоиться о нем. На всякий случай она слетала в недалекое будущее и обнаружила Гедата в постели с упомянутой женщиной, не отказавшей напору дикаря. Ли пробралась в расщелину между любовниками, полюбовалась энергичным ходом их гениталий, послушала ленивые мысли дамы и собственнические планы джентльмена - и весело улетела к Парадису.
   Он сидел перед закрытым роялем, положив руки на маслянисто-черную крышку, с серым лицом, тяжело дыша. Он хотел живую Ли. Она не успела надоесть ему, не успела ничего, кроме первой нежности, первых слов, без горечи, без ошибок, - всё только-только начиналось. И вот - кончилось. Парадис почему-то был уверен, что больше не увидит Ли. Отъезд к мифической сестре, невесть чем невесть где заболевшей, всё больше открывал ему глаза на какую-то другую, настоящую правду, о которой нельзя было ни догадаться, ни спросить. Не у кого. Гедат, как уже окончательно понял Парадис, просто забыл о своей кузине. У него страсть. К этой. Парадис почему-то упорно называл бывшую жену - э т а. Без обиды, без трудных воспоминаний, - всё это уже не работало, но имя ее не применялось им даже мысленно.
   Парадис помнил шелк ее кожи, как будто в магазине тканей однажды купил настоящий панбархат редкого темно-изумрудного оттенка и обтянул им подушку в спальне. И спал на драгоценной наволочке несколько лет. Такая была жена.
   Парадис помнил ее хрустальный голос, как будто любимая виниловая пластинка детства с простой задушевной песенкой, записанная на редкой скорости 45 оборотов, требовала столь же редкой проигрывающей аппаратуры. Хочешь прослушать - возись, ищи аппарат. Такая была жена.
   Парадис помнил ее ноги, талантливую игру ее внутренних мускулов, ее стоны, никогда не бывавшие вульгарными или культовыми, - словом, всю ее сексуальную атрибутику, сводившую с ума его современников, - он помнил это отчетливо, как будто на выставке достижений народного хозяйства ему разрешили, в виде редчайшего исключения, потрогать настоящий космический корабль. И даже показали, как он работает. То есть - запустили корабль в небо с шумом, с огнем, грохотом, не понарошку, а потом быстренько посадили на стартовую площадку и объяснили, что это всё только в виде исключительного к Парадису отношения. А потом Парадис будто бы отошел от космического стенда, погулял немного, обернулся - и видит: над выставкой летает космический корабль, шумит, грохочет, всё всерьез, а через пару минут на площадь выпускают очередного посетителя, для которого, в виде редчайшего исключения, только что запускали тот же корабль...
   Парадис понимал, что по отношению к таланту бывшей жены несправедливо словцо "эта", но ничего не мог поделать. Он пережил с нею всё, что можно пережить с сотней женщин. В ней одной умещались тысячи самых разных. Но к финалу он ощутил такой подвох, такую оскомину, что готов был сменить бархатную наволочку на голые доски нар. Не найдя в таковой перспективе привлекательности, он покинул выставку, но временами навещал стартовую площадку космодрома с легкой ностальгией по первому впечатлению. Оно не повторялось, и он успокаивался, успокаивался, успокоился - и встретил Ли.
   И потерял ее - неизвестно почему. Где она? Парадис не ожидал, что всё еще способен страдать из-за женщины. Конечно, он понимал, что страдает из-за непознанной и утраченной возможности, а не от скорбного знания, но интуиция подсказывала ему, что скорбная ясность в данном случае не наступила бы. Талант Ли был другой. Гений похож на всех, а на него - никто; это изречение одно только и приходило ему на память, когда он общался с Ли. И сейчас он безумно хотел любой встречи с ней, даже разочаровывающей, даже разрывающей, любой, но только не этой жуткой пустоты, завалившей мир серыми хлопьями так густо, что нечем дышать.
   Сидя на крышке рояля, невидимая Ли, невластная над материальной действительностью, слушала внутренний монолог своего нечаянно покинутого любовника и плакала без слез, поскольку у нее не было слез. Были сплошные всевидящие глаза - и все они плакали. Она рвалась к Парадису, но она не могла теперь сдвинуть с места даже пушинку.
   Парадис всё же почувствовал ее: превосходный музыкант, он владел тонкими полями, умел жить в них и никогда не давал втянуть себя в беседы с дилетантами, пожизненно решающими основной вопрос философии. Он ощутил неожиданное облегчение, тоска и удушье отпустили его сердце, что-то мягко окутало его тело, поселилось в груди, успокоило.
   Парадис поднял крышку рояля и положил руки на клавиши. Еще минуту назад он был уверен, что не сыграет сегодня ни единого звука, он был готов отменить завтрашний концерт и все гастроли. Еще через минуту он расслышал ми-бемоль-минорную прелюдию Баха из первого тома Хорошо темперированного клавира и обнаружил, что её играют его собственные руки. Повел плечами, выпрямился. Доиграл Баха, замер от удивления: вдохновение небывалой силы наполнило его сердце. Парадис не ощущал горя, в нем поселилось непонятное счастье вместе с изумительно ярким пониманием смысла всех мелодий, какие только помнил его мозг.
   Он встал и подошел к балконной двери. Московские огни на черноте.
   Парадис поднял руки и посмотрел на свои ладони. И вдруг словно ветер, странный круглый ветер нежно лег на раскрытые ладони. Парадис сжал кулаки, потом выпрямил пальцы, потом переплел пальцы, - ощущение круглого ветра в обращенных к ночному небу ладонях не исчезло. И круглый ветер словно что-то шептал ему, и успокаивал, и подталкивал к роялю, и душа Парадиса расширялась, выпрямлялась, он весь утонул в блаженстве сверхъестественного понимания чего-то высокого, сильного; это было необыкновенно, это было сильнее любого изо всех воодушевлений, пережитых им на сцене да и где угодно вообще.
   Ли не могла сделать большего. Но и это было прекрасно. Это тоже оказалось жизнью - невероятно сильной и очень чистой, и в этой жизни не могло быть разрушающих слов, в ней остались одни ощущения, не передаваемые словами.
   Оставив Парадиса, она полетела к ночному небу и нырнула в облака.
   - Вы не против, дорогая, если я дочитаю вам эту историю до конца? - уточнил ночной попутчик.
   - А почему вы спрашиваете вдруг? - уточнила Ли.
   - Ну, может быть, вам не хочется вспоминать подробности. Ведь можно загадочно пропустить что-нибудь... Устроить какую-нибудь поэтическую недосказанность...
   - О да, именно ради недосказанности я и мерзну в вашей колымаге вот уже... хотела сказать, битый час, но я
   не знаю, который сейчас... И у меня вообще остановились часы, - удивленно заметила Ли, взглянув на запястье.
   - Нет, они не остановились. Они точно показывают время, когда вы вошли в троллейбус, и будут показывать его до самой остановки, - объяснил Люцифер.
   - До остановки чего?
   - До вашей остановки. Вы забыли, о чем просили меня - показать вашу остановку, - вежливо напомнил ночной попутчик.
   - Значит, вы решили все-таки выпустить меня? - безучастно спросила Ли.
   - А эти решения не в моей власти, голубушка, чтоб вы знали, - подчеркнул ночной попутчик. - Чтоб вы не скучали, продолжите-ка ваш алфавит, а я отдохну.
   - Мне он надоел.
   - А вот без него вы отсюда точно не выйдете, - заверил он.
   Алфавит: л
   Тоже хорошая буква, правда? Символичная. Трудно выбрать, на кого ее повесить. Мне слышится в ней что-то протяжное, как песня бурлака, и длинное, как его веревка. Чем больше я понимаю рабскость горячих уверений в любви или их требований, тем менее хочу приписывать именно л ю б о в ь к хорошим воспоминаниям о хороших людях, оставивших свой вечный след - без претензий, упреков, капризов.
   Я разлюбила этот термин, когда поняла, что о любви чаще всего вспоминают для освящения бытовой схемы: встреча, всплеск, симпатия ко всплеску, иллюзия истинности ситуации, наркотическая эйфория от преувеличенной, расширенной внешней жизни, страх перед возможностью успокоения и сжатия, крик-заклинание о л ю б в и как требование доказательств от другого, затем ослабление пут - и опять крики о л ю б в и, обо всяких там н а в с е г д а, словом, съешь меня и перевари, ну и так далее... (Вы, конечно, подумали: "Наив!")