Потом (это уже после старта, на борту «каракатицы») имело место еще и поголовное собрание всей экспедиционной братии, в ходе которого Матвей впервые получил возможность приблизительно оценить даренных судьбою спутничков. Картина показалась удручающей. Не сказать, чтобы в случае чего бухгалтер Бэд Рашн собирался на кого-то рассчитывать, но… Э, да что там!
   Нечто интересное примерещилось ему только в командире корабельного экипажа. Но осторожная попытка завязать беседу в два счета доказала: этот парень с ярко азиатской внешностью и неожиданным именем Клаус не разумное существо, а так — деталь навигационного оборудования. Матвей уже имел случаи убедиться: если у человека зрачки словно бы сопространственной мутью подернуты, то вместо мозгов у него бортовое счетнологическое устройство, а вместо души — технический паспорт какого-нибудь корабля.
   У азиата Клауса вместо души был техпаспорт списанного из резервной эскадры кросстаровского десантнотранспортника «Каракал». На собрании Матвею среди разномастной публики сразу бросились в глаза по-военному стриженный затылок и черная парадная «офицерка» со следами недавно отклеенных погон. Но когда, подсев ко всему этому, бухгалтер Бэд попытался поздороваться и представиться… Хозяин затылка, погонных следов и немецкого имени выслушал его, не отводя азиатски-бесстрастный взгляд от ораторствующего Шостака, а потом вдруг сказал вполголоса: «Они приконтачили к нашей корме какую-то грушу на кишке. Размером с ходовую рубку. Н-нагар дюзовый…» Засим последовали миг раздумья и новый выброс информации: «Аварийная катапульта жилого модуля предназначена для спасения корабля и экипажа от пассажиров». Матвей выдавил неопределенное «гм» и поспешил отодвинуться.
   А Шостак-сын тем временем разглагольствовал, живописуя предстоящую экспедицию этаким турполетом в край, где на деревьях вместо листвы подвешены купюры и кредитные эллипсеты.
   Всадников при этом он особым вниманием не осчастливил. Помянул лишь, что, вдоволь наобжигавшись на всяких дельфинах (с одной стороны) и на плосколобых флерианах (с другой), земная наука давно уже перестала увлекаться объемом мозга да сложностью извилин оного. Перестала, значит, и выработала «безошибочный триединый комплекс» признаков разумности.
   — И вот с точки зрения этого комплекса… Да, всадники пользуются весьма сложными орудиями труда… Более того, их человекоподобие гораздо выраженнее, чем у любой известной нам разумной внеземной расы, они даже имеют настоящие — в человеческом понимании — руки… Впрочем, теоретически доказано, что, например, щупальце является гораздо более совершенным органом в аспекте созидания предметов материальной… Но я, кажется, слишком увлекся. Так вот, орудия труда байсанских всадников и их якобы социальная организация — это лишь два из трех необходимых признаков. Без наличия возможности общения особей посредством членораздельной речи либо ее полноценного аналога (которых, кстати, современная наука не знает)… Без этой возможности, которая и является третьим признаком, нельзя говорить именно о социальной организации, а можно говорить лишь об организации инстинктивной (пример — земные муравьи и подобные им). Это что касается псевдонаучных измышлений о якобы разумности всадников. С практической же точки зрения, упомянутая форма организованной жизни намертво припаяна своей скотоводческ… э-э-э… симбиотической ориентацией к степной зоне планеты. А поскольку наша область интересов — псевдомангр, эта многократно преувеличенная вздорными слухами угроза нам не — хе-хе! — угрожает.
   И вот теперь — полет.
   Тусклая радужность за иллюминатором; вместо каюты — уютная келья, вместо койки — тесноватый, но, в общем, уютный гробик…
   «Здесь все подвластно мне…»
   Врешь ты, Бэд Рашн! Миражишь хуже, чем запаразиченный комп. «Все…» А ты сам-то себе подвластен? Скис, выдохся — как пиво в банке с неисправным кондиционером.
   Вот бы впрямь дозналась Ленок: Матвею Молчанову дали в полное, безраздельное распоряжение макросупербрэйн, набитый конфиденц-информом немелкой фирмы, а он, Матвей-то, черт-те сколько дней только и удосуживается, что ноги задирать на контактор!
   Не-е-ет, хватит! Нельзя так! Сделай же хоть что-нибудь — убей сволочугу Крэнга; помирись с ним, сволочугой; залезь в супер, надергай секретов; наплюй на все да учини диверсию на корабле и под шумок сыграй в убегалки — вон у них тут глиссер-разведчик до чего классный…
   Или хоть отравись, хоть расшиби башку о ближайший комингс — только не сползай же вот так, куском дерьма в унитаз-деструктор!!!
   Тем более что идейка-то, прихваченная за хвост во время диспута с Крэнгом в новоэдемской каталажке, — богата она, идейка, перспективна, слюноточива… Сейчас бы ее самое время обдумать как следует (на месте-то думать станет некогда, там дай бог успевать делать)… А у тебя именно теперь думало отказало. И получается впрямь все по-Крэнгову. И по-Шостакову. Получается, стая в суб-память клюнутых пустобрэйнов тащит Матвея Молчанова на стопроцентную гибель, а он — как так и надо. Вот бы Ленок обхохоталась, узнавши!
 

3

   Хваленый укромный коридорчик оказался просто-напросто бронеуглеродной трубой — темной, тесной и вонючей. Обивки тут не было никакой, и голые осклизлые стенки превращали малейший шорох в отзвуки недальнего бомбометания. А уж беспрерывный капеж чего-то откуда-то куда-то так и лупил по нервам, корча из себя неумолимо приближающиеся вражьи шаги.
   — Что это капает, мазал его мазер? — сипели Матвею в затылок. — Чему тут капать-то?!
   — Будем надеяться, что вода. — Матвей закашлялся и толкнул кулаком Крэнгову спину. — Долго еще, ты?!
   — Скоро, скоро, — сдавленно бурчал Дикки-бой.
   Секунд аж десять брели молча, только кто-то из задних, поскользнувшись, принялся материться старательно хриплым басом.
   — Да что ж тут у них ни одного плафона?! — заныли вдруг где-то еще задее матерящегося. — Темно, как в банке с черной икрой. Долго еще?
   — Ладно, хватит. Дик, стой. Хватит, сказал! Так… Братья исконные славяне, слушай…
   — А Дик Крэнг тоже исконный славянин? — ехидно перебили из темноты.
   Дикки-бой дернулся, едва не сшибив Матвея с ног (хорошо еще, что в теснотище сшибаться было некуда):
   — Кто там бипает?! В клацало вонтишь?!
   — Цыц! — рявкнул Матвей, с трудом восстанавливая равновесие. — Дик Крэнг признан почетным исконным славянином, поняли? Ввиду особых заср… этих… заслуг! Слушайте дальше. Мне удалось завладеть деструктором. — Он вытащил из-за пояса упомянутый прибор и вскинул его над головой, словно бы остальные могли что-то рассмотреть в непрошибаемом мраке. — Нужно решить, как использовать это грозное оружие против подлых конфеде…
   С оглушительным, душу выворачивающим визгом прямо над Матвеевой головой прорезался и лихо пошел в рост ослепительный прямоугольник.
   — Эт-то еще что? — осведомился прямоугольник голосом Матвеевого отца. — Матвейка, и ты тут? Вместо школы водишь оглоедов по норам? Нормальные дети на людей учатся, а ты на крысу? — «Глас с небеси» пресекся на миг: Молчанов-старший разглядел недоспрятанный за сыновью спину деструктор. — Еще и макияжницу материну новую, молекулярную сдемократил! Мать исплакалась, думает, потеряла, а ты… И достанется же тебе!
   А мерзкий визг распахивающегося люка добирал, добирал пронзительности, все плотней нанизывая отцовские слова на себя и одно на другое, и уже невозможно было ничего разобрать в получающемся беспрерывье, кроме интонации — по-всегдашнему усталой, снисходительно-брезгливой, знакомой до обморочной ломоты под сердцем…
   Матвей забарахтался в своем спальном полугробу, сел, тупо уставился на слепнущую панель гипнопассиватора. Ненавистный прибор позуммерил еще секунду-другую и, наконец, заткнулся.
   Ненавистный прибор, черт бы его заглодал…
   И черт бы заглодал того ненавистного кретина, который решил, будто в условиях сопространственного перелета для человека нормально именно восемь с половиной часов сна. Восемь с половиной часов и ни мгновением больше. Сволочи…
   Всего нескольких каких-то секунд, самой раз-ничтожной чути не хватило, чтоб там, в ослепительном прямоугольнике над головой, разгляделось лицо отца. Уже ведь затемнело что-то, сгущаясь в золотистом этом сиянии, — и на тебе…
   Матвей подтянул колени к подбородку, обхватил их руками и плотно-плотно зажмурился. Нет. Так и осталось — ослепительный квадрат и как бы занавешенное им размытое пятно черноты. Сволочи… Первый раз за все эти суетные круговертные годы — и не дали увидеть. Чтоб вам, сволочам, всю вашу сволочную жизнь как мне нынче!
   Господи, как же его хоть звали? Уже и не вспоминается… не вспоминается, потому что толком-то никогда и не зналось. Тебя ведь только посконщики на Новом Эдеме величали по отчеству — и то по вымышленному. А имени отца ты просто никогда не слыхал. Соседи звали его по фамилии, как всех и все; друзья не звали никак, потому что не было у него никаких друзей; бабушка — мамина мать — за глаза цедила неприязненно: «этот… твой…», а в глаза… нет, не вспомнить, но тоже не по-людски как-то.
   А мама звала отцом.
   «Отец, да глянь, как этот вражонок извалялся опять! Ну сил же на него моих больше нет, хоть раз же ты его изругай!»
   Вялый поворот головы, равнодушно-усталый взгляд из-под приопущенных век… «Матвейка, я тебя ругаю». И все.
   И говорил, и ходил, и вообще жил он будто спросонок; и кожа висела на его непомерном ссутуленном костяке такими же дряблыми складками, как клееный-переклееный летный комбинезон на плечах — вроде бы и широких, но давно уже обезвольневших, обессилевших…
   Он где-то там кем-то работал, он одевал и кормил, помогал решать задачки (всегда именно помогал, а не решал за), дарил всякую всячину — всегда именно ту, которая по уму вроде бы и совсем не нужна, но от которой, увидев в чужих руках, отворачиваешься до хруста в затылке (чтоб никто не приметил твоей выбеливающей губы зависти)… И при всем при этом полубрезгливые-полусонные его глаза так и сочились невысказанным мучительным равнодушием. Ко всему. И к тебе — тоже.
   А однажды…
   Ты тогда проспорил Гераське. Как же, аж головенка кружилась: сам Хрящатый с тобой, смоллером сопливым, будто бы с ровней… «Две сотни, да не эллипсеткой (знаю тебя!), а шуршиками… Или лизать ботинки. При всех». А ты только кивал радостно… Докивался.
   Через неделю, когда сил уже не стало прятаться по щелкам, по-тараканьи, и все равно каждый вечер, воротя свеженабитую морду, врать матери про бежал-упал… Да, ты с отчаяния во всем сознался родителям… то есть сперва хотел тишком выволочь из материной шкатулки две сотни, попался, и вот тогда-то… Даже мама раскричалась: «А ты знаешь, сколько мы с отцом за такие деньги калечимся?! Ничего, оближешь! За две-то сотни… хоть узнаешь, чего они стоят — деньги!»
   А отец сказал, будто сплюнул вяло: «Идем».
   Всю дорогу ты угрюмо смотрел в землю. Ты видел только зашарканный-захарканный керамит, трещины на нем, разноцветные вонючие лужи… А потом ты углядел шлепающие по этим лужам ботинки. Квадратноносые, шипастые. Грязные-грязные. Шагающие навстречу. Ты так и прилип к ним взглядом, уже явственно ощущая на языке гадкую склизлость, а потому не видел, как отец затолкал ветхую кредитку в Гераськин нагрудный карман. «Возьми. И чтоб больше не смел лезть к моему сыну».
   Только расслышав эти слова, ты изумленно вскинул глаза.
   Наверное, Гераська оскалился — черт знает, что там творилось за зеркальным щитком его моноциклистского шлема. Но вот голос Гераськин был именно каким-то оскаленным — издевательски, многозубо и хищно.
   «Поздно, фазер, — сказал этот оскаленный голос. — Если бы сразу, то ИЛИ. А теперь И шуршики, И лизать. Велл уж, можно без всех. Hay».
   Ты не успел понять, что случилось дальше. Вечно ссутуленная, ссохшаяся фигура отца вдруг сделалась очень большой и широкой, щиток Гераськиного шлема брызнул веселым блеском зеркального крошева, а сам Хрящатый всею спиной с маху ляпнулся в лужу — в ту самую, в которой только что нарочито грязнил ботинки.
   «Чтоб больше не лез к моему сыну», — по-обычному вяло проговорил отец, брезгливо рассматривая иссеченные в кровь костяшки правого своего кулака.
   И вы было пошли домой, но тут Гераська, завопив, подхватился на ноги, а отец, оттолкнув тебя, развернулся… Хрящатый грянулся о его грудь, как о стену, отцовы ладони взлетели этакими костлявыми крыльями, схлопнулись, и моноциклистский шлем сплющился между ними, будто пивная банка под каблуком.
   Гераська еще оседал, еще валился на землю, а отец уже шел к тебе, на ходу ссутуливаясь по-всегдашнему, и комбинезон уже по-всегдашнему обвисал с его плеч… все сильней обвисал, все заметнее… потом отец споткнулся…
   И только позже, когда начала собираться толпа и над улицей неуклюже завис грязно-белый турболет с красным крестом, ты заметил на отцовой груди крохотное пятнышко. Черное. Спекшееся. След плазменного жала «осы».
   Отец еще одно-единственное слово успел вымучить: «Повезло». Хорошо, очень хорошо, что он успел на последнем выдохе прохрипеть это слово, и очень-очень хорошо, что ты сумел расслышать его хрипенье сквозь собственные надрывные всхлипы. Иначе ты ни за что не поверил бы запоздалому маминому рассказу про на годы растянутую смерть от постаннигиляционного облучения.
   …Похоже, встроенные в койкообразный гроб идиоты-датчики вообразили, что их подопечный опять заснул — сидя. Во всяком случае, зуммер гипнопассиватора решил вякнуть еще разок, и неуверенное, но более чем противное это вяканье разом выдернуло Матвея из трясины воспоминаний. И почти сразу же залился мелодичной трелью интерком внутренней связи: господ участников экспедиции приглашали к завтраку.
   Одеваясь, Матвей вдруг решил, что в кают-компанию он сегодня пойдет. Общаться с кем бы то ни было не хотелось по-прежнему, есть тоже не хотелось, но мучиться наедине с собственной памятью не хотелось всего сильней.
   Вне каюты оказалось шумно, людно и бестолково.
   К сожалению, жилой модуль проектировался под рэйнджеров, а не под обосновавшееся здесь сбродное экспедиционное стадо.
   Люки кают открывались по-старомодному, на петлях, ровно на девяносто градусов и внутрь коридора. А ширины коридора с избытком (правда, небольшим) хватило бы, чтоб между рядом этих распахнутых тяжеленных бронепластин и шеренгой беззаветных вояк, подпирающей противоположную стену, мог бы пройтись туда-сюда шкафообразный сержант — оценщик внешнего вида подчиненных и порядка в их обиталищах. Потом, под «Налеееее-ву! На утренний прием пищи шаго-о-ом… ырш!!!» непрошибаемый щит Объединенных Рас двинулся бы в кают-компанию слитной колонной по одному (чеканный шаг, каменные лица, оловянные глаза, форма одежды вне зависимости от половой принадлежности — «утренняя облегченная № 2»). И единственной досадой, возможной при таком положении дел, были бы шуточки все того же сержанта, менее аппетитные даже, чем армейский рацион: «Тверже ножку, пускай себе он хоть с трассы соскочит, этот летучий блевотоутилизатор! Представьте, что на тарелках вас ждет неподмытозадая флерианская мразь! Сейчас покажете мне, как будете расправляться с клювомордыми врагами цивилизации! Сожрать их сырыми, с перьями вместе, й-йе! Эй ты, интеграл ходячий, выправка где?! Погляди, как вон тот парень браво выпячивает грудь! Ах он не парень? Тем более погляди — пусть у тебя хоть что-нибудь выпрямится!»
   А сейчас…
   Несмотря на все заверения экипажа и Шостак-сыновьего секретаря, новоэдемцы, похоже, так и не поверили, что опоздавших здесь все-таки кормят. И теперь Матвей наконец понял, какого зрелища лишал себя до сих пор, пропуская штатное время кормежек.
   В коридоре имело место нечто среднее между бесплатным цирком и фильмом ужасов. Знатоки безмашинного труда выскакивали из кают, как по сигналу тревоги, сталкиваясь, сцепляясь, путаясь деталями донапяливаемой одежды… Двух-трех новоэдемских трудяг почему-то оказалось достаточно, чтоб намертво законопатить коридорный проход; образовавшаяся пробка стремительно росла, пропихиваясь в нужном направлении со скоростью альбийской сухопутной медузы (причем полудохлой), и вдруг дергалась обратно, с лязгом, стуком, с ойками-вскриками — это, стал-быть, где-то в самом эпицентре распахивался очередной люк. А потом (по некоторым вторичным признакам судя) в коридор встречным курсом въехали два поднос-столика на гусеничном ходу, везущие изысканную снедь занятому научными открытиями Шостаковому сыну Шостаку и его хрен знает чем занятому секретарю. Изобилие звуков пополнилось компьютерно-вежливыми увещеваниями освободить дорогу, стуком сыплющейся посуды и воплями поскальзывающихся на синтез-деликатесах.
   Выйдя из каюты, Матвей (к счастью) оказался не в гуще наиболее интересных событий, но (к сожалению) от этой самой гущи в опасной близости. Впрочем, через миг он обнаружил, что весьма успешно выталкивается на относительный простор. Еще через пару мгновений Молчанов-Чинарев-Рашн понял и причину своих успехов: оказывается, он проталкивался в направлении, противоположном всеобщему. Получилось это как-то само собой (просто двинулся по пути наименьшего сопротивления), но уж раз получилось…
   Несколько минут Матвей простоял в сторонке, рассчитывая на скорое окончание бардака. И действительно, толкотня мало-помалу начала рассасываться, да так бы и рассосалась, если б явившийся с парой своих руколомов Крэнг не принялся деятельно наводить порядок. А Крэнг и явился, и принялся.
   Матвей сплюнул, потом еще раз сплюнул, а потом отправился искать обходной путь.
   Довольно скоро он напрочь позабыл, куда и зачем движется по бесконечному трехмерному плетенью коридоров, коридорчиков, гравитационных шахт, «косых ходов» с визгливыми движущимися полами и даже механических подъемников, виданных Матвеем прежде лишь в родимых Сумеречных Кварталах, в космопорту полусредневековой Альбы да в исторических вижнах.
   Почуяв приближение человека, разгорались еле тлеющие в режиме энергоэкономии плафоны, настенные дисплей-информаторы и прочая техно-иллюминация (было забавно подсматривать через плечо, как все это, пропустив, торопливо «гаснет обратно»); перегораживающие путь закрытые люки за пять-шесть шагов начинали с мягким предупреждающим свистом меланхолически вертеть запорными кремальерами, распахивались наконец, впуская то в оклеенную черными зеркалами мертвых контакт-экранов операторскую демонтированной деструкторной батареи, то в сумрачный отсек, налитый жарой и гудом механизмов, назначение которых Матвею вроде бы когда-то преподавали…
   И нигде ни единой живой души — в смысле живой ПО-НАСТОЯЩЕМУ. Только ограниченно подвижные механотехники, смахивающие на древние бриджроллеры да рельсовые вагонетки. Ну, и еще один раз встретилась Матвею длинная колонна каких-то крабообразных уродцев. Заметив человека, они выжидательно остановились, и передний браво прописклявил: «Группа Z-4-K исполнительных механизмов-профилакторов следует на плановый техосмотр. Какие распоряжения?» В течение пяти минут Матвей перепробовал кучу всевозможных вариантов ответа, прежде чем механизмы-профилакторы с явным облегчением затопотали суставчатыми ножонками в прежнем направлении.
   Матвей чувствовал, что влюбляется в этот корабль. Далеко еще, по корабельным меркам, не старый и даже не устаревший, «Каракал» жил своей жизнью, летел, куда велено, и плевать ему по большому-то счету было, кто там нынче копошится в кишках его жилого модуля — элитный спецназ или свора недотепистых ханжей, вообразивших себя обрывистыми искателями приключений.
   А еще… Наверное, это из-за похожести корабельных переходов на трубы… Или запах был виноват — временами рифленки вентиляционных каналов обдавали Матвея духом чего-то явно технического и тем не менее сильно смахивающего на стоялую плесневелую сырость… В общем, все властней и властней захлестывало Матвея давнее чувство, растревоженное недавним сном: будто бы они с Дикки-боем опять пробираются трубами черт-те когда заброшенной по ненадобности канализации Сумеречных Кварталов. Только Сумеречные Кварталы — это понарошку, и канализация на самом деле никакая не канализация. Если по правде, она — тайный лабиринт под укрепрайоном, выстроенным на Темучине подлыми агрессорами-конфедератами. А Дик и Мат, коренные новославийские колонисты, обязательно должны заложить термоядерный… э, да что уж тут мелочиться — аннигиляционный фугас под штабом вражеской ПКО, чтоб завтра ничто не помешало сыпануть с орбиты на вражьи головы лифтам, набитым самой непобедимой в галактике бронепехотой…
   Может, Матвей и не докопался до таких уж тончайших тонкостей своих переживаний, но одно он уразумел безошибочно: больше он, Матвей, даже в мыслях никогда не станет звать «Каракал» каракатицей.
   Потом на молчановской дороге попался люк, который автоматически открываться не захотел, а вместо этого принялся вопросительно моргать индикатором кодового замка. О коде Матвей, естественно, не имел ни малейшего представления. Зато он имел богатый опыт общения с процессорами кодовых замков.
   Про угрызения совести речи, конечно же, и быть не могло. Совести следовало бы угрызаться у тех, кто вводит честных людей в искушение, лепя куда попало всяческие мудреные, возбуждающие любопытство запоры. Будь замок обыкновенным, честный человек, может, спокойненько бы прошел себе мимо, а так…
   Что именно «а так», додуматься не успелось: замок капитулировал.
   За люком оказался гигантский (это, естественно, по меркам космического корабля) зал, в три ряда уставленный стеллаж-зажимами. А стеллажи ломились от матово-черных транспортных контейнеров со всевозможными шифр-кодами, рисунками, ярлыками… Склад экспедиционного барахла. Аварийный запас консервов (на случай выхода из строя пищевых синтезаторов) и всякая другая всячина.
   Матвей двинулся вдоль стеллажей, рассеянно щелкая пальцем по очаровательно улыбающимся с контейнерных торцов свинским мордам и жалея, что нечем приписать хоть под одной из них: «Чего я радуюсь? А того, что внутри — говядина!» или еще какую-нибудь такую же глупость. Впереди уже замаячил еще один люк, грозная надпись на коем извещала о нахождении по ту его сторону надтермоядерной силовой установки. Лезть к работающим реакторам Молчанову не хотелось, и он уже совсем было решил поворачивать восвояси, как вдруг заметил: свинячье рыло на контейнерах сменилось изображением откупоренной, аппетитно пенящейся пивной банки.
   Это уже показалось интересным. Да и совесть, опять же, должна бы угрызаться у тех, кто опасную экспедицию снабжает… э-э… девять, десять, одиннадцать… Пятнадцать контейнеров — судя по размерам, не менее полутора тыщ банок пива… какого, кстати? Ни себе чего — «Бешеный кот»! Ого… А и тем более! Нужен ли для охоты на флайфлауэров кот, да еще бешеный? Да еще на складе с замком, способным лишь возбудить любопытство честного человека? Значит, Шостаков сын Шостак фактически преднамеренно подвергает честных людей риску напиться в условиях искусственной гравитации, а это же ой-ей-ей как вредно… Ну, положим, от пары банок даже очень честному человеку ничего такого не сделается… и от десяти не сделается… и экспедиция не обеднеет от потери каких-то жалких двадцати банок… только вот как же унести их, тридцать-то банок, не в чем же…
   Матвей вдруг понял, почему мысленный его монолог получился таким пространным. То есть нет: что замок контейнера дисциплинированно щелкает, а крышка почему-то не открывается, это он заметил после первого же нажатия на соответствующую кнопку. А теперь он заметил, почему не открывается крышка. Потому что она приварена. Некрасивым пунктирным швом, явно наспех… но намертво.
   Матвей осмотрел еще несколько контейнеров. Та же картина. Что ж, неприятно, но ясней ясного: Шостаков (а по совместительству еще и сукин) сын Шостак озаботился-таки, чтоб честные люди не напивались в условиях искусственной силы тяжести.
   Неясно другое: зачем было той же сварной операции подвергать контейнеры с тушенкой? И вообще все контейнеры, которые Молчанов-Чинарев-Рашн сумел осмотреть без особых трудозатрат (и вряд ли контейнеры, на которые он поленился затрачивать труд, неведомо чей плазменный паяльник оставил нетронутыми).
* * *
   В принципе, вполне понятно, что счетастый гейтсовский лауреат Шостак-ибн-Шостак не желает питаться синтез-пищей и отказывать себе в такой мелочи, как баночка «Бешеного кота» под настроеньице и под натуральную свининку. Что вышеупомянутая половина владельцев «Шостак энд Сан Глобкэмикал» приняла специальные меры для предотвращения покражи своих деликатесов — это тоже понятно. Но тогда зачем же вообще искушать народ соблазнительными этикетками?
   Одно из двух: либо тут что-то не слава Богу (надо же, опять новоэдемская инфекция!), и тогда причину следует выяснить, либо… либо…
   Всю обратную дорогу Матвей изо всех сил раздувал версию про «не слава Богу», категорически игнорируя это самое «либо». Потому что заключалось оно в мучительном видении огромного фужера с пивом на фоне шкворчащего куска консервированной, но неподдельной свинины. И плевать, что по-настоящему разогреть тушенку скорее всего не удастся. Можно, конечно, попросить жаровню взаймы у Шостака — я тут у вас спер кой-чего, нужно поджарить, — но такой вариант почему-то не вселял веры в успех… Плевать, плевать! Сперва бы разыскать какой-нибудь плазмотрон… плазмотрончик… плазмотронишко хоть самый маломощный — хоть осу на худой конец… Перегнуться через обиду и попросить у Крэнга? Ведь нужно же наказать Шостакова и сучьего сына за введение во иску… ну черт же дери заразную новоэдемскую святошность… за провоцирование честных людей! Да и версия про «не слава Богу» не такая уж и надуманная. Ведь когда люди лишают свои ящики открываемости? Во-первых, конечно, когда боятся воров. А во-вторых…