Борщенко взволнованно начал прохаживаться по вестибюлю, но дежурящий у дверей эсэсовец хмуро приказал:
   — Стань к стене, не мотайся перед глазами!
   — Павел! — позвал Шакун. — Иди сюда. Стой тихо.
   Спустя несколько минут в кабинет к штандартенфюреру впустили Борщенко и Шакуна.
   Реттгер с огромным карандашом в руке сидел за столом.
   — Ближе, ближе! — приказал он.
   Борщенко и Шакун подошли к столу.
   Рынин молча стоял у окна.
   — Вот, Рынин, вы отказываетесь работать на нас, а другие ваши соотечественники охотно согласились! Посмотрите!
   Реттгер указал на стоявшего «смирно» Борщенко.
   Рынин, до этого не обративший внимания на вошедших, поднял голову.
   При виде Борщенко в форме охранника, рядом с рыжим зубастым власовцем, у Рынина глаза полезли на лоб.
   — Борис Андреевич, здравствуйте! — поздоровался Борщенко и без паузы произнес дальше заранее продуманную им фразу: — Вам надо принять предложение полковника о работе.
   Борщенко предполагал, что Рынин должен будет задуматься над словами «вам надо», и произнес их подчеркнуто.
   Рынин медленно подошел к Борщенко вплотную и стал в упор его разглядывать.
   Сомнений не было. Перед ним стоял помощник капитана «Невы» — Андрей Васильевич Борщенко. «Продался… Ах, негодяй!»
   Обычно невозмутимое лицо Рынина густо покраснело. Он поднял руку и тяжело ударил Борщенко по лицу.
   Борщенко отшатнулся не столько от боли, сколько от жгучей обиды.
   Рынин, весь пылая от возмущения, вытащил из кармана платок, брезгливо вытер руку и гадливо отбросил платок в сторону. Затем, круто повернувшись, подошел к столу.
   Прямо глядя в лицо Реттгеру, он медленно сказал:
   — Вот что, полковник! Если вы намереваетесь добиваться своего с помощью подобных трюков, напрасно стараетесь! — Продолжая говорить по-немецки, Рынин обернулся к Борщенко: — А содействие таких вот черных изменников ничего, кроме омерзения, не вызывает! Слушайте вы, гнусный предатель…
   Реттгер раздраженно перебил:
   — Что вы распинаетесь в пустоту, Рынин? Адресуйтесь к нему по-своему. Вам-то уж следовало знать, что кроме русских слов, он других не знает.
   Все еще бледный, Борщенко, силясь овладеть собой, повернулся к Рынину:
   — Борис Андреевич, я могу говорить только по-русски… Я еще раз повторяю: вам надо дать согласие на работу. В этом очень заинтересованы все мы.
   — Что он говорит? — спросил Реттгер Шакуна.
   — Он, господин штандартенфюрер, просит его работать у вас, говорит, что здесь это для всех поголовно очень интересно.
   — Тьфу, дурак! — рассердился Реттгер и стал ждать, что будет дальше.
   Рынин посмотрел на Борщенко, медленно подошел к креслу и сел, прикрыв рукою глаза.
   Реттгер пристально наблюдал. Он заметил, что в настроении Рынина неожиданно что-то переломилось. Кажется, на него действительно подействовали слова Брагина.
   В настроении Рынина и на самом деле произошла перемена. Закрыв ладонью глаза, он думал. Думал, анализируя. Думал так, как привык думать, проверяя связи и явления. Почему Борщенко скрывает свое отличное знание немецкого языка? Оно же только способствовало бы карьере предателя. А он скрывает и просит не выдавать его в этом («Я могу говорить только по-русски»)… Догадка, что Борщенко только играет роль перебежчика, вдруг, как молния, озарила сознание Рынина… Но тогда в словах «вам надо», которые Борщенко дважды подчеркнул, скрыт особый смысл. Значит, кто-то («все мы») предлагает ему дать согласие на работу… Кто и для чего?…
   Мысли Рынина оборвал Реттгер:
   — Так что же, доктор Рынин? Значит, вы отказываетесь, категорически и раз навсегда? Или вы еще подумаете?
   Рынин поднял голову и с нескрываемой ненавистью посмотрел на Реттгера.
   — Я еще подумаю, — сказал он глухо.
   — Ну, вот и хорошо…
   Реттгер повернулся к Борщенко:
   — Можешь идти, Брагин, и далеко не отлучайся. Ты мне будешь еще нужен.
   Оправившийся Борщенко стоял прямо, вытянув руки по швам.
   — Переведи ему, обалдуй, что я сказал! И убирайся. Да помоги ему устроиться!
   Шакун схватил Борщенко за руку и потащил к двери.
   — Пойдем, Павел! Я тебе сейчас буду помогать!…
   Глядя им вслед, Реттгер думал: «А этот Брагин кое-чего стоит… Его надо держать около себя, пока нужен Рынин…»

4

   К восьми вечера Борщенко явился к майору Клюгхейтеру. Охранник провел его через вестибюль и, предварительно постучав, впустил в кабинет майора.
   Клюгхейтер сидел в кресле с книгой в руке.
   — Проходите, Борщенко, и садитесь! — приказал он.
   Борщенко насторожился: «Почему Борщенко? Почему на вы?…»
   Он прошел к круглому столику и сел в кресло.
   Майор отложил книгу.
   — Прежде всего, — начал он, — я хочу установить, как разговаривать с вами: как с нашим агентом Брагиным или как с пленным помощником капитана Борщенко?
   — Не знаю, господин майор. Вы приказали мне явиться, вы и устанавливайте сами, как со мной разговаривать.
   — Тогда вот что, Борщенко, — жестко сказал Клюгхейтер. — Играть роль Брагина у меня бессмысленно. Говорите, не теряя времени, что поручили передать мне ваши соотечественники?
   Пораженный осведомленностью и проницательностью майора, Борщенко несколько минут молчал, собираясь с мыслями. Затем, отбросив придуманные ранее подходы, решительно сказал:
   — Мне поручено просить вашего содействия предполагаемому побегу заключенных!
   Клюгхейтер посмотрел на Борщенко с нескрываемым удивлением.
   — Да вы что, в своем уме? Говорить о побеге отсюда, с острова? И говорить со мной — помощником начальника лагеря? Вы, Борщенко, затеяли слишком опасную игру! Я прикажу сейчас надеть на вас наручники и, вместе с вашим зубастым и глупым приятелем, передам полковнику.
   Борщенко побледнел и встал. «Провалили товарищи! А еще комитетчики! На кого понадеялись — на немца! Он враг и врагом останется!… Короткой оказалась моя дипломатическая миссия…»
   — Вот что, господин майор, — медленно заговорил Борщенко. — Прежде чем меня уведут отсюда, хочу сказать вам в защиту чести советского моряка, что я действительно не Брагин и что грязный предатель Шакун не мой сообщник. Он подлинный соратник кровавого негодяя Брагина и принял меня за него всерьез. Дать вам эту справку по-моряцки прямо — важно для меня лично… А теперь моя совесть чиста!…
   — Вот так-то лучше, Борщенко, — спокойно сказал Клюгхейтер. — Теперь все на своих местах. Что вы не Брагин, мне было ясно еще у полковника. Но я тогда пожалел вас. Уж больно были вы неискушенны в таких делах. Но ваших отношений с Шакуном я не понимал. И ваша справка об этом важна не только для вас, но и для меня. Сядьте!… Я готов разговаривать с вами дальше.
   Борщенко стоял бледный, со сжатыми губами.
   — Сядьте, говорю вам! — резко приказал Клюгхейтер.
   Борщенко сел.
   — Я предполагал, Борщенко, что просьбы ваших соотечественников связаны с тяжелым режимом их подземной работы и с такой же нелегкой жизнью… И я думал в чем-то негласно помочь им… Негласно и немного. На многое у меня нет возможностей. Но затея ваших товарищей о побеге не просто фантастика, а прелюдия к кровавой расправе над ними. Надо предотвратить это ненужное кровопролитие! Я жалею всех вас как солдат, который никогда не был согласен с бессмысленными жестокостями.
   — Нам не нужна ваша жалость, ваша грошовая негласная филантропия! — резко сказал Борщенко. — Нам нужно оружие!
   Майор снова остро посмотрел в лицо Борщенко.
   — Вы не находите, Борщенко, что переходите всякие границы? Придется мне, видимо, немедленно в корне пресечь эти опасные замыслы!..
   — Вы этого не сделаете, майор!
   — Почему вы так думаете?
   — Вы же знаете положение на фронтах и понимаете, что дни вашего рейха сочтены. Скоро Германия Гитлера будет расплачиваться за свои кровавые преступления… Вы обречены, господин майор! И вам выгоднее сейчас стать на нашу сторону.
   Глаза Клюгхейтера загорелись гневом. Но выдержка взяла свое: лицо его снова стало непроницаемым.
   — Значит, вы и ваши товарищи полагали, что я соглашусь помочь вам из-за выгоды? Из-за страха?… Этого никогда не будет! — холодно сказал он. — Вы правы, что Германия, по существу, уже проиграла войну… Но я немец. И я разделю судьбу своей страны, какой бы трудной эта судьба ни была.
   Борщенко опять встал.
   — Уточняю еще один вопрос, майор. Я и наш комитет относятся к вам по-разному. Комитет верит вам и счел возможным раскрыть перед вами свои замыслы. А я не верил вам и, однако, как идиот, эти замыслы вам слепо предал. Вам — помощнику начальника лагеря смерти! Вам — нашему смертельному врагу! Глупо это было с моей стороны! Ну, вот и все. Дальше поступайте, как вам и положено поступать.
   Клюгхейтер помолчал, барабаня пальцами по столу.
   — Да вы сядьте, Борщенко… Молоды вы еще… и очень горячи. А не думали ли вы, Борщенко, что немцы не все одинаковы? Что не все они фашисты и, тем более, не кровавые палачи?…
   Борщенко живо ответил:
   — Конечно, и в самой Германии есть честные люди. Немцы-коммунисты так же томятся в тюрьмах и лагерях и так же беспощадно истребляются фашистами, как и советские люди. Они и здесь, на острове истребления, вместе с русскими делят их страшную судьбу.
   — Неужели только одни коммунисты честные люди? — тихо спросил Клюгхейтер. — Разве нет других честных людей? Не коммунистов? И это — в целом народе?…
   Борщенко опустил голову. Ему стало не по себе: «Получаю урок политграмоты от врага! До чего же ты, Андрей, докатился!»
   — Что же вы молчите, Борщенко? Разве это не так?
   — Так, — нехотя выдавил Борщенко.
   — А почему неохотно соглашаетесь с правдой? Где же ваша моряцкая прямота? А вы, быть может, еще и коммунист?
   Борщенко поднял голову.
   — Да, майор, я коммунист! И горжусь этим! И, как коммунист, объясню вам, почему правильные мысли не всегда принимаются сердцем… Конечно, немецкий народ и немецкий фашизм — это разное. Но иногда трудно бывает преодолеть горячий голос чувств, который вступает в противоречие с трезвым голосом рассудка. А почему? Да потому, что чувства эти тоже правильны. Временами я начинаю ненавидеть все немецкое только потому, что оно немецкое. Я понимаю, что это неправильно, но не могу освободиться от таких чувств. Слишком много крови и страданий миллионов людей стоят за этими чувствами, за этими эмоциями!… Хотите знать, откуда вырастают эти эмоции?
   — Да, Борщенко, хочу.
   — Ну, так я вам сейчас кое-что прочту… — Борщенко нагнулся, вытащил из-за голенища тщательно сложенный листок, бережно развернул его и стал читать — читать горячо, резко подчеркивая отдельные места: — «Близ Смоленска, у Гедеоновки, в большой яме похоронены трупы тысячи восьмисот убитых фашистами… женщин, детей и стариков… Мертвых гитлеровцы здесь закапывали вместе с живыми. И долго еще после расстрела земля колыхалась сверху могил и слышались стоны… В Краснодарском крае гитлеровские мерзавцы умертвили семь тысяч советских граждан, в том числе многих детей, и зарыли их в противотанковом рву, за заводом измерительных приборов».
   — Хватит, Борщенко! — дрогнувшим голосом оборвал Клюгхейтер. — Это действовала не регулярная армия, а эсэсовцы и…
   — Какая разница! — горячо сказал Борщенко. — Все они — немцы!
   — … и всякие иные мерзавцы, вроде Шакуна! — нервно закончил Клюгхейтер. — Дайте мне эту бумажку!
   Разгоряченный Борщенко передал майору бумажку — «Сообщение Совинформбюро» — и, не смиряясь, добавил, как бы продолжая прочитанное:
   — Все эти массовые расстрелы невинных, виселицы на улицах и дорогах, печи для сжигания живых, «душегубки»— все это на века покроет позором вашу нацию!… И вот эти-то факты и поднимают в груди бурю, подавляют добрые мысли и вызывают гнев при одном слове «немец»… А вы, майор, как вы сами подчеркнули, тоже немец! И не простой, рядовой немец! Нет! Вы — важная спица в военной колеснице Германии, которая на поколения изранила землю многих народов, оставила после себя ненависть ко всему немецкому и — кровь!…
   Клюгхейтер слушал не перебивая, сжав губы и нервно теребя бумажку, положенную на стол.
   — Я вас понял, Борщенко! — сказал он после долгого молчания. — И извиняю за горячность… А лично у меня своя биография и свои причины пребывания здесь. Но об этом нет дела никому, кроме меня.
   Борщенко, не обращая внимания на слова Клюгхейтера, с гневом продолжал:
   — Надеюсь, вы не станете отрицать, что вам знакомы вот эти заповеди, которые распространяются среди ваших солдат! Они написаны не только для эсэсовцев! Они адресуются всем немцам!
   Борщенко вытащил печатную листовку малого формата и положил ее перед Клюгхейтером. Тот молча посмотрел на знакомый текст и несколько минут вглядывался в подчеркнутые строчки:
 
   ПАМЯТКА ГЕРМАНСКОГО СОЛДАТА
 
   …Для твоей личной славы ты должен убить ровно 100 русских, это справедливейшее соотношение — один немец равен 100 русским. …Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девушка или мальчик…
   Ни одна мировая сила не устоит перед немецким напором. Мы поставим на колени весь мир. Германец — абсолютный хозяин мира. Ты будешь решать судьбы Англии, России, Америки. Ты — германец, как подобает германцу, уничтожай все живое, сопротивляющееся на твоем пути… [5]
 
   Клюгхейтер утратил свою обычную выдержку, нервно скомкал листовку и отбросил ее в сторону. Потом взволнованно встал и, подойдя к окну, долго всматривался в темноту. Наконец он взял себя в руки, медленно вернулся к столу и ровным голосом сказал:
   — Передайте, Борщенко, вашим товарищам мое предупреждение: никаких попыток к восстанию нельзя допустить! Все это привело бы к ужасному кровопролитию и поголовному истреблению русских.
   — Вы забыли, майор, что передать это я не смогу. Я арестован вами.
   — Сегодня, Борщенко, вы парламентер. И потому я вас отпускаю… тем более, что сбежать отсюда все равно некуда. Но это не значит, что вы останетесь на свободе долго. Запомните: попадетесь в чем-нибудь — вряд ли тогда я сумею вам помочь, как мне удалось это у полковника. А теперь можете идти!
   Борщенко долго стоял молча, опустив голову. Затем прямо поглядел в глаза Клюгхейтеру:
   — Благодарю, майор…

Глава седьмая
ОРАНЖЕВАЯ ПАПКА

1

   Штандартенфюрер Реттгер нервно шагал из угла в угол по своему просторному кабинету. Надо искать и искать специалистов, которые смогли бы разобраться в природе обвалов и обеспечить их предотвращение. Рынин согласился работать, но к нему нужен «глаз».
   Мрачные мысли Реттгера прервал явившийся по вызову Хенке.
   — Неприятная новость, господин штандартенфюрер, — начал он, почтительно вытянувшись перед Реттгером. Тот ожидающе уставился на него. — Охранник Граббе, об исчезновении которого я вам ранее докладывал, объявился…
   — Где же он был? И в чем неприятность?
   — Он спятил, господин штандартенфюрер…
   — Спятил? — Реттгер заинтересованно уставился на Хенке, — Что же он делает?
   — Он стреляет по своим…
   — Нельзя ли, Хенке, говорить яснее?
   — Сегодня шарфюрер Рауб увидел его в районе арсенала. Он выглядывал из-за скалы, как будто кого-то выслеживал. А когда Рауб окликнул его по имени и бросился к нему, он открыл в ответ огонь из автомата и скрылся. Явное умопомешательство.
   Реттгер недоуменно пожал плечами.
   — Где он скрывается — это ясно: в пещерах. Но как он питается?
   — Не могу знать, господин штандартенфюрер. Это загадка.
   — Загадка очень простая, Хенке! Этот ваш Граббе под видом прогулок носил куда-то продукты, создавал запас. И теперь живет этим. А заодно высматривает, где бы еще чего раздобыть… Словом, устроил себе вольную жизнь…
   — Вероятно, так.
   — Что же вы думаете делать?
   — Жду ваших указаний, господин штандартенфюрер.
   — Ловить и лечить его у нас нет времени и надобности. При первой же встрече пристрелите его, пока он не убил кого-нибудь.
   — Слушаюсь!
   — Прозевали вы, Хенке, своего охранника! — строго сказал в заключение Реттгер. — А людей у нас в обрез.
   — Господин штандартенфюрер…
   — Хватит об этом. Черт с ним, с вашим Граббе… Как с Андриевским? Как с норвежцем?
   Хенке посмотрел на часы.
   — Андриевский уже доставлен. Следом будет и норвежец.
   — Давайте сюда Андриевского!
   Хенке поспешно вышел.
   Машина гестапо уже стояла у входа. Хенке отдал распоряжение, и два автоматчика ввели в вестибюль инженера Андриевского. Перешагнув порог, он пошатнулся. Автоматчик, шедший сзади, поддержал его под локоть, но пленник отстранился от немца и оперся на притолоку.
   Несколько секунд Андриевский стоял у двери, отдыхая и зорко оглядывая вестибюль. Низкорослый, до предела истощенный, он выглядел тщедушным; физическая слабость его бросалась в глаза. Он был без головного убора, и совершенно седые волосы белыми прядями свисали на шею. Обыкновенное русское лицо с острыми от худобы скулами не привлекало бы внимания, если бы не глаза — большие, умные, полные жизни.
   Дежуривший в вестибюле эсэсовец с пристальным любопытством рассматривал непокорного русского. Андриевский заметил его взгляд, выпрямился и без посторонней помощи, медленно переступая опухшими ногами, гордо прошел в кабинет Реттгера.
   Реттгер приказал конвоирам выйти и пригласил Андриевского сесть.
   — Хотите сигарету? — предложил Реттгер.
   — Нет.
   — Может быть, папиросу? — Реттгер вытащил из стола коробку с папиросами «Казбек» и протянул через стол. Андриевский непослушными, распухшими пальцами вытащил папиросу и стал рассматривать фабричную марку на мундштуке.
   — Беру из ваших рук, полковник, только потому, что папироса эта наша, советская, сделанная нашими русскими руками.
   — В данную минуту ее хозяин — я! И, надеюсь, имею право угостить ею вас, — попробовал пошутить Реттгер.
   — Нет, полковник! Хозяин ее — я! Вы же пользуетесь награбленным…
   Реттгера передернуло, но он сдержался и промолчал.
   Андриевский несколько раз жадно понюхал папиросу и бережно заложил ее за ухо, как часто делал когда-то дома.
   — Запах Родины… Волнует… Оставлю у себя, если, конечно, ее не отнимут в гестапо ваши помощники. Они уже отняли у меня самый обыкновенный деревянный портсигар… Мелкие грабители!
   — Арестованному не положено иметь при себе портсигар, — сухо сказал Реттгер. — Они только выполняли инструкцию.
   — Этот портсигар — память о доме, жене, сынишке… Впрочем, это недоступно вашему пониманию, полковник, — вы лишены нормальных человеческих чувств.
   Щека Реттгера дернулась, но он опять сдержался и, вызвав Хенке, приказал:
   — Распорядитесь вернуть Андриевскому его портсигар!
   — Слушаюсь, господин штандартенфюрер! — Хенке опять вышел.
   — Может быть, у вас, Андриевский, есть ко мне другие просьбы или претензии?
   — Просьбы? Претензии? К вам? — Андриевский с нескрываемым презрением посмотрел прямо в лицо Реттгеру. — Нет!… Есть только вопрос: зачем меня опять доставили сюда? Что хотите вы от меня, прежде чем убить?
   — Я снова предлагаю вам жизнь, Андриевский! Если вы станете на нас работать.
   — Я уже вам отвечал: этого ни-ког-да не будет!
   — Сегодня я добавлю, Андриевский, что мы согласны вам даже платить! — настойчиво продолжал Реттгер. — Хорошо платить. Лучше, чем вам платили в России… Много лучше.
   Андриевский снисходительно улыбнулся.
   — Как примитивно смотрите вы, полковник, на советских людей! Неужели вы до сих пор не убедились, что служить фашизму они не будут?
   — Но нам же служат некоторые ваши товарищи, Андриевский!
   — Это не мои товарищи, полковник! — глаза Андриевского загорелись гневом. — Вы отлично знаете им цену! Это — черные предатели. Выродки! И они не уйдут от заслуженной кары…
   Реттгер несколько раз сердито щелкнул карандашом по золотому забралу рыцаря, открывая и закрывая его. Андриевский, успокаиваясь, ядовито спросил:
   — Тешите себя бронированными призраками прошлого? Не помогла им броня, полковник. Наполненная костями, проеденная ржавчиной, эта броня покоится сейчас на дне нашего Чудского озера. Не поможет вам и теперь броня «тигров» и «фердинандов», нет! На нашей земле ждет вас та же участь…
   Сдерживая ярость, Реттгер бросил карандаш и вышел из-за стола. Он медленно прошелся по кабинету, поглядывая на неукротимого, бешеного русского. «Что с ним делать? Повесить? Но неужели не удастся использовать его? Неужели не сломят его страх смерти, жажда жизни?…»
   Реттгер остановился против Андриевского и заговорил тоном благожелателя:
   — Представьте, Андриевский, что вы вернулись в Россию вот таким же не подчинившимся нам… Вы думаете, вас наградят?
   — Нет, полковник. Ради награды я работать не способен. У меня есть более могучий стимул к тому, чтобы защищать перед врагами интересы своей Родины и честь советского человека.
   — Вы ничего не выиграете, если погибнете в каземате из-за своего упрямства, — продолжал Реттгер. — И партия, к которой вы принадлежите, даже не узнает, как преданно вы ей служили. — Реттгер изучающе наблюдал за лицом Андриевского. Оно оставалось таким же неприступным, как и раньше. — А мы, Андриевский, сохраним вам жизнь и будем хорошо платить. И забудем, что вы коммунист.
   — Не старайтесь, полковник. Не тратьте ваше красноречие понапрасну. Я останусь коммунистом до конца! И ничто не сломит меня перед лицом врага. Поймите это, наконец!
   Реттгер вернулся за стол и, пристально глядя на Андриевского, зловеще предупредил:
   — Подземный каземат вы уже знаете… Но там у нас есть еще и каменные гробницы… Таких, как вы, мы замуровываем туда живыми!…
   — Жалею, полковник, что не мне придется вас судить!
   — Вы фанатик, Андриевский, хотя считаете себя реалистом. Речь идет о самом реальном для вас — о вашей жизни!
   — Вы хотите, полковник, прежде чем убить, извлечь из меня горючее для вашей дьявольской машины истребления, направленной против моего народа. Вы думаете, что если я в ваших руках и вы меня физически почти доконали, то я сдамся на вашу милость? Нет и нет! Ни-ког-да!
   — У вас нет иного выхода, Андриевский!
   — У нас, полковник Реттгер, есть песня: «Никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!» Учтите, ее поют не только коммунисты.
   — Мы покончим с коммунизмом раз и навсегда! — злобно перебил эсэсовец.
   Андриевский презрительно улыбнулся.
   — С коммунизмом расправляются уже сто лет, а шаги его на земном шаре делаются все шире. Нет, полковник, для этого у вас тонка кишка! А фашизму действительно приходит конец!
   — Замолчите, Андриевский!
   — А вы не кричите на меня. Я вас не боюсь, учтите. Знаю, что вы меня замучаете. Но и последний мой вздох будет ненавистью против вас. Пожалуй, на этом наш разговор можно кончить, полковник Реттгер!
   Реттгер откинулся на спинку кресла и злобно спросил:
   — Может быть, вы еще подумаете?
   Андриевский не ответил.
   — Вы еще заговорите! — в бешенстве крикнул Реттгер. — Вам представится последняя возможность подумать — в каменной гробнице! И вы еще попросите моей милости!
   Он яростно нажал на кнопку звонка и держал ее, пока в кабинет не вбежали конвоиры, Хенке и дежурный эсэсовец.
   — Убрать его!
   — Я пойду сам, — сказал Андриевский и с усилием встал. Но конвоиры грубо подхватили его под руки и выволокли из кабинета.
   Все еще клокоча от ярости, Реттгер ударил кулаком по столу.
   — В гробницу! — крикнул он Хенке.
   — Слушаюсь, господин штандартенфюрер!

2

   Реттгер нервно походил по кабинету из угла в угол. Потом вернулся за стол.
   — Введите ко мне норвежца!
   Хенке поспешно вышел и через минуту возвратился вместе с заключенным «западной» зоны — норвежским ученым Ольсеном.
   — Садитесь, доктор Ольсен! — не то пригласил, не то приказал Реттгер.
   Ольсен сел в кресло у стола, где только что сидел Андриевский!
   — Хотите сигарету, доктор? — привычно предложил Реттгер.
   — Нет. Если разрешите, я закурю свою трубку.
   Реттгер кивнул, и Ольсен раскурил короткую трубку.
   С густой курчавой бородкой и обветренным осунувшимся лицом, в грязной, потрепанной одежде, он был похож сейчас на простого рыбака с одного из северных островов Норвегии.
   Несколько минут Реттгер сверлил Ольсена острым взглядом. Потом спросил:
   — Почему вы, доктор Ольсен, скрывали свое научное звание и специальность?
   — Здесь я действительно об этом не говорил. А раньше ваши гестаповцы отлично знали, кто я такой.
   — Когда раньше?
   — Когда арестовали меня и объявили заложником.
   Глаза Реттгера уставились на Хенке.
   — Почему вы об этом не знали?
   Хенке доложил:
   — Карточка на доктора Ольсена была заведена только здесь, господин штандартенфюрер. А у нас доктор о своей специальности умолчал.
   Реттгер снова повернулся к Ольсену:
   — Что вы на это скажете, доктор? Вы же знали, что мы караем за сокрытие таких сведений о себе!
   — Здесь мое научное звание и специальность потеряли всякое значение. Я здесь только заключенный… смертник…