Страница:
– Ну.
– Почему?
– Вся бражка решила, – говорю.
– Нет, я спрашиваю, почему?
– Да рази вам объяснишь?
– А ты объясни, – не отстает этот живоглот.
– У вас работа кончается, так?
– Ну, так.
– А мы до конца лета хотим еще куда-нибудь наняться. Чтобы простоя не было, кобылка меня заранее послала.
– Вон в чем дело! Ясно. Ты ври, да думай. Вот тебе последний вопрос. Как я могу тебя отпустить без разрешения начальника партии? А? Как?
– А у меня заявление.
– И оно подписано Симагиным?
– Все по форме.
– Показывай.
Я отвернулся, молчу и думаю, что все равно ничего не докажешь, а для законного следствия надо сохранить бумагу, которая была у меня в заначке, за подкладом кепки.
– Покажи! – кричит Сонец и опять ко мне близко подходит.
Плевать я хотел на этот крик, но задумался. И хоть прошел высшую школу жизни, вдруг решил отдать мой единственный документ. Он меня мог выручить потом, а Легостаеву помочь сейчас. Мне тошно стало от всей этой бузы, от того, что поискали человека день и бросили, а сейчас будто не собираются никуда, в меня вцепились. Думал, скорее поверят мне, если увидят заявление. Сонец долго вертел его перед носом, потом спрятал в бумажник и давай командовать своими. Одного туда, другого сюда, все засовались по палаткам, а сам Сонец побежал на рацию, которая передает отсюда погоду в Новосибирск.
Гляжу, снова налаживаются в горы. Разбились на две команды, чтоб насквозь прочесать Кыгу, кто-то поехал на коне звать с покосов алтайцев. Я услышал, как Сонец закричал: «Когда жизнь человека в опасности!..» Тут я подошел к палаткам, говорю:
– И я с вами…
А они отворачиваются. Решить, что ли, это дело некому? Или им неудобно, что они вчера взяли меня в стае?
– Буду припоминать дорогу…
Может, они все еще думают, что я Легостаева пришил? Или заведу их куда не надо? А того не дотумкают, что мне всех нужней живой Легостаев. Иначе припухнешь, потому что ничего не докажешь.
Потом смотрю, уходят. Рюкзаки консервами набили, ружья у некоторых. Сели на катер, алтайцы собак заманили. До Кыги тут всего километров десять, если берегом, по бомам, как я бежал, а водой еще ближе. Сонец был с ними. И я к берегу тоже спускался чужаком, думал, в последний момент возьмут. Сидел от них недалеко, смотрел на озеро и слышал, как Сонец звонит своим, будто они пацаны: самим, дескать, не пропасть, на скалах надо глядеть особенно, отвечай потом за каждого. И еще сказал, будто затребовал по радио вертолет. Пока стоит погода, забросят в нашу партию продукты и будут держать машину на озере, хотя это и дорого. Один перегон из Барнаула чего стоит, да тут, мол, за час сто двадцать хрустов гони. Тьфу, гадский род!..
На экспедиционников-то я сердца не имел, их тут Сонец зажал, а его я бы от людей отстранил, он не умеет. Ладно там я, меня он считает за плевок, который можно растереть сапогом, но другие-то люди другие. Начальника партии Симагина, что нас нанял, мы приняли еще как. Мужик правильный. А я понял по разговорам в партии, Сонец его за что-то ест. И Легостаев тоже для пользы народа много сделать хочет – это слова Симагина, с которым я один раз о политике и жизни говорил. Да и меня Сонец не понимает, я в душе не такой. Меня знает моя Катеринка да ребята с артели…
Спасатели уплыли, и я поднялся наверх, в пустой чум. Где Тобогоев? Потолкался у пустых палаток, с кухаркой балакать было не о чем. Потом увидел алтайца на огородах. Сморщенный, легонький такой мужичок, будто усох на солнце. Решил к нему, потому что идти было некуда. Он пасынковал помидоры и пускал к ним воду. Сюда бежит с гольцов ручей. Его где-то повыше взяли и тут распределяют. Я попил из желоба. Тобогоев дал мне закурить и сказал:
– Почто топчешься? Садись.
– Может, надо было тебе поговорить с Сонецом?
– С ним говорить – воду лить. Он меня прогнал.
– Куда прогнал?
– Договор был – до конца проводником, а когда я партии развел и тропы указал, Сонс говорит: «До свиданья, не надо». Плохой начальник.
– Зараза!
– Баба болеет, и лесничий на казенный огород меня поставил. А мой огород – тайга. Этот помидор я не ем…
– Какая еда! – сказал я.
– Алтайцу тайгу давай.
– Это уж кому что.
– Ко мне даже не подошел, – с обидой сказал Тобогоев. – Всех наших с покоса снял, а меня не видит. Не нужен.
– А почему он меня не взял? – спрашиваю. – Как думаешь?
– Плохой разговор слышал?
– Нет.
– В поселке тебя милиция ждет.
– Иди ты!
– В тайгу тебе нельзя, потому что уйдешь.
– Куда?
– К тувинцам или в Монголию, мало ли…
– Вот гад!
Если дам деру, значит, я в пузыре? И не потому ли они меня с собой не берут, чтоб я тут надумал смыться? Сорвусь – я пропал. До чего же паршиво получалось! Так мне всю дорогу не светило. Когда выскочил и паспорт заимел, в городе на работу нигде не брали, а от деревни меня отшибло еще раньше. Завербовался в Томскую область на лесоповал, но за зиму там кончили хорошие леса, и заработки наши плакали. Народ начал подрывать из леспромхоза, и я не усидел. Сезон у геологов шурфы кайлил, осенью подался в Горную Шорию бить шишку. Помотало-помотало меня по Сибири, потом один мужик сблатовал в Россию, на рыбные промыслы. Думаю, все поближе к родине. Недалеко от Астрахани взяли меня на завод и приставили к зюзьге. Это такой черпак с сеткой. Тысячу раз за смену возьмешь черпак с живой рыбой наперевес, а к вечеру дрожь в коленках, и плечи до сегодня ведет от этой чертовой зюзьги…
– А где ты его потерял? – спрашивает алтаец. – Далеко от большого перевала?
Взялся я объяснять, а сам чую, что неправильно толкую. Он засек это.
– Не так, однако, – говорит.
– Может, и не так. Ночь сразу же упала.
Тогда Тобогоев спрашивает, почему я не стал искать инженера. Говорю, что искал, кричал долго, но потом кричать стало нечем, осип, и эту речку не переорешь.
– Какая речка?
– А я знаю? Кыга не Кыга…
– Как выходил?
Объясняю и опять вроде путаюсь. Я ведь там сорвался ночью, сильно ударился головой, но цел остался. Сонецу, повторяю, про свой глаз и свои синяки насвистел, потому что били меня такие же работяги, которых экспедиция привезла с собой, а на людей я никогда не капал и мог их понять. А тогда от падения одурел, вылупил шары и полез не знаю куда, только лишь бы подальше от этой бешеной речки. Потом смекал, что могу по новой загреметь. Костер запалил, сел отдыхать и все оглядывался – вдруг приблудит к огню Легостаев. Не дождался, подумал, что он давно уже дунул к озеру. Когда зори сошлись, я полез дальше. Поверху лбы огибал, все руки поободрал, ручьев перебродил штук несколько, речку какую-то перепрыгал над пеной, по сыпучему камню спускался. Потом в развилке гор увидел Алтын-Ту – такая приметная обрывная гора стоит на той стороне озера. Это, кажись, девятого было, ну да, девятого…
– А сегодня какое? – спрашиваю Тобогоева.
– Одиннадцатое вроде, – говорит он и смотрит на меня черными и косыми глазами, в которых ничего не поймешь. – Однако пойдем?
– Куда? – спрашиваю, а самого вроде жаром окинуло. – Куда пойдем?
– Инженера искать, – он так же непонятно на меня смотрел. – Найдем, однако…
Много чего я хотел сказать алтайцу, но ничего не сказал. Просто не мог, потому что от волнения начало душить. Алтаец допетрил, что со мной неладно, ушел, а я остался сидеть на огороде и думать. Что я за слабак? Чуть чего – и уже готов, спекся, как баба. Правда, я никогда не допускал такого, как некоторые психи в лагерях, – начифирятся и давай выть по-собачьи, колотить головами о землю. Но расстроить меня – пара пустяков.
По мне, можно год или больше жить без людей, лишь бы потом встретить человека. А как встречу, сразу слабею. На этом меня, между прочим, и Катеринка моя прикупила. Я запил там, на рыбных промыслах, а она раз нашла меня ночью в грязи и затащила к себе в барак. Отмыла, пластырей налепила, постирала с меня рубаху, а я был так нагазован, что даже не видел ее. Утром приходят с ночной вахты рыбачки, гонят меня и говорят, что это Катька-дура со мной отваживалась. «Какая Катька?» – думаю себе.
С утра на зюзьгу встал, а в обед рванул к протоке, где у завода была постоянная тоня. Попал как раз к притонению. Бежной конец уже завели, и бригада выбирала невод. Бабы и девки шлепали судаков в прорезь, кричали и смеялись, хотя ничего веселого в их работе не было – в воде целый день, руки голые на холодном ветру, и резиновая спецовка тоже холодит. Кроме того, на красную рыбу уже запрет пришел, осетров за уши выкидывали в реку, а на сорной мелюзге не заработаешь. Рыбачки увидели меня и давай над моими пластырями скалиться, но я не уходил, глядел, чтоб угадать, какая из них Катька…
Из-за нее я пить тогда бросил, а ее еще больше звали дурой. Она была не то чтобы красивая, но плотненькая, все на месте, и меня законно понимала. А Катькой-дурой ее звали за честность. Другие девчонки начинают гулять в пятнадцать лет, а Катеринка была чистой. Мы расписались. Ребята говорили, что у них на промыслах многие бабы бесплодные, и не от какой-нибудь там радиации, а от глубокого стояния в холодной воде, но получилось так, что моя Катеринка сразу понесла, и родился сын, ушлый и ядреный, второй я. Куда я мог от них? Комнатенку отдельную нам в бараке дали, и я даже забурел слегка. Но скоро все пошло наперекосяк. Из-за моей непутевости да из-за Катеринкиной честности во всем.
Перед Октябрьской распорол я семенную, запретную белугу и замазку, икру то есть, загнал астраханским барыгам. И не для того, чтоб жировать, а хотел рождение сына справить и зараз свой день рождения отметить хоть раз в жизни. Другие с замазкой не такое устраивали, даже бригадиры и рыбнадзор, только им сходило, а я засыпался. Попал под венец, дали год принудиловки по месту работы. Катеринка от позора глаз никуда не казала, донимала меня: «Отработаем», – но я переупрямил ее и твердо решил от этих камышей и от этой рыбы, которую больше черпаешь, чем ешь, смотаться куда-нибудь. Она догнала меня в Астрахани вместе с огольцом. Я подумал, что в Сибири меня не срисуют, а мелочиться не будут, общий розыск не объявят.
Приехали в Бийск, сняли частную комнату. И вдруг в самый неподходящий момент Катеринка моя объявляет, что это она продала меня рыбнадзору и местному комитету. Тут я ее первый раз дурой назвал и еще хуже, и даже смазал разок, а она – ни слезинки. Сказала только, будто уже написала на рыбзавод, что мы будем платить за погубленную матку. Я плюнул и уехал в Кош-Агач, где нанялся гнать по Чуйскому тракту стадо монгольских овец на убой.
Там я примешался к компании дружков; и скоро так вышло, будто это они образовались возле меня. Свои в доску мужики, только я стал окончательно слабый и легко поддавался-всему. Водка вошла в обязательность, если у кого-нибудь из нас в кармане бренчало. Катеринка моя совсем извелась от этого. Она жила большей частью без меня, приспособилась авоськи вязать да загонять их возле вокзала, хотя это были не монеты, а кошачьи слезы. У меня тоже совесть есть, я ей посылал, и за ту проклятую икру она быстро и сполна рассчиталась. Потом я для надежности уговорил ее подать на алименты. Она долго упиралась, но я потолковал с судьей, который меня с ходу понял и, хотя советовал совсем другое, обтяпал дело в два счета.
Постоянная работа, какую навязывал судья, не по мне. Халтурой можно больше зашибить, если повезет. Нас в этих местах зовут и «бичами», и «шабашниками», и «тунеядцами», и всяко, а шумаги платят хорошие, когда подопрет. Выходит, мы нужны? Кто еще в такую дырищу полезет, как не мы? Инженерам-то надо сюда по их науке, хотя работенка у них тоже не мед, и бабок меньше нашего выходит. Легостаева этого мы все зауважали, сжились с ним, потому что он никогда своей образованностью не форсил и ел что ни сваришь. Даже кедровок рубал вместе с нами последние дни да еще похваливал. Спокойный был мужик, без фасона.
Постой, что это я его хороню? Бродит, наверно, где-нибудь сейчас, совсем запутался в этих чертовых горах. Четвертый день, что ли? А этот алтаец – законный мужик! Я уж собрался втихаря наладить в тайгу один, чтоб искать, пока не пропаду, потому что здесь мне все равно амба. Если не найдется Легостаев или окажется мертвым, запросто схватишь червонец – и труби…
Наверно, я бы еще долго чалился на огороде и думал про все, но показался Тобогоев. Его гавка подбежала раньше, обнюхала меня со всех сторон и поглядела на хозяина, будто чего сказала. У алтайца в руках были сидор и палка.
– Пойдем, однако?
– К поварихе бы без шухера подсыпаться…
Таборщица с одного шепотка поняла, что мне надо. Насовала в руки сгущенки и несколько банок тушенки, пачку вермишели, пачку сахару. В кустах я догнал алтайца. Он сказал, что тоже взял шамовки – две буханки хлеба, домашнего сыру и от вяленого тайменя хвост отрезал.
Тропа сразу же взяла круто, давай вилять в густой траве. Камней тут почти не встречалось. Березы стояли редко, солнца перепадало много. За этот месяц мне поднадоело темнолесье, и березняк сейчас красиво раскрывался передо мной. Своим светом и легкостью он помогал идти, хотя было сильно в гору. Мировой лесок! На душе у меня даже очистилось от его чистоты, будто смыло все, что было в Беле. Но куда это мы? Потянули в сторону от Кыги, и я не понял, чего Тобогоев хочет.
– Тропа налево да налево! – крикнул я.
– Пускай, однако. К Баскону пошли.
– Зачем?
– Там близко.
– Докуда близко?
– А ты молчи, однако, береги силу. Я все места знаю, где человек может идти, а твой путаный башка ничего не знает.
Так он осадил меня, и я замолчал. Наверно, Тобогоев думает вылезть на гольцы туда, где горы собраны в кулак, сверху разобраться в этих путаных местах и в моей путаной голове, чтоб, может быть, от перевала взять след Легостаева. Не навстречу ему идти, как все спасатели, а следом. Это законно! Лишь бы с инженером ничего такого не случилось…
4
– Почему?
– Вся бражка решила, – говорю.
– Нет, я спрашиваю, почему?
– Да рази вам объяснишь?
– А ты объясни, – не отстает этот живоглот.
– У вас работа кончается, так?
– Ну, так.
– А мы до конца лета хотим еще куда-нибудь наняться. Чтобы простоя не было, кобылка меня заранее послала.
– Вон в чем дело! Ясно. Ты ври, да думай. Вот тебе последний вопрос. Как я могу тебя отпустить без разрешения начальника партии? А? Как?
– А у меня заявление.
– И оно подписано Симагиным?
– Все по форме.
– Показывай.
Я отвернулся, молчу и думаю, что все равно ничего не докажешь, а для законного следствия надо сохранить бумагу, которая была у меня в заначке, за подкладом кепки.
– Покажи! – кричит Сонец и опять ко мне близко подходит.
Плевать я хотел на этот крик, но задумался. И хоть прошел высшую школу жизни, вдруг решил отдать мой единственный документ. Он меня мог выручить потом, а Легостаеву помочь сейчас. Мне тошно стало от всей этой бузы, от того, что поискали человека день и бросили, а сейчас будто не собираются никуда, в меня вцепились. Думал, скорее поверят мне, если увидят заявление. Сонец долго вертел его перед носом, потом спрятал в бумажник и давай командовать своими. Одного туда, другого сюда, все засовались по палаткам, а сам Сонец побежал на рацию, которая передает отсюда погоду в Новосибирск.
Гляжу, снова налаживаются в горы. Разбились на две команды, чтоб насквозь прочесать Кыгу, кто-то поехал на коне звать с покосов алтайцев. Я услышал, как Сонец закричал: «Когда жизнь человека в опасности!..» Тут я подошел к палаткам, говорю:
– И я с вами…
А они отворачиваются. Решить, что ли, это дело некому? Или им неудобно, что они вчера взяли меня в стае?
– Буду припоминать дорогу…
Может, они все еще думают, что я Легостаева пришил? Или заведу их куда не надо? А того не дотумкают, что мне всех нужней живой Легостаев. Иначе припухнешь, потому что ничего не докажешь.
Потом смотрю, уходят. Рюкзаки консервами набили, ружья у некоторых. Сели на катер, алтайцы собак заманили. До Кыги тут всего километров десять, если берегом, по бомам, как я бежал, а водой еще ближе. Сонец был с ними. И я к берегу тоже спускался чужаком, думал, в последний момент возьмут. Сидел от них недалеко, смотрел на озеро и слышал, как Сонец звонит своим, будто они пацаны: самим, дескать, не пропасть, на скалах надо глядеть особенно, отвечай потом за каждого. И еще сказал, будто затребовал по радио вертолет. Пока стоит погода, забросят в нашу партию продукты и будут держать машину на озере, хотя это и дорого. Один перегон из Барнаула чего стоит, да тут, мол, за час сто двадцать хрустов гони. Тьфу, гадский род!..
На экспедиционников-то я сердца не имел, их тут Сонец зажал, а его я бы от людей отстранил, он не умеет. Ладно там я, меня он считает за плевок, который можно растереть сапогом, но другие-то люди другие. Начальника партии Симагина, что нас нанял, мы приняли еще как. Мужик правильный. А я понял по разговорам в партии, Сонец его за что-то ест. И Легостаев тоже для пользы народа много сделать хочет – это слова Симагина, с которым я один раз о политике и жизни говорил. Да и меня Сонец не понимает, я в душе не такой. Меня знает моя Катеринка да ребята с артели…
Спасатели уплыли, и я поднялся наверх, в пустой чум. Где Тобогоев? Потолкался у пустых палаток, с кухаркой балакать было не о чем. Потом увидел алтайца на огородах. Сморщенный, легонький такой мужичок, будто усох на солнце. Решил к нему, потому что идти было некуда. Он пасынковал помидоры и пускал к ним воду. Сюда бежит с гольцов ручей. Его где-то повыше взяли и тут распределяют. Я попил из желоба. Тобогоев дал мне закурить и сказал:
– Почто топчешься? Садись.
– Может, надо было тебе поговорить с Сонецом?
– С ним говорить – воду лить. Он меня прогнал.
– Куда прогнал?
– Договор был – до конца проводником, а когда я партии развел и тропы указал, Сонс говорит: «До свиданья, не надо». Плохой начальник.
– Зараза!
– Баба болеет, и лесничий на казенный огород меня поставил. А мой огород – тайга. Этот помидор я не ем…
– Какая еда! – сказал я.
– Алтайцу тайгу давай.
– Это уж кому что.
– Ко мне даже не подошел, – с обидой сказал Тобогоев. – Всех наших с покоса снял, а меня не видит. Не нужен.
– А почему он меня не взял? – спрашиваю. – Как думаешь?
– Плохой разговор слышал?
– Нет.
– В поселке тебя милиция ждет.
– Иди ты!
– В тайгу тебе нельзя, потому что уйдешь.
– Куда?
– К тувинцам или в Монголию, мало ли…
– Вот гад!
Если дам деру, значит, я в пузыре? И не потому ли они меня с собой не берут, чтоб я тут надумал смыться? Сорвусь – я пропал. До чего же паршиво получалось! Так мне всю дорогу не светило. Когда выскочил и паспорт заимел, в городе на работу нигде не брали, а от деревни меня отшибло еще раньше. Завербовался в Томскую область на лесоповал, но за зиму там кончили хорошие леса, и заработки наши плакали. Народ начал подрывать из леспромхоза, и я не усидел. Сезон у геологов шурфы кайлил, осенью подался в Горную Шорию бить шишку. Помотало-помотало меня по Сибири, потом один мужик сблатовал в Россию, на рыбные промыслы. Думаю, все поближе к родине. Недалеко от Астрахани взяли меня на завод и приставили к зюзьге. Это такой черпак с сеткой. Тысячу раз за смену возьмешь черпак с живой рыбой наперевес, а к вечеру дрожь в коленках, и плечи до сегодня ведет от этой чертовой зюзьги…
– А где ты его потерял? – спрашивает алтаец. – Далеко от большого перевала?
Взялся я объяснять, а сам чую, что неправильно толкую. Он засек это.
– Не так, однако, – говорит.
– Может, и не так. Ночь сразу же упала.
Тогда Тобогоев спрашивает, почему я не стал искать инженера. Говорю, что искал, кричал долго, но потом кричать стало нечем, осип, и эту речку не переорешь.
– Какая речка?
– А я знаю? Кыга не Кыга…
– Как выходил?
Объясняю и опять вроде путаюсь. Я ведь там сорвался ночью, сильно ударился головой, но цел остался. Сонецу, повторяю, про свой глаз и свои синяки насвистел, потому что били меня такие же работяги, которых экспедиция привезла с собой, а на людей я никогда не капал и мог их понять. А тогда от падения одурел, вылупил шары и полез не знаю куда, только лишь бы подальше от этой бешеной речки. Потом смекал, что могу по новой загреметь. Костер запалил, сел отдыхать и все оглядывался – вдруг приблудит к огню Легостаев. Не дождался, подумал, что он давно уже дунул к озеру. Когда зори сошлись, я полез дальше. Поверху лбы огибал, все руки поободрал, ручьев перебродил штук несколько, речку какую-то перепрыгал над пеной, по сыпучему камню спускался. Потом в развилке гор увидел Алтын-Ту – такая приметная обрывная гора стоит на той стороне озера. Это, кажись, девятого было, ну да, девятого…
– А сегодня какое? – спрашиваю Тобогоева.
– Одиннадцатое вроде, – говорит он и смотрит на меня черными и косыми глазами, в которых ничего не поймешь. – Однако пойдем?
– Куда? – спрашиваю, а самого вроде жаром окинуло. – Куда пойдем?
– Инженера искать, – он так же непонятно на меня смотрел. – Найдем, однако…
Много чего я хотел сказать алтайцу, но ничего не сказал. Просто не мог, потому что от волнения начало душить. Алтаец допетрил, что со мной неладно, ушел, а я остался сидеть на огороде и думать. Что я за слабак? Чуть чего – и уже готов, спекся, как баба. Правда, я никогда не допускал такого, как некоторые психи в лагерях, – начифирятся и давай выть по-собачьи, колотить головами о землю. Но расстроить меня – пара пустяков.
По мне, можно год или больше жить без людей, лишь бы потом встретить человека. А как встречу, сразу слабею. На этом меня, между прочим, и Катеринка моя прикупила. Я запил там, на рыбных промыслах, а она раз нашла меня ночью в грязи и затащила к себе в барак. Отмыла, пластырей налепила, постирала с меня рубаху, а я был так нагазован, что даже не видел ее. Утром приходят с ночной вахты рыбачки, гонят меня и говорят, что это Катька-дура со мной отваживалась. «Какая Катька?» – думаю себе.
С утра на зюзьгу встал, а в обед рванул к протоке, где у завода была постоянная тоня. Попал как раз к притонению. Бежной конец уже завели, и бригада выбирала невод. Бабы и девки шлепали судаков в прорезь, кричали и смеялись, хотя ничего веселого в их работе не было – в воде целый день, руки голые на холодном ветру, и резиновая спецовка тоже холодит. Кроме того, на красную рыбу уже запрет пришел, осетров за уши выкидывали в реку, а на сорной мелюзге не заработаешь. Рыбачки увидели меня и давай над моими пластырями скалиться, но я не уходил, глядел, чтоб угадать, какая из них Катька…
Из-за нее я пить тогда бросил, а ее еще больше звали дурой. Она была не то чтобы красивая, но плотненькая, все на месте, и меня законно понимала. А Катькой-дурой ее звали за честность. Другие девчонки начинают гулять в пятнадцать лет, а Катеринка была чистой. Мы расписались. Ребята говорили, что у них на промыслах многие бабы бесплодные, и не от какой-нибудь там радиации, а от глубокого стояния в холодной воде, но получилось так, что моя Катеринка сразу понесла, и родился сын, ушлый и ядреный, второй я. Куда я мог от них? Комнатенку отдельную нам в бараке дали, и я даже забурел слегка. Но скоро все пошло наперекосяк. Из-за моей непутевости да из-за Катеринкиной честности во всем.
Перед Октябрьской распорол я семенную, запретную белугу и замазку, икру то есть, загнал астраханским барыгам. И не для того, чтоб жировать, а хотел рождение сына справить и зараз свой день рождения отметить хоть раз в жизни. Другие с замазкой не такое устраивали, даже бригадиры и рыбнадзор, только им сходило, а я засыпался. Попал под венец, дали год принудиловки по месту работы. Катеринка от позора глаз никуда не казала, донимала меня: «Отработаем», – но я переупрямил ее и твердо решил от этих камышей и от этой рыбы, которую больше черпаешь, чем ешь, смотаться куда-нибудь. Она догнала меня в Астрахани вместе с огольцом. Я подумал, что в Сибири меня не срисуют, а мелочиться не будут, общий розыск не объявят.
Приехали в Бийск, сняли частную комнату. И вдруг в самый неподходящий момент Катеринка моя объявляет, что это она продала меня рыбнадзору и местному комитету. Тут я ее первый раз дурой назвал и еще хуже, и даже смазал разок, а она – ни слезинки. Сказала только, будто уже написала на рыбзавод, что мы будем платить за погубленную матку. Я плюнул и уехал в Кош-Агач, где нанялся гнать по Чуйскому тракту стадо монгольских овец на убой.
Там я примешался к компании дружков; и скоро так вышло, будто это они образовались возле меня. Свои в доску мужики, только я стал окончательно слабый и легко поддавался-всему. Водка вошла в обязательность, если у кого-нибудь из нас в кармане бренчало. Катеринка моя совсем извелась от этого. Она жила большей частью без меня, приспособилась авоськи вязать да загонять их возле вокзала, хотя это были не монеты, а кошачьи слезы. У меня тоже совесть есть, я ей посылал, и за ту проклятую икру она быстро и сполна рассчиталась. Потом я для надежности уговорил ее подать на алименты. Она долго упиралась, но я потолковал с судьей, который меня с ходу понял и, хотя советовал совсем другое, обтяпал дело в два счета.
Постоянная работа, какую навязывал судья, не по мне. Халтурой можно больше зашибить, если повезет. Нас в этих местах зовут и «бичами», и «шабашниками», и «тунеядцами», и всяко, а шумаги платят хорошие, когда подопрет. Выходит, мы нужны? Кто еще в такую дырищу полезет, как не мы? Инженерам-то надо сюда по их науке, хотя работенка у них тоже не мед, и бабок меньше нашего выходит. Легостаева этого мы все зауважали, сжились с ним, потому что он никогда своей образованностью не форсил и ел что ни сваришь. Даже кедровок рубал вместе с нами последние дни да еще похваливал. Спокойный был мужик, без фасона.
Постой, что это я его хороню? Бродит, наверно, где-нибудь сейчас, совсем запутался в этих чертовых горах. Четвертый день, что ли? А этот алтаец – законный мужик! Я уж собрался втихаря наладить в тайгу один, чтоб искать, пока не пропаду, потому что здесь мне все равно амба. Если не найдется Легостаев или окажется мертвым, запросто схватишь червонец – и труби…
Наверно, я бы еще долго чалился на огороде и думал про все, но показался Тобогоев. Его гавка подбежала раньше, обнюхала меня со всех сторон и поглядела на хозяина, будто чего сказала. У алтайца в руках были сидор и палка.
– Пойдем, однако?
– К поварихе бы без шухера подсыпаться…
Таборщица с одного шепотка поняла, что мне надо. Насовала в руки сгущенки и несколько банок тушенки, пачку вермишели, пачку сахару. В кустах я догнал алтайца. Он сказал, что тоже взял шамовки – две буханки хлеба, домашнего сыру и от вяленого тайменя хвост отрезал.
Тропа сразу же взяла круто, давай вилять в густой траве. Камней тут почти не встречалось. Березы стояли редко, солнца перепадало много. За этот месяц мне поднадоело темнолесье, и березняк сейчас красиво раскрывался передо мной. Своим светом и легкостью он помогал идти, хотя было сильно в гору. Мировой лесок! На душе у меня даже очистилось от его чистоты, будто смыло все, что было в Беле. Но куда это мы? Потянули в сторону от Кыги, и я не понял, чего Тобогоев хочет.
– Тропа налево да налево! – крикнул я.
– Пускай, однако. К Баскону пошли.
– Зачем?
– Там близко.
– Докуда близко?
– А ты молчи, однако, береги силу. Я все места знаю, где человек может идти, а твой путаный башка ничего не знает.
Так он осадил меня, и я замолчал. Наверно, Тобогоев думает вылезть на гольцы туда, где горы собраны в кулак, сверху разобраться в этих путаных местах и в моей путаной голове, чтоб, может быть, от перевала взять след Легостаева. Не навстречу ему идти, как все спасатели, а следом. Это законно! Лишь бы с инженером ничего такого не случилось…
4
ВИКТОР ЛЕГОСТАЕВ, ТАКСАТОР
Пришел в себя ночью. Живой. Холодно, и в ушах стоит рев от реки. Боли сразу не было, что-то не припоминаю боль. Чувствовал только, что щеку холодит камень-ледышка, а сам я скрюченный. Вскочил, но правая нога с хрустом подломилась подо мной, и я рухнул без памяти. Уловил мгновенное ощущение, будто наступил на ногу, а ее нет. Не помню, чтобы успел крикнуть, – просто прожгло насквозь, и опять темнота, словно прихлопнуло гробовой доской. Воспоминание о той адской боли и захрустевших костях тело сохранит, наверно, до своего распада. И не знаю уж, почему не лопнуло сердце.
Что было после этого? Какие-то смутные ощущения, лоскуты незаконченных мыслей. Иногда меня словно бы сжимало в ужасной тесноте, иногда растворяло в бесконечном просторе. То вдруг обступала боль со всех сторон, то собирало ее во мне, а временами счастливое, легкое забытье мягко несло меня ввысь и опускало назад, на землю, даже внутрь земли. Я будто бы начинал разгребать черноту и тяжесть руками, чтоб снова подняться и взлететь, но только слышал неясный грохот камней, что сыпались мне на голову и грудь, заваливали ноги, жгли их и почему-то одновременно замораживали…
Когда начал вылезать из этого темного гроба, светало, но я боялся совсем открыть глаза, потому что все сильно болело – голова, грудь, руки и особенно правая нога. Так болела, будто ее рубили на куски. Решил все же посмотреть на себя, пошевелился – и тут же застонал от боли в ноге. Еще покричал, надеясь, что Жамин где-нибудь шарит по скалам, потом сообразил, что это бесполезно: за гулом реки я едва слышал себя. Полежал тихо, не двигаясь, медленно вспоминая, как все получилось.
Там, наверху, было очень круто, и поперек пути застыл небольшой каменный поток, старая осыпь. Наверно, надо было совсем немного, чтобы нарушить статичность курумника. Чемоданчик, помню, взял в левую руку, правой ухватился за ветку малинника и прыгнул с переступом. Плоский камень под сапогом скользнул, и я упал. Очки соскочили. Я с удивлением почувствовал, как мелкий камень подо мной все быстрей и быстрей ползет вниз, а мне не за что уцепиться. Потом сверху меня догнали камни покрупней, и тут же тупо стукнуло по голове, и я перестал слышать и видеть…
Все-таки надо было переменить позу и лечь на спину. Осторожно, стараясь не шевелить ногами, я развернулся корпусом, откинулся и тогда только открыл глаза. Приблизительный, неясный мир окружал меня. Так было всегда по утрам, пока не умоешься и не наденешь очки. Мне теперь хорошо бы осмотреться, понять, что к чему. Мелкий камень сильно колол снизу, я потихоньку стал сгребать его под боком и понял, что руки хорошо работают.
В глаза кинулась река. Неширокая, всего в десяток метров, но воды пропускала много. Она совсем рядом ревела. Большие валы сливались уступами по камням, бурлили, всхлебывали, а ниже, у моего берега, вода пузырилась, холодила сильно, и у самого уреза взбивалась белая пена. Это была та самая река, из которой мы с Жаминым последний раз пили. Мне захотелось пить, но к воде вел крутой обрыв чуть ли не в три метра.
Площадка моя была небольшой. Скала нависала сверху и с боков опускалась в воду, а я лежал словно в кармане. Скалы на той стороне уходили высоко, там лес начинался, над ним – неровный проем светло-синего неба. Я опустил глаза и сразу же увидел, что дело мое дрянь: сам лежу так, а правая нога так, носком внутрь. Сломана.
Ладно, все равно надо узнать, как остальное. Руки были целы, только посинела и немного распухла правая кисть, хотя пальцы работали. Я принялся ощупывать себя. Голова в норме, лишь затылок немного болел, и волосы там схватило засохшей кровью. Правая ключица противно ныла, однако уцелела при падении. На груди, у правого соска, была, должно быть, рана: ковбойка прилипла там, заскорузла, и я не стал это место трогать, когда начал рвать на ленты рубаху. Хотя раньше я костей не ломал, но знал, что прежде всего надо обеспечить неподвижность, зафиксировать место перелома, наложив какую-нибудь шину.
Белые, отполированные водой палочки лежали неподалеку. Я потянулся к ним и с радостью увидел свой спортивный чемоданчик. Лежит, даже не раскрылся. Вообще не так уж все было плохо: голова работала, руки тоже, шею не свернул, позвоночник цел, чемодан с бумагами тоже. Вот только нога. Она переломилась под голенищем выше ступни. Совсем переломилась, потому что я лежал так, а носок сапога так.
Всего три подходящих палочки нашлось для шины. Еще в сторонке лежали тонкие серые прутики, но я решил плюнуть на них, потому что пришлось бы к ним волочить ногу, а она при каждом малом движении чувствовалась, да еще как. Рубаха была старая, почти перепревшая, и я долго вертел из лент веревочки, не знал еще, смогу ли пересилить боль. Ночью я, конечно, сглупил. Надо было ощупать себя, пошевелиться, а я сразу вскочил. Другой такой боли мне уже не выдержать…
Ничего, дело пошло. Палочки затягивал на сапоге постепенно, чтоб еще раз не потерять сознания. Стонал, отваливался назад, чтоб отдохнуть, не раз хотел бросить эту затею, а когда закончил, был весь в липком поту. Шина получилась паршивая, больше для отвода собственных глаз, для самоуспокоения, и все же нога теперь уже спокойней лежала, я мог по-тихому ползти.
А куда поползешь? Тут река, тут скала, из этого каменного мешка мне самому не вылезти. Но откуда теперь ждать людей? В партии думают, что мы уже давно вышли к озеру, и я возвращаюсь назад с парой вьючных лошадей – сигареты везу, жиры, хлеб, может быть, мясо в банках. Эх, ребята, если б вы догадались! А на озере вообще ничего не знают. Но все-таки где-то должны меня хватиться! Не может же быть, чтоб совсем кинули, как Жамин. Как, почему Сашка меня оставил? Об этом думать мучительно, но надо о чем-то думать, чтобы легче ждалось. И еще – заглушить жажду. И собрать нервы. Лучше думать об отвлеченном.
За эти полтора месяца я видел Жамина и хорошим и плохим, поражался его грубому отношению к другим рабочим артели, его ругани, беспричинному мату и одновременно какому-то особому, не виданному мною доселе товариществу, связывающему всю эту беспутную команду, скрытную, ненавязчивую доброту командора ко всем без исключения шабашникам, трудолюбие и совсем неожиданную для меня чувствительность, которую он обнаруживал, слушая стихи в моем исполнении. Еще я заметил в нем полное безразличие к будущему и снедающую ненависть к тем, кто, как ему казалось, обидел его в прошлом.
Нет, чтобы отвлечься, надо думать более абстрактно! Как разрывается нить, связывающая человека с обществом? Нечаянное, ложное движение, подлость соседа, нужда, дурной совет приятеля? А может, связующая нить была скручена плохо? А каждая из этих причин имеет свои начальные исходы. Или они все вместе плюс такое, чего ни учесть, ни предусмотреть, ни избежать? Сколько атомов, столько и причин, говорил, кажется, Лукреций, и причин разрыва, о котором я пытаюсь рассуждать, может быть превеликое множество, но мы привыкли огрублять, упрощать в своем воображении процессы, что происходят в кипучей плазме, называемой жизнью. Мы не распутываем сложнейшую вязь причин, а чаще локализуем ее, искусственно обсекаем вокруг события связующие нити. Зачем? Чтобы облегчить оценку поведения человека и ускорить решение его судьбы, если он пошел на нарушение общественных норм? Но ведь совести-то этим не облегчишь, а только обременишь ее, ухудшив свою собственную судьбу… К счастью, нитей, связывающих всех нас между собой, миллионы, и часто от обрыва одной остальные становятся крепче.
Невероятно, чтобы Жамин меня бросил! Или я ничего не понимаю ни в жизни, ни в людях. А может, он сам где-нибудь попал в такую же беду? Тогда, конечно, все осложняется. Но паниковать пока не стоит.
Я пополз к чемоданчику. Там было все в порядке. Журналы таксации, наряды, ведомость, паспорт Жамина. А где мои документы? Ага, здесь, в пиджаке. И спички гремят. Сигареты? Ладно, хоть сигареты и спички есть. Хотя что от них толку? Костер бы запалить, погреться, но дров на площадке не было, эти прутики не в счет. Вообще-то теплело. Вершины деревьев на той стороне Кыги – а Кыга ли то? – осветились солнцем. Желтые скалы тоже. Небо над ущельем совсем заголубело, потом этот узкий клин начал бледнеть, и солнце вышло ко мне. Сразу стало жарко.
Почему так жарко? Ясно. Вогнутая скала надо мной вбирала тепло и никуда его не девала. Нет, это не годится. Воздух вмиг высушило, и он стоял тут, потому что продува не было никакого. Пить! Вода рядом, а не достанешь. Чистейшая вода! Конечно, можно сползти к ней по крутому и скользкому каменному откосу, но назад уж не выбраться, это у меня не вызывало сомнений. Лучше не думать о воде и не смотреть на нее. А здесь печь настоящая! Так можно совсем высохнуть и превратиться в египетскую мумию. Прикрыться чемоданчиком? С документами ничего не сделается, если я их выложу и придавлю камнями.
Под черным чемоданом душно, еще хуже. Он быстро нагрелся, и железки по уголкам жгли руки. Не годится! Надо перетерпеть солнце, оно скоро уйдет от меня. И непременно думать о чем-нибудь другом! Думать помедленней, чтобы не думать про воду. Какое, например, сегодня число? Вышли мы седьмого. Весь день выбирались из долины. Ночевали в предгольцовой зоне. Большой перевал взяли в полдень и скоро попрощались с Симагиным. Случилось все вечером. Следующий день, а также еще одну ночь я, очевидно, не раз терял сознание, витал между жизнью и смертью, – одним словом, пропадал тут. Значит, идет десятое, пятница. Но что будет, если Жамин сейчас вот так же лежит? Нет, об этом не надо! Поговорить, что ли?
– Витька, тебе жарко?
– Что ты! Холодина, зуб на зуб не попадает.
– Болит нога?
– Нисколечко…
– Пить хочешь?
– Да не сказал бы…
– А есть?
– Сыт по горло.
Есть почему-то и вправду не хотелось. Пить, пить, пить!.. Холодный бы камешек найти, пососать, да только кругом все накалилось. Может, все же легче будет, если на речку смотреть? Над самым большим басовым сливом стояла радуга. Сроду не видал таких маленьких и зыбких радуг! Если прищурить глаза, она очень красива, но какой-то временной красотой. Над озером радуги другие. Там везде темные горы. Радуга перекинется с одной горы на другую и долго стоит на фоне черной тайги, яркая и контрастная. А эта миниатюрная дуга то пропадет, то снова покажется. Сощуришься, приглядишься – есть, а вот снова растворилась. Совсем исчезла? Ага, солнце ушло за хребет. Сейчас и у меня климат резко изменится. Спустится с гор холод, и река через камни быстро остудит все. Полежу еще с полчаса и поползу к тому вон большому камню – греться, как у печки. И какое счастье, что у меня есть курево!
А что за странные камни на той стороне реки? Большие, неоглаженные и почему-то красные. Что за необычный цвет? Ни разу тут не видел такого. Солнце еще освещало ту сторону и по камням словно разбрызнуло арбузную мякоть. Или мне это кажется? Запрыгали мальчики кровавые в глазах? Пальцами я потянул к вискам уголки глаз и ясно увидел красные камни. Нет, не знаю, что это такое. Может, выход какой-нибудь руды? Тут я пасую, мне всегда легче думать и говорить о лесах, особом нашем живом сырье, принципиально отличном от минерального. Все руды, а также топливные ресурсы постепенно вырабатываются, истощаются с каждым десятилетием все быстрей, и ни природа, ни человек не могут их восстановить. Человечество распылило уже, к примеру, два миллиарда тонн железа. Но лес в принципе восстанавливается, он может стать вечным источником химического и пищевого сырья. Но почему я говорю «может»? Нет ли здесь плодотворной мысли? Есть! Мы все стали свидетелями того, как на лице родной земли образовалось полтораста миллионов гектаров пустырей, занятых раньше лесами, и не прилагаем достаточно средств и усердия, чтоб снова облесить эти гиблые земли. Значит, на теперешнем этапе взаимоотношений общества с природой мы должны отнести леса к сырью невосстанавливающемуся? И следовательно, надо точно знать, на сколько лет нам хватит этого сырья! А дальше что, за этим рубежом? Нет, об этом даже как-то страшновато думать, не буду пока, поползу.
Что было после этого? Какие-то смутные ощущения, лоскуты незаконченных мыслей. Иногда меня словно бы сжимало в ужасной тесноте, иногда растворяло в бесконечном просторе. То вдруг обступала боль со всех сторон, то собирало ее во мне, а временами счастливое, легкое забытье мягко несло меня ввысь и опускало назад, на землю, даже внутрь земли. Я будто бы начинал разгребать черноту и тяжесть руками, чтоб снова подняться и взлететь, но только слышал неясный грохот камней, что сыпались мне на голову и грудь, заваливали ноги, жгли их и почему-то одновременно замораживали…
Когда начал вылезать из этого темного гроба, светало, но я боялся совсем открыть глаза, потому что все сильно болело – голова, грудь, руки и особенно правая нога. Так болела, будто ее рубили на куски. Решил все же посмотреть на себя, пошевелился – и тут же застонал от боли в ноге. Еще покричал, надеясь, что Жамин где-нибудь шарит по скалам, потом сообразил, что это бесполезно: за гулом реки я едва слышал себя. Полежал тихо, не двигаясь, медленно вспоминая, как все получилось.
Там, наверху, было очень круто, и поперек пути застыл небольшой каменный поток, старая осыпь. Наверно, надо было совсем немного, чтобы нарушить статичность курумника. Чемоданчик, помню, взял в левую руку, правой ухватился за ветку малинника и прыгнул с переступом. Плоский камень под сапогом скользнул, и я упал. Очки соскочили. Я с удивлением почувствовал, как мелкий камень подо мной все быстрей и быстрей ползет вниз, а мне не за что уцепиться. Потом сверху меня догнали камни покрупней, и тут же тупо стукнуло по голове, и я перестал слышать и видеть…
Все-таки надо было переменить позу и лечь на спину. Осторожно, стараясь не шевелить ногами, я развернулся корпусом, откинулся и тогда только открыл глаза. Приблизительный, неясный мир окружал меня. Так было всегда по утрам, пока не умоешься и не наденешь очки. Мне теперь хорошо бы осмотреться, понять, что к чему. Мелкий камень сильно колол снизу, я потихоньку стал сгребать его под боком и понял, что руки хорошо работают.
В глаза кинулась река. Неширокая, всего в десяток метров, но воды пропускала много. Она совсем рядом ревела. Большие валы сливались уступами по камням, бурлили, всхлебывали, а ниже, у моего берега, вода пузырилась, холодила сильно, и у самого уреза взбивалась белая пена. Это была та самая река, из которой мы с Жаминым последний раз пили. Мне захотелось пить, но к воде вел крутой обрыв чуть ли не в три метра.
Площадка моя была небольшой. Скала нависала сверху и с боков опускалась в воду, а я лежал словно в кармане. Скалы на той стороне уходили высоко, там лес начинался, над ним – неровный проем светло-синего неба. Я опустил глаза и сразу же увидел, что дело мое дрянь: сам лежу так, а правая нога так, носком внутрь. Сломана.
Ладно, все равно надо узнать, как остальное. Руки были целы, только посинела и немного распухла правая кисть, хотя пальцы работали. Я принялся ощупывать себя. Голова в норме, лишь затылок немного болел, и волосы там схватило засохшей кровью. Правая ключица противно ныла, однако уцелела при падении. На груди, у правого соска, была, должно быть, рана: ковбойка прилипла там, заскорузла, и я не стал это место трогать, когда начал рвать на ленты рубаху. Хотя раньше я костей не ломал, но знал, что прежде всего надо обеспечить неподвижность, зафиксировать место перелома, наложив какую-нибудь шину.
Белые, отполированные водой палочки лежали неподалеку. Я потянулся к ним и с радостью увидел свой спортивный чемоданчик. Лежит, даже не раскрылся. Вообще не так уж все было плохо: голова работала, руки тоже, шею не свернул, позвоночник цел, чемодан с бумагами тоже. Вот только нога. Она переломилась под голенищем выше ступни. Совсем переломилась, потому что я лежал так, а носок сапога так.
Всего три подходящих палочки нашлось для шины. Еще в сторонке лежали тонкие серые прутики, но я решил плюнуть на них, потому что пришлось бы к ним волочить ногу, а она при каждом малом движении чувствовалась, да еще как. Рубаха была старая, почти перепревшая, и я долго вертел из лент веревочки, не знал еще, смогу ли пересилить боль. Ночью я, конечно, сглупил. Надо было ощупать себя, пошевелиться, а я сразу вскочил. Другой такой боли мне уже не выдержать…
Ничего, дело пошло. Палочки затягивал на сапоге постепенно, чтоб еще раз не потерять сознания. Стонал, отваливался назад, чтоб отдохнуть, не раз хотел бросить эту затею, а когда закончил, был весь в липком поту. Шина получилась паршивая, больше для отвода собственных глаз, для самоуспокоения, и все же нога теперь уже спокойней лежала, я мог по-тихому ползти.
А куда поползешь? Тут река, тут скала, из этого каменного мешка мне самому не вылезти. Но откуда теперь ждать людей? В партии думают, что мы уже давно вышли к озеру, и я возвращаюсь назад с парой вьючных лошадей – сигареты везу, жиры, хлеб, может быть, мясо в банках. Эх, ребята, если б вы догадались! А на озере вообще ничего не знают. Но все-таки где-то должны меня хватиться! Не может же быть, чтоб совсем кинули, как Жамин. Как, почему Сашка меня оставил? Об этом думать мучительно, но надо о чем-то думать, чтобы легче ждалось. И еще – заглушить жажду. И собрать нервы. Лучше думать об отвлеченном.
За эти полтора месяца я видел Жамина и хорошим и плохим, поражался его грубому отношению к другим рабочим артели, его ругани, беспричинному мату и одновременно какому-то особому, не виданному мною доселе товариществу, связывающему всю эту беспутную команду, скрытную, ненавязчивую доброту командора ко всем без исключения шабашникам, трудолюбие и совсем неожиданную для меня чувствительность, которую он обнаруживал, слушая стихи в моем исполнении. Еще я заметил в нем полное безразличие к будущему и снедающую ненависть к тем, кто, как ему казалось, обидел его в прошлом.
Нет, чтобы отвлечься, надо думать более абстрактно! Как разрывается нить, связывающая человека с обществом? Нечаянное, ложное движение, подлость соседа, нужда, дурной совет приятеля? А может, связующая нить была скручена плохо? А каждая из этих причин имеет свои начальные исходы. Или они все вместе плюс такое, чего ни учесть, ни предусмотреть, ни избежать? Сколько атомов, столько и причин, говорил, кажется, Лукреций, и причин разрыва, о котором я пытаюсь рассуждать, может быть превеликое множество, но мы привыкли огрублять, упрощать в своем воображении процессы, что происходят в кипучей плазме, называемой жизнью. Мы не распутываем сложнейшую вязь причин, а чаще локализуем ее, искусственно обсекаем вокруг события связующие нити. Зачем? Чтобы облегчить оценку поведения человека и ускорить решение его судьбы, если он пошел на нарушение общественных норм? Но ведь совести-то этим не облегчишь, а только обременишь ее, ухудшив свою собственную судьбу… К счастью, нитей, связывающих всех нас между собой, миллионы, и часто от обрыва одной остальные становятся крепче.
Невероятно, чтобы Жамин меня бросил! Или я ничего не понимаю ни в жизни, ни в людях. А может, он сам где-нибудь попал в такую же беду? Тогда, конечно, все осложняется. Но паниковать пока не стоит.
Я пополз к чемоданчику. Там было все в порядке. Журналы таксации, наряды, ведомость, паспорт Жамина. А где мои документы? Ага, здесь, в пиджаке. И спички гремят. Сигареты? Ладно, хоть сигареты и спички есть. Хотя что от них толку? Костер бы запалить, погреться, но дров на площадке не было, эти прутики не в счет. Вообще-то теплело. Вершины деревьев на той стороне Кыги – а Кыга ли то? – осветились солнцем. Желтые скалы тоже. Небо над ущельем совсем заголубело, потом этот узкий клин начал бледнеть, и солнце вышло ко мне. Сразу стало жарко.
Почему так жарко? Ясно. Вогнутая скала надо мной вбирала тепло и никуда его не девала. Нет, это не годится. Воздух вмиг высушило, и он стоял тут, потому что продува не было никакого. Пить! Вода рядом, а не достанешь. Чистейшая вода! Конечно, можно сползти к ней по крутому и скользкому каменному откосу, но назад уж не выбраться, это у меня не вызывало сомнений. Лучше не думать о воде и не смотреть на нее. А здесь печь настоящая! Так можно совсем высохнуть и превратиться в египетскую мумию. Прикрыться чемоданчиком? С документами ничего не сделается, если я их выложу и придавлю камнями.
Под черным чемоданом душно, еще хуже. Он быстро нагрелся, и железки по уголкам жгли руки. Не годится! Надо перетерпеть солнце, оно скоро уйдет от меня. И непременно думать о чем-нибудь другом! Думать помедленней, чтобы не думать про воду. Какое, например, сегодня число? Вышли мы седьмого. Весь день выбирались из долины. Ночевали в предгольцовой зоне. Большой перевал взяли в полдень и скоро попрощались с Симагиным. Случилось все вечером. Следующий день, а также еще одну ночь я, очевидно, не раз терял сознание, витал между жизнью и смертью, – одним словом, пропадал тут. Значит, идет десятое, пятница. Но что будет, если Жамин сейчас вот так же лежит? Нет, об этом не надо! Поговорить, что ли?
– Витька, тебе жарко?
– Что ты! Холодина, зуб на зуб не попадает.
– Болит нога?
– Нисколечко…
– Пить хочешь?
– Да не сказал бы…
– А есть?
– Сыт по горло.
Есть почему-то и вправду не хотелось. Пить, пить, пить!.. Холодный бы камешек найти, пососать, да только кругом все накалилось. Может, все же легче будет, если на речку смотреть? Над самым большим басовым сливом стояла радуга. Сроду не видал таких маленьких и зыбких радуг! Если прищурить глаза, она очень красива, но какой-то временной красотой. Над озером радуги другие. Там везде темные горы. Радуга перекинется с одной горы на другую и долго стоит на фоне черной тайги, яркая и контрастная. А эта миниатюрная дуга то пропадет, то снова покажется. Сощуришься, приглядишься – есть, а вот снова растворилась. Совсем исчезла? Ага, солнце ушло за хребет. Сейчас и у меня климат резко изменится. Спустится с гор холод, и река через камни быстро остудит все. Полежу еще с полчаса и поползу к тому вон большому камню – греться, как у печки. И какое счастье, что у меня есть курево!
А что за странные камни на той стороне реки? Большие, неоглаженные и почему-то красные. Что за необычный цвет? Ни разу тут не видел такого. Солнце еще освещало ту сторону и по камням словно разбрызнуло арбузную мякоть. Или мне это кажется? Запрыгали мальчики кровавые в глазах? Пальцами я потянул к вискам уголки глаз и ясно увидел красные камни. Нет, не знаю, что это такое. Может, выход какой-нибудь руды? Тут я пасую, мне всегда легче думать и говорить о лесах, особом нашем живом сырье, принципиально отличном от минерального. Все руды, а также топливные ресурсы постепенно вырабатываются, истощаются с каждым десятилетием все быстрей, и ни природа, ни человек не могут их восстановить. Человечество распылило уже, к примеру, два миллиарда тонн железа. Но лес в принципе восстанавливается, он может стать вечным источником химического и пищевого сырья. Но почему я говорю «может»? Нет ли здесь плодотворной мысли? Есть! Мы все стали свидетелями того, как на лице родной земли образовалось полтораста миллионов гектаров пустырей, занятых раньше лесами, и не прилагаем достаточно средств и усердия, чтоб снова облесить эти гиблые земли. Значит, на теперешнем этапе взаимоотношений общества с природой мы должны отнести леса к сырью невосстанавливающемуся? И следовательно, надо точно знать, на сколько лет нам хватит этого сырья! А дальше что, за этим рубежом? Нет, об этом даже как-то страшновато думать, не буду пока, поползу.