Страница:
– Какую соль? – спросил Волосатик. – Что вы такое говорите?
– Да для маралов. Он же у меня чумной. Задумал маралов подкармливать. Три пуда соли привез из поселка и полез с ней на гольцы…
Волосатик понял, что все это какая-то мура, и перестал слушать. Достал кружку из кармана моего рюкзака, зачерпнул молока, выпил, еще зачерпнул и еще выпил, а потом, пока я пробовал угощенье, он разузнал у бабы, что на заливе никого сейчас нет, только вот за баней остановился на днях какой-то отпускник.
– Один? – ожил Волосатик.
– Совсем нелюдим. Приплыл на «Алмазе». Позычил литовку, настебал травы на балаган и самодурит себе хариуса с берега. Хороший человек, однако, никому не мешает…
Волосатик сказал пейзанке, чтоб послала людей, которые вылезут из тайги, совсем в другое место, а в какое, я не понял, потому что он говорил всякие уродские туземные слова – Тушташ, Тобогай, Кынкем. Но пейзанка оказалась с мозгой, закивала, заквохтала, взялась шлепать себя по мощным бедрам, но нам некогда было любоваться на эту потрясную картину.
Волосатик, как я понял, умеет проворачивать дела. Нас уже четверо. Теперь караван замыкает этот самый отпускник-отшельник. Парень медленный какой-то, вещь в себе, и смеется по-особенному, молча обнажая длинные зубы и десны, будто делает скучную работу. Волосатик ему даже одуматься не дал, стал сматывать снасти, сказал, что так надо.
Парень забрал у меня рюкзак, заложил в него кирпич хлеба, две банки с курячьей тушенкой, кулек с конфетами.
– Вы понесете? – спросил.
– Несите, хрен с ним, – сказал я, подделываясь под здешний стиль.
– Чем тяжелее рюкзак, тем более хрен с ним, да? – Он обнажил свои бивни и начал влезать в лямки.
– Да нет, вы меня не так поняли, – возразил я и на правах спасателя со стажем решил взять в разговоре инициативу. – Вы кто?
– Вообще? – Он засмеялся опять по-своему. – Конструктор.
– Конструктор чего?
– А что?
– Понятно, – догадался я, потому что знаю их, этих. Сидит рядом в метро, «Вечерку» мусолит, и никто даже не рюхнется, что этот тип нажимает главную кнопку. – Ясно.
– Что вам ясно? – спросил Конструктор.
– Фьють? – Пальцем я завил в воздухе спираль.
– Что значит «фьють»?
– Ракетчик?
– Не совсем.
Он опять показал зубы, и тут Волосатик нас заторопил. Сказал, что надо побыстрей к какому-то Стану, там должны быть люди, а меня и Конструктора он оттуда отправит назад – догуливать наши отпуска. Ну уж дудки! Меня-то он не отправит, потому что живешь, живешь – и вдруг иногда покажется, что сейчас кто-то неизвестный припечатает по роже. А тут – «отправлю»! Я ему отправлю!..
Тропа вдоль реки была мокрой и холодной. Мы окончательно пропитались водой. Мои техасы потяжелели, перестали держаться, сползали, я на ходу подтягивал их все время, и Конструктор сзади щерился. Ему-то хорошо в новеньких сапогах, а тут кеды хлябают и хлюпают.
– Сель, – повернулся к нам Волосатик.
– Черт возьми! – столбом встал Конструктор.
Началась дорога, какую я, наверно, никогда больше не увижу, а расскажу в Москве – назовут трепачом, и правильно сделают, потому что таких дорог не бывает. Она вся из дерева, шириной метров тридцать да толщиной метра два. Ну, было тут шороху! Лес приперло сюда, как объяснил Волосатик, месяц назад, и эта работенка закончилась в полчаса. По склонам речки Баяс мощный ливень смыл камень и землю, выдрал лес и приволок сюда. Вот поглядеть бы! А когда вода пошла на убыль, грязь унесло, и здоровенные эти деревяги уложило ровненько, будто спички в коробке. Нет, Алтай забавнее, чем я думал!
С деревянной дороги мы начали корячиться в гору, и все круче, круче, так что Жамин – иными словами, Страшила, – вдруг сел на траву и заныл:
– Идите, идите, я посижу. Ноги, чтоб их – трах – тарарах! – не тащат. Я догоню…
Волосатик вернулся к нему, поднял за подмышки.
– Нет уж, топай, милый, топай! На тебе висит.
Дождь кончился, мы около часу шли под солнцем и медленно просыхали. Пора бы к столу! Я хотел уже заскулить, но наша бригада выбралась к Стану – каменному козырьку над рекой Кыгой, под который местные таежники залезают от дождя. Увидели следы большой ночевки – угли, обгорелые палки, сухое сено, пустые консервные банки. Но людей не было. Поорали со скалы во все стороны и услышали только свои далекие голоса. Все пропало – бобик сдох. Иными словами, прокол.
Волосатик был не в духе. Он заставил всех разуться, чтоб ноги отдохнули, потом быстро сварил котелок густого супу, нарезал сухой колбасы. Все это в момент, одной левой. Страшила жрал жадно, как животное, давился. Волосатик дал ему кусок ливерной колбасы, и она в секунду оказалась тама. Даже конфеты Жамин ел безо всякого выражения на лице. Сидел и жевал, сидел и жевал. Оголодал, видно, парень. Вообще-то я тоже еще чего-нибудь бы употребил, но мне Волосатик ни фига не отвалил. Ноги у меня ныли. Хорошо, хоть посидеть мы решили на Стане.
– Ты первый раз в тайге, Константин? – спросил Волосатик, и я обрадовался, что меня так назвали. – Белку еще не пробовал?
– А что, это здесь входит в мои обязанности?
– Да нет, просто так. Ты не злись. – Он почему-то задумался. – Белка вообще-то съедобная вещь. Вроде курятины.
– Не, я жаб обожяю, – сказал я.
– Тьфу! – плюнул Страшила.
– Жяреных, – уточнил я.
– Пижон ты, Константин! – засмеялся Волосатик и посмотрел из своих волос на Конструктора. – А как вас, товарищ, зовут?
– Андрей Крыленко. Андрей Петрович.
– А я Симагин, начальник лесоустроительной партии. Попали вы в переплет…
– Немного странно. Но ничего, иду.
– Спасибо. Но как же вы непроверенные сапоги обули на такое дело?
– А вы что? – Конструктор показал свои зубы. – Заметили?
– Новый сапог – хуже нет. А до Кынташа еще далеко…
Волосатик забыл, конечно, что хотел нас отсюда вернуть. Он достал из кармана карту, прочертил спичкой загогулину, показал нам, только я даже не захотел смотреть – все равно придется идти дальше.
– Ясно, – сказал Конструктор. – Ближе к месту по хорде, а мы идем по дуге. Но где же ваши люди?
– Где-то лазят. Ждать их нельзя, потеряем время. Сейчас мы прямо вверх, на гольцы.
– А что это за тип? – подал я голос. – Ну, который там лежит?
– Мой таксатор. Парень что надо! Он там уже почти неделю…
– Тогда пошли! – Конструктор поднялся. – В темпе.
Волосатик написал какую-то записку, оставил в камнях у костра, потом дал Страшиле новые носки, а в сапог Конструктора залез с ножом и что-то там резанул. Только на меня не обратил внимания, будто у меня все в порядке с кедами. Хоть бы посочувствовал, капитан! Но скоро я понял, что Волосатик прав – у меня была лучшая обувь. Полезли в скалы, и мне прыгалось легко, а резина хорошо держала ногу на камнях. Нет, этот Волосатик соображает! И шагает, как верблюд одногорбый.
Полезли в щели – там росли кусты и было не так круто, как на уступах. Сначала я робко брался за эти жалкие веточки, но они, оказывается, железно сидели в камнях, и на них можно было надеяться. Стало жарко, пить жутко хотелось, но Волосатик еще внизу сказал, что о воде надо пока забыть, а лучше думать о том, как бы скорей до Кыги. До какой Кыги? Мы ведь от Кыги поднимаемся? Но я ничего не стал спрашивать, не хотел выглядеть городской соплей.
В разломы лезли поодиночке, чтоб не поймать на кумпол случайного камня. Пот ел глаза, я просто обливался весь, как никогда в жизни не обливался, и неинтересно было смотреть никуда – ни на ту сторону долины, ни вниз, где осталась прохладная Кыга, ни вверх, куда уходила гора. Интересно было мечтать о том, чтоб все это кончилось поскорей, думать о полметре колбасы или куске свинокопченостей. И еще приятно было беседовать с Бобом о какой-нибудь бодяге, вроде этой: «Нет, милый Боб, это не пупыри, а горы, они даже тебя сделали бы сейчас похожим на меня и всех нас, и это бы надо тебе, Боба».
Когда я настигал Жамина, он оглядывался, жрал меня своими черными буркалами, говорил слова, из которых можно привести какие-то невнятные пробормоты: «Куда бегут? Куда бегут? Сами не знают, куда бегут». Очумел он, что ли? Но вообще Страшила лез отлично, на втором или даже на третьем дыхании, и я тянул за ним, потому что он сам тянул за Волосатиком, который выбирал щели.
На хребет мы вылезли хорошие. Я увидел, что Жамин лежит у ног Волосатика, а тот стряхивает с себя рюкзак и достает из него – милая ты моя маман! – флягу. Мы уселись рядышком, выпили по глотку, Страшила, конечно, два; и сразу стало скучно, потому что вода была вся.
– Жаб, говоришь? – подмигнул мне Волосатик и прикурил от спички. – Жареных?
– Ага! – Я опять обрадовался, что он обратился ко мне: – Это еще что! Мой кореш Боб шинель съел.
– Как это шинель? – отодвинулся от меня Волосатик.
– В суворовском. Они там какую-то тайную клятву дали, под это дело разрезали шинель на восемьсот кусочков и всем училищем употребили.
– Врешь! – восхитился Волосатик.
– Чтоб мне никогда в жизни не видать родной Можяйки! – поклялся я. – Спорим на «американку»!
Волосатик захохотал, и Конструктор тоже показал свои клыки – больше, наверно, оттого, что разобрало Волосатика. А тот запрокинулся назад, выставил бороду и, шевеля мохнатым кадыком, ржал, как сто жеребцов, стонал:
– Ох, пижоны! Ну и пижоны!..
А Страшила смотрел на нас глазами шизика и ничего не понимал. Ясно, что он медленно, но верно балдел. Не глядя на нас, он вдруг встал и пошел, пошел так, что нам пришлось его догонять. Мне эта скорость была совсем ни к чему, потому что я зачем-то отобрал рюкзак у Конструктора. Пока мы сюда корячились, рюкзак потяжелел, и я сдуру сыграл в благородство. Твиствовать могу часа два без перерыва, а вот пешком долго не выдерживаю. Пить еще сильнее захотелось – от того несчастного глотка, и от этого проклятого рюкзака, и от солнца, которое тут хоть и пряталось иногда на отдых в жидкие тучки, все же было помощнее крымского, где мы с Бобом пляжничали в прошлом году.
Волосатик с Конструктором долго шли сзади и о чем-то говорили. А мне уже все на свете обрыдло. Но когда Волосатик обогнал меня, то даже не оглянулся, потянул коренником. Мы шли напрямик – по камням, траве и цапучим зарослям. Не понимаю, как я дожил до вечера. И еще меньше понимаю, на чем держался Страшила. Это сгоряча он понес по хребту, а потом всю дорогу садился, говорил, что ноги не тащат, но Волосатик поднимал его и подталкивал в спину. Конструктор, которому я всучил на последнем привале рюкзак, брел сзади, и я заметил, что он хромает, не стесняясь. Тухлые наши дела.
Темнело, когда мы решили заночевать у маленького болотца среди гор. Легли в сырую траву и пили, пока не забулькало в животах. Посидели на сухом, а Страшила даже лег и сразу уснул. Волосатик тоже лежал и был сумной, я его таким еще не видел. Кому-то надо было первому подняться за дровами, только не мне – у меня отнялись руки-ноги и от всего отключилась голова. Один Конструктор шевелился – осматривал и мыл свои белые ступни в болоте, кряхтел, стирал портянку.
– Значит, шинель съели? – спросил он, заметив, что я за ним наблюдаю одним глазом. – И ни один не подавился?
– Клянусь Юпитером, – тоскливо сказал я.
– Так прямо и съели? – поднял голову Волосатик, хотя было видно, что ему плевать на эту трепотню. – Без гарнира?
Мое лицо загорелось, и хорошо, что уже стемнело. Ну что я за человек, если вечно делаю не то? Зачем я про это рассказал? Неужели я тоже этот, как его?.. Гриль?
7
– Да для маралов. Он же у меня чумной. Задумал маралов подкармливать. Три пуда соли привез из поселка и полез с ней на гольцы…
Волосатик понял, что все это какая-то мура, и перестал слушать. Достал кружку из кармана моего рюкзака, зачерпнул молока, выпил, еще зачерпнул и еще выпил, а потом, пока я пробовал угощенье, он разузнал у бабы, что на заливе никого сейчас нет, только вот за баней остановился на днях какой-то отпускник.
– Один? – ожил Волосатик.
– Совсем нелюдим. Приплыл на «Алмазе». Позычил литовку, настебал травы на балаган и самодурит себе хариуса с берега. Хороший человек, однако, никому не мешает…
Волосатик сказал пейзанке, чтоб послала людей, которые вылезут из тайги, совсем в другое место, а в какое, я не понял, потому что он говорил всякие уродские туземные слова – Тушташ, Тобогай, Кынкем. Но пейзанка оказалась с мозгой, закивала, заквохтала, взялась шлепать себя по мощным бедрам, но нам некогда было любоваться на эту потрясную картину.
Волосатик, как я понял, умеет проворачивать дела. Нас уже четверо. Теперь караван замыкает этот самый отпускник-отшельник. Парень медленный какой-то, вещь в себе, и смеется по-особенному, молча обнажая длинные зубы и десны, будто делает скучную работу. Волосатик ему даже одуматься не дал, стал сматывать снасти, сказал, что так надо.
Парень забрал у меня рюкзак, заложил в него кирпич хлеба, две банки с курячьей тушенкой, кулек с конфетами.
– Вы понесете? – спросил.
– Несите, хрен с ним, – сказал я, подделываясь под здешний стиль.
– Чем тяжелее рюкзак, тем более хрен с ним, да? – Он обнажил свои бивни и начал влезать в лямки.
– Да нет, вы меня не так поняли, – возразил я и на правах спасателя со стажем решил взять в разговоре инициативу. – Вы кто?
– Вообще? – Он засмеялся опять по-своему. – Конструктор.
– Конструктор чего?
– А что?
– Понятно, – догадался я, потому что знаю их, этих. Сидит рядом в метро, «Вечерку» мусолит, и никто даже не рюхнется, что этот тип нажимает главную кнопку. – Ясно.
– Что вам ясно? – спросил Конструктор.
– Фьють? – Пальцем я завил в воздухе спираль.
– Что значит «фьють»?
– Ракетчик?
– Не совсем.
Он опять показал зубы, и тут Волосатик нас заторопил. Сказал, что надо побыстрей к какому-то Стану, там должны быть люди, а меня и Конструктора он оттуда отправит назад – догуливать наши отпуска. Ну уж дудки! Меня-то он не отправит, потому что живешь, живешь – и вдруг иногда покажется, что сейчас кто-то неизвестный припечатает по роже. А тут – «отправлю»! Я ему отправлю!..
Тропа вдоль реки была мокрой и холодной. Мы окончательно пропитались водой. Мои техасы потяжелели, перестали держаться, сползали, я на ходу подтягивал их все время, и Конструктор сзади щерился. Ему-то хорошо в новеньких сапогах, а тут кеды хлябают и хлюпают.
– Сель, – повернулся к нам Волосатик.
– Черт возьми! – столбом встал Конструктор.
Началась дорога, какую я, наверно, никогда больше не увижу, а расскажу в Москве – назовут трепачом, и правильно сделают, потому что таких дорог не бывает. Она вся из дерева, шириной метров тридцать да толщиной метра два. Ну, было тут шороху! Лес приперло сюда, как объяснил Волосатик, месяц назад, и эта работенка закончилась в полчаса. По склонам речки Баяс мощный ливень смыл камень и землю, выдрал лес и приволок сюда. Вот поглядеть бы! А когда вода пошла на убыль, грязь унесло, и здоровенные эти деревяги уложило ровненько, будто спички в коробке. Нет, Алтай забавнее, чем я думал!
С деревянной дороги мы начали корячиться в гору, и все круче, круче, так что Жамин – иными словами, Страшила, – вдруг сел на траву и заныл:
– Идите, идите, я посижу. Ноги, чтоб их – трах – тарарах! – не тащат. Я догоню…
Волосатик вернулся к нему, поднял за подмышки.
– Нет уж, топай, милый, топай! На тебе висит.
Дождь кончился, мы около часу шли под солнцем и медленно просыхали. Пора бы к столу! Я хотел уже заскулить, но наша бригада выбралась к Стану – каменному козырьку над рекой Кыгой, под который местные таежники залезают от дождя. Увидели следы большой ночевки – угли, обгорелые палки, сухое сено, пустые консервные банки. Но людей не было. Поорали со скалы во все стороны и услышали только свои далекие голоса. Все пропало – бобик сдох. Иными словами, прокол.
Волосатик был не в духе. Он заставил всех разуться, чтоб ноги отдохнули, потом быстро сварил котелок густого супу, нарезал сухой колбасы. Все это в момент, одной левой. Страшила жрал жадно, как животное, давился. Волосатик дал ему кусок ливерной колбасы, и она в секунду оказалась тама. Даже конфеты Жамин ел безо всякого выражения на лице. Сидел и жевал, сидел и жевал. Оголодал, видно, парень. Вообще-то я тоже еще чего-нибудь бы употребил, но мне Волосатик ни фига не отвалил. Ноги у меня ныли. Хорошо, хоть посидеть мы решили на Стане.
– Ты первый раз в тайге, Константин? – спросил Волосатик, и я обрадовался, что меня так назвали. – Белку еще не пробовал?
– А что, это здесь входит в мои обязанности?
– Да нет, просто так. Ты не злись. – Он почему-то задумался. – Белка вообще-то съедобная вещь. Вроде курятины.
– Не, я жаб обожяю, – сказал я.
– Тьфу! – плюнул Страшила.
– Жяреных, – уточнил я.
– Пижон ты, Константин! – засмеялся Волосатик и посмотрел из своих волос на Конструктора. – А как вас, товарищ, зовут?
– Андрей Крыленко. Андрей Петрович.
– А я Симагин, начальник лесоустроительной партии. Попали вы в переплет…
– Немного странно. Но ничего, иду.
– Спасибо. Но как же вы непроверенные сапоги обули на такое дело?
– А вы что? – Конструктор показал свои зубы. – Заметили?
– Новый сапог – хуже нет. А до Кынташа еще далеко…
Волосатик забыл, конечно, что хотел нас отсюда вернуть. Он достал из кармана карту, прочертил спичкой загогулину, показал нам, только я даже не захотел смотреть – все равно придется идти дальше.
– Ясно, – сказал Конструктор. – Ближе к месту по хорде, а мы идем по дуге. Но где же ваши люди?
– Где-то лазят. Ждать их нельзя, потеряем время. Сейчас мы прямо вверх, на гольцы.
– А что это за тип? – подал я голос. – Ну, который там лежит?
– Мой таксатор. Парень что надо! Он там уже почти неделю…
– Тогда пошли! – Конструктор поднялся. – В темпе.
Волосатик написал какую-то записку, оставил в камнях у костра, потом дал Страшиле новые носки, а в сапог Конструктора залез с ножом и что-то там резанул. Только на меня не обратил внимания, будто у меня все в порядке с кедами. Хоть бы посочувствовал, капитан! Но скоро я понял, что Волосатик прав – у меня была лучшая обувь. Полезли в скалы, и мне прыгалось легко, а резина хорошо держала ногу на камнях. Нет, этот Волосатик соображает! И шагает, как верблюд одногорбый.
Полезли в щели – там росли кусты и было не так круто, как на уступах. Сначала я робко брался за эти жалкие веточки, но они, оказывается, железно сидели в камнях, и на них можно было надеяться. Стало жарко, пить жутко хотелось, но Волосатик еще внизу сказал, что о воде надо пока забыть, а лучше думать о том, как бы скорей до Кыги. До какой Кыги? Мы ведь от Кыги поднимаемся? Но я ничего не стал спрашивать, не хотел выглядеть городской соплей.
В разломы лезли поодиночке, чтоб не поймать на кумпол случайного камня. Пот ел глаза, я просто обливался весь, как никогда в жизни не обливался, и неинтересно было смотреть никуда – ни на ту сторону долины, ни вниз, где осталась прохладная Кыга, ни вверх, куда уходила гора. Интересно было мечтать о том, чтоб все это кончилось поскорей, думать о полметре колбасы или куске свинокопченостей. И еще приятно было беседовать с Бобом о какой-нибудь бодяге, вроде этой: «Нет, милый Боб, это не пупыри, а горы, они даже тебя сделали бы сейчас похожим на меня и всех нас, и это бы надо тебе, Боба».
Когда я настигал Жамина, он оглядывался, жрал меня своими черными буркалами, говорил слова, из которых можно привести какие-то невнятные пробормоты: «Куда бегут? Куда бегут? Сами не знают, куда бегут». Очумел он, что ли? Но вообще Страшила лез отлично, на втором или даже на третьем дыхании, и я тянул за ним, потому что он сам тянул за Волосатиком, который выбирал щели.
На хребет мы вылезли хорошие. Я увидел, что Жамин лежит у ног Волосатика, а тот стряхивает с себя рюкзак и достает из него – милая ты моя маман! – флягу. Мы уселись рядышком, выпили по глотку, Страшила, конечно, два; и сразу стало скучно, потому что вода была вся.
– Жаб, говоришь? – подмигнул мне Волосатик и прикурил от спички. – Жареных?
– Ага! – Я опять обрадовался, что он обратился ко мне: – Это еще что! Мой кореш Боб шинель съел.
– Как это шинель? – отодвинулся от меня Волосатик.
– В суворовском. Они там какую-то тайную клятву дали, под это дело разрезали шинель на восемьсот кусочков и всем училищем употребили.
– Врешь! – восхитился Волосатик.
– Чтоб мне никогда в жизни не видать родной Можяйки! – поклялся я. – Спорим на «американку»!
Волосатик захохотал, и Конструктор тоже показал свои клыки – больше, наверно, оттого, что разобрало Волосатика. А тот запрокинулся назад, выставил бороду и, шевеля мохнатым кадыком, ржал, как сто жеребцов, стонал:
– Ох, пижоны! Ну и пижоны!..
А Страшила смотрел на нас глазами шизика и ничего не понимал. Ясно, что он медленно, но верно балдел. Не глядя на нас, он вдруг встал и пошел, пошел так, что нам пришлось его догонять. Мне эта скорость была совсем ни к чему, потому что я зачем-то отобрал рюкзак у Конструктора. Пока мы сюда корячились, рюкзак потяжелел, и я сдуру сыграл в благородство. Твиствовать могу часа два без перерыва, а вот пешком долго не выдерживаю. Пить еще сильнее захотелось – от того несчастного глотка, и от этого проклятого рюкзака, и от солнца, которое тут хоть и пряталось иногда на отдых в жидкие тучки, все же было помощнее крымского, где мы с Бобом пляжничали в прошлом году.
Волосатик с Конструктором долго шли сзади и о чем-то говорили. А мне уже все на свете обрыдло. Но когда Волосатик обогнал меня, то даже не оглянулся, потянул коренником. Мы шли напрямик – по камням, траве и цапучим зарослям. Не понимаю, как я дожил до вечера. И еще меньше понимаю, на чем держался Страшила. Это сгоряча он понес по хребту, а потом всю дорогу садился, говорил, что ноги не тащат, но Волосатик поднимал его и подталкивал в спину. Конструктор, которому я всучил на последнем привале рюкзак, брел сзади, и я заметил, что он хромает, не стесняясь. Тухлые наши дела.
Темнело, когда мы решили заночевать у маленького болотца среди гор. Легли в сырую траву и пили, пока не забулькало в животах. Посидели на сухом, а Страшила даже лег и сразу уснул. Волосатик тоже лежал и был сумной, я его таким еще не видел. Кому-то надо было первому подняться за дровами, только не мне – у меня отнялись руки-ноги и от всего отключилась голова. Один Конструктор шевелился – осматривал и мыл свои белые ступни в болоте, кряхтел, стирал портянку.
– Значит, шинель съели? – спросил он, заметив, что я за ним наблюдаю одним глазом. – И ни один не подавился?
– Клянусь Юпитером, – тоскливо сказал я.
– Так прямо и съели? – поднял голову Волосатик, хотя было видно, что ему плевать на эту трепотню. – Без гарнира?
Мое лицо загорелось, и хорошо, что уже стемнело. Ну что я за человек, если вечно делаю не то? Зачем я про это рассказал? Неужели я тоже этот, как его?.. Гриль?
7
АНДРЕЙ КРЫЛЕНКО, КОНСТРУКТОР
Так и не смог я здесь избавиться от своего душевного недомогания; завод вошел в меня, как тяжелая неизлечимая болезнь, и совет секретаря горкома: отбросить все, забыть на время – невыполним.
Секретарь этот – полная неожиданность для меня. Раньше я был уверен, что партийные руководители, по крайней мере его ранга, уже не могут так – многочисленные обязанности, очень далекие от задач исследования внутреннего мира обыкновенных людей, уже не позволяют им заниматься тем, что в принципе должно составлять суть их работы.
Я вошел в его просторный кабинет, испытывая возмущение и бессилие, горечь и обиду. К концу нашего долгого разговора Смирнов узнал, что я уже три года не отдыхал, начал хвалить это озеро, куда он сам ездит почти каждый год. Он даже сказал, что лучшего места в Сибири нет.
Озеро и на самом деле великолепное. Тут я впервые в жизни увидел корону из трех радуг и поразился тому, что на нашей прокопченной земле еще есть такие райские краски. Однажды утром в прозрачной светлой воде заколыхалось отраженное облако, за ним, вроде бы в озерной глубине, едва угадывалось солнце, и, не знаю уж по какой причине, этот белый отсвет вдруг взялся цвести, словно слили со скалы бензин. А здешний воздух наделен особыми оптическими свойствами – иногда кажется, что до изумрудных лесов на том берегу можно добросить блесну.
Лесной инженер Симагин, с которым мы сейчас идем в горы, сказал, что надо поберечь эту благодать для людей, ее ничего не стоит за несколько лет переварить на целлюлозу. Я с ходу принял этого человека, и он меня тоже, что чрезвычайно удивительно – я не умею легко сходиться с людьми. Но в наши дни инженер, мне кажется, прекрасно поймет инженера, независимо от того, в каких отраслях они работают, и между нами такое понимание установилось, хотя формально мы познакомились несколько позже, в горах.
На озере Симагин ошарашил меня своей бесцеремонностью. Забрал и начал сматывать мою снасть, коротко бросив, что где-то на гольцах погибает человек. Я понял, что тут нельзя рассусоливать. Молча отнес свое барахлишко в дом лесника, переобулся и пошел с ними. Только потом уж, в долине Кыги, Симагин поблагодарил меня, а я снова промолчал, шел, всем существом ощущая новизну и тревожность обстановки. Симагин добавил, что человек уже не первый день без медицинской помощи и надо срочно тащить его из ущелья наверх, куда может приземлиться вертолет.
Компания мы не совсем надежная. Один из нас едва держится на ногах, почти исчерпал запас прочности, другой вообще жидковат для такого дела. Я оказался тоже с брачком, через несколько километров начал прихрамывать, но заверил Симагина, что со мной пустяки и его опасения напрасны – идти могу, только вот сапог немного жмет. Симагин заставил меня сесть и маячил надо мной, пока я перематывал портянку.
– Хуже, когда тут жмет. – Он ткнул пальцем в лоб.
Так мы установили первый контакт и долго шли вдоль реки по сырой узкой тропе. Лил дождь, и было не до разговоров. Как случилось это несчастье? Наверняка не одна причина, так всегда бывает. Осенью у нас на заводе тоже произошел случай, который как-то пронзил меня и заставил мучительно думать обо всем, что было вокруг.
В цехе трансмиссий работал интересный парень Володя Берсенев. Мы познакомились в заводской библиотеке. Он закончил десятилетку, отслужил в армии и полтора года назад поступил к нам. Мне понравилось, что этот рабочий с обычной для ребят нашего завода биографией много, куда больше меня, читает и его суждения о книгах очень самостоятельны. Несмотря на молодость, Володя успел выработать свою концепцию жизни, которая привлекла меня завидной чистотой и оптимизмом. Иногда я без причины подходил к его станку, заговаривал без повода, а Володя улыбался и, кажется, понимал, что я, сам не зная почему, нуждаюсь в нем.
И вот Володе Берсеневу оторвало руку. Левую, вместе с часами. Когда я прибежал в цех, Володи уже там не было, его увели в медпункт. Окровавленная рука лежала на полу, и ее фотографировали со вспышкой. Мне почему-то запомнилось, что часы показывали правильное время. У станка собралось много рабочих. Там же был директор завода Сидоров, председатель завкома, инженер по технике безопасности. Мастер держал в руках заготовку и что-то объяснял директору, жалобно восклицая: «Николай Михайлович! Николай Михайлович!» Хмурый директор перекладывал из одной руки в другую желтые перчатки, потом засунул их в карман пальто и, как бы вспомнив что-то, закричал:
– Разойдитесь, разойдитесь! Идите по местам и работайте.
Я кинулся в медпункт, но Володю уже увезла «Скорая помощь». Остаток того дня я прожил в какой-то прострации. Кто был виноват в несчастье? Теми днями, в конце октября, выпал снег, а в цехах и отделах завода было холоднее, чем на улице. Наши девчата-чертежницы сидели в пальто. Несколько дней мы почти ничего не делали, так как закоченевшие руки не держали карандашей и рейсфедеров. Но в цехах-то не будешь жаться к электрической печке, даже в такой холод надо было работать – в конце месяца каждый час дорог. Если хоть один токарь не выполнит задания, сорвется следующая операция, встанут зуборезчики, сборщики, и машину без коробки придется стаскивать с конвейера краном. Да и рабочий заинтересован – в третьей декаде самая высокая выработка, а тут праздник на носу.
И Володя надел рукавицы. Это у нас категорически запрещено. Налицо было грубое нарушение элементарного правила, и эти рваные, замасленные рукавицы вообще-то правильно фигурировали в акте о несчастном случае. Но один ли Володя был виноват? И без рукавиц это могло произойти, как потом объяснил мне инженер по технике безопасности. Володя после выверки детали хотел получше зажать ее в патроне, но ключ вырвался из гнезда, и парень поскользнулся на обледенелой деревянной подставке. Падая, он задел рукоятку включения шпинделя, а левая рука попала в «окно» детали…
И разве не были виноваты в случившемся этот самый инженер по технике безопасности, начальник отдела капитального строительства, сам директор? Вместо того чтобы устранить недоделки в цехах, где было установлено оборудование и уже работали люди, директор хотел до конца года побольше «освоить средств». Дополнительные деньги легче выбить, если есть крыша над головой, и не полностью застекленный, без отопления цех трансмиссий отошел на задний план, потому что везде числился сданным в эксплуатацию. И с доделками никто не спешил – три мальчишки-сантехника потихоньку ковырялись у труб, а стекла не было на складе. Правда, через три дня после несчастья не только в отделах, но и в самом холодном заготовительном цехе было как в бане. Вот так. Я же, думая в те дни о Володе Берсеневе, пришел к выводу, что его вина – лишь следствие безобразного отношения к своим прямым обязанностям всех остальных виновников несчастья.
А план октября завод все же выполнил. Пришла телеграмма от министра. Наш коллектив завоевал второе место во Всесоюзном соревновании и получил денежную премию. Это событие обставлялось торжественно. Вручались знамена, играл оркестр, произносились речи. Правильно, люди здорово работали, «несмотря на тяжелые условия материального обеспечения», как у нас повелось говорить с трибуны. Народ заслужил премию, это ясно. Только после собрания меня еще мучительнее стали донимать «вопросы». До конца года на заводе произошло два других несчастья. Первый случай был в конце ноября, второй – перед Новым годом. К тому времени я уже убедился, что наши «штурмовые дни» измеряются не только реальными трудовыми успехами, но и человеческими драмами, общим снижением качества работы, уменьшением «ходимости» узлов машины, в том числе моих, в которых был материализован мой труд и труд моего соседа по чертежной доске – Игоря Никифорова.
В январе на заводском партийном собрании обсуждались общие итоги работы и планы на следующий, 1964 год. Опять перечислялись премии и грамоты, а я сидел, думая, может быть, чересчур категорично о том, что эти поощрения, эта поддержка энтузиазма людей как бы затушевывают более важное, служат прикрытием бездеятельности некоторых. Когда наступила заминка и никто не брал слова, я вдруг вскочил с места и пошел на сцену.
Волновался, путался, но сказал, что хотел. Не помню, как ушел с трибуны. Помню одно – сильно хлопали. Потом выступил рабочий с главного конвейера. Он говорил о липовых обязательствах, о том, что никакого соревнования у нас нет – за последние десять дней каждого месяца выполняется шестьдесят процентов задания, что план доделываем даже второго числа следующего месяца, что в эти дни к ним на конвейер посылают слесарей и испытателей из экспериментального цеха. Потом кто-то из мастеров сказал о причинах штурмовщины, о пьянках и пьяницах. В зале еще тянулись руки, но слово взял директор. Сидоров констатировал, что на собрании, дескать, шел серьезный и деловой разговор и ему очень приятны заботы коммунистов о положении на заводе, что партком и дирекция примут все меры…
– Особо я хочу остановиться на выступлении коммуниста э-э-э… (тут ему шепнули из президиума) э-э… коммуниста Крыленко. Конечно, он человек молодой, горячий и несколько поспешил, с кондачка называя причины и виновников несчастных случаев. Но в его выступлении было много толкового. Да! Стыд и позор нам, коммунистам, не обеспечившим подготовку завода к серийному выпуску машины! Мы плохо поворачивались летом, не использовали также теплых осенних месяцев. В результате нам несколько дней пришлось работать в неотапливаемых помещениях. Да, потери от брака у нас возросли, и, вероятно, рекламаций на последние партии машин будет много. И как могли мы, коммунисты нашего, правильно тут кто-то говорил, славного предприятия…
И так далее и тому подобное… Выходило, что мы виноваты, все виноваты. Мы виноватые том, что строители были переброшены на другой блок зданий и работа началась в недостроенных цехах; мы виноваты в том, что на заводе нет элементарной дисциплины и даже шоферы садятся за баранку пьяными, а один из них умудрился платформой своей машины разбить полвагона оконного стекла; мы виноваты в том, что в день получки вторая смена проходит в полупустых цехах; мы виноваты в том, что в последнюю декаду главный конвейер и все сборочные участки работают круглосуточно, в три смены, хотя завод давно перешел на пятидневную рабочую неделю. Да, и мы виноваты, все виноваты, но ведь в очень разной степени!
И в чем конкретно виноват лично я? Или мой товарищ Игорь Никифоров? Когда конструировали эту машину, Игорь, как и другие, до позднего вечера сидел у доски, потом не вылазил из экспериментального цеха, собирая со слесарями опытные образцы. И почему мы все виноваты в том, что начальник ОТК под давлением директора дал указание ставить на машину гидротрансмиссии с бракованными дисками фрикционов и эти коробки вышли из строя уже во время заводских испытаний? Ведь если допустить, что все мы виноваты, само собой напрашивается другое логическое допущение – мы все должны отвечать и расплачиваться за ошибки и провалы завода.
В отделе меня никто не осудил за выступление на партийном собрании, даже одобрили, хотя некоторые начали смотреть в мою сторону с каким-то удивлением, как на чудака. Что, интересно, скажет Игорь?
– Слушай, – сказал Игорь. – Это давно всем известно. У директора одна цель и одна возможность удержаться на том служебном уровне, которого он достиг, – дать любой ценой план. Здоровье или тем более самочувствие людей, не говоря уже о долговечности оборудования или о качестве машин, – все это для него второстепенное. И ты тут ни-че-го не сделаешь! Поднимать такие вопросы на уровне конструктора – бессмыслица, напрасный перевод нервов. Для нас с тобой тут проблем нет, пойми…
– Вон ты как!
– Да. Садись-ка ты за доску. Наш узел можно сделать лучше, сам говорил. И тебе будет удовлетворение, и государству выгодно. Учти: быть на своем месте не так просто, но очень нужно…
Он умненький, наш Игорь, рассудительный, только я не думал, что до такой степени. Нет, это не Виль Степанов! С Вилем мы после института попали на один завод в Энск. Он был такой же рассудительный, но, кроме того, имел еще запал. Мы с ним поднялись там против Главного, неврастеника и карьериста, но противника нашего перевели на повышение в совнархоз, а мне пришлось уезжать сюда, где все оказалось еще хуже.
Итак, простая, даже банальная истина – «идейно» и с умом делать свое дело. В этом, выходит, смысл философии всей? Минутку! Я ведь делаю свое дело, но почему для меня проблемы там, где Игорю и другим все ясно? От нехватки у меня жизненного опыта? Или от их равнодушия? Конечно, они трезвее меня смотрят на все, и мне тут не хватает Виля Степанова, близкого друга-единомышленника, с которым можно говорить и дела делать. Только он с неба не свалится…
– Это ваш друг попал в беду? – спросил я Симагина, как мне показалось, в удобный момент – мы остановились, чтобы подождать Котю, который незаметно отстал, плелся сзади с напряженным и жалким лицом.
Симагин надулся и как-то неохотно ответил:
– Не то чтобы друг, но…
Было непонятно, что значит это «но», и разговор на том кончился, потому что Симагин пошел дальше, а я потянул за ним, думая все о том же.
…С утра у нас в отделе начинается полулегальная «десятиминутка» – информация о событиях во Вьетнаме, просмотр заводской многотиражки. Потом ребята немного поговорят о заводских, футбольно-хоккейных, литературных новостях – и за работу. Во время этого традиционного вступления в рабочий день я молчу – современному спорту пока не предан, живу другим, ничего модного не читаю. Между теперешними писателями и мной есть какой-то непреодолимый психологический барьер. Они пишут не о том, что волнует меня, изображают сегодняшнего человека, особенно «мужичка», не так и не таким, каким я его вижу, а из молодых многие озабочены, мне кажется, прежде всего тем, как к ним отнесется критика.
Зато целый мир открылся мне в документальной литературе и мемуарах. Объективность этой литературы для меня пока проблематична, но из нее я беру факты, они дают простор мыслям. Началось это с Джона Рида. Раньше он как-то прошел мимо меня, и только тут, на заводе, я взял его в библиотеке по рекомендации того самого Володи Берсенева, с которым случилась беда. Книга, описывающая десять дней, декаду, когда-то потрясшую мир, спустя почти полстолетия будто открыла мне глаза на историю. Я окончил школу, институт, проработал четыре года, но только из этой книги и умом и сердцем понял, что совершил тогда русский рабочий и русский народ, как он это сделал и почему. Эти десять дней я словно жил там…
Секретарь этот – полная неожиданность для меня. Раньше я был уверен, что партийные руководители, по крайней мере его ранга, уже не могут так – многочисленные обязанности, очень далекие от задач исследования внутреннего мира обыкновенных людей, уже не позволяют им заниматься тем, что в принципе должно составлять суть их работы.
Я вошел в его просторный кабинет, испытывая возмущение и бессилие, горечь и обиду. К концу нашего долгого разговора Смирнов узнал, что я уже три года не отдыхал, начал хвалить это озеро, куда он сам ездит почти каждый год. Он даже сказал, что лучшего места в Сибири нет.
Озеро и на самом деле великолепное. Тут я впервые в жизни увидел корону из трех радуг и поразился тому, что на нашей прокопченной земле еще есть такие райские краски. Однажды утром в прозрачной светлой воде заколыхалось отраженное облако, за ним, вроде бы в озерной глубине, едва угадывалось солнце, и, не знаю уж по какой причине, этот белый отсвет вдруг взялся цвести, словно слили со скалы бензин. А здешний воздух наделен особыми оптическими свойствами – иногда кажется, что до изумрудных лесов на том берегу можно добросить блесну.
Лесной инженер Симагин, с которым мы сейчас идем в горы, сказал, что надо поберечь эту благодать для людей, ее ничего не стоит за несколько лет переварить на целлюлозу. Я с ходу принял этого человека, и он меня тоже, что чрезвычайно удивительно – я не умею легко сходиться с людьми. Но в наши дни инженер, мне кажется, прекрасно поймет инженера, независимо от того, в каких отраслях они работают, и между нами такое понимание установилось, хотя формально мы познакомились несколько позже, в горах.
На озере Симагин ошарашил меня своей бесцеремонностью. Забрал и начал сматывать мою снасть, коротко бросив, что где-то на гольцах погибает человек. Я понял, что тут нельзя рассусоливать. Молча отнес свое барахлишко в дом лесника, переобулся и пошел с ними. Только потом уж, в долине Кыги, Симагин поблагодарил меня, а я снова промолчал, шел, всем существом ощущая новизну и тревожность обстановки. Симагин добавил, что человек уже не первый день без медицинской помощи и надо срочно тащить его из ущелья наверх, куда может приземлиться вертолет.
Компания мы не совсем надежная. Один из нас едва держится на ногах, почти исчерпал запас прочности, другой вообще жидковат для такого дела. Я оказался тоже с брачком, через несколько километров начал прихрамывать, но заверил Симагина, что со мной пустяки и его опасения напрасны – идти могу, только вот сапог немного жмет. Симагин заставил меня сесть и маячил надо мной, пока я перематывал портянку.
– Хуже, когда тут жмет. – Он ткнул пальцем в лоб.
Так мы установили первый контакт и долго шли вдоль реки по сырой узкой тропе. Лил дождь, и было не до разговоров. Как случилось это несчастье? Наверняка не одна причина, так всегда бывает. Осенью у нас на заводе тоже произошел случай, который как-то пронзил меня и заставил мучительно думать обо всем, что было вокруг.
В цехе трансмиссий работал интересный парень Володя Берсенев. Мы познакомились в заводской библиотеке. Он закончил десятилетку, отслужил в армии и полтора года назад поступил к нам. Мне понравилось, что этот рабочий с обычной для ребят нашего завода биографией много, куда больше меня, читает и его суждения о книгах очень самостоятельны. Несмотря на молодость, Володя успел выработать свою концепцию жизни, которая привлекла меня завидной чистотой и оптимизмом. Иногда я без причины подходил к его станку, заговаривал без повода, а Володя улыбался и, кажется, понимал, что я, сам не зная почему, нуждаюсь в нем.
И вот Володе Берсеневу оторвало руку. Левую, вместе с часами. Когда я прибежал в цех, Володи уже там не было, его увели в медпункт. Окровавленная рука лежала на полу, и ее фотографировали со вспышкой. Мне почему-то запомнилось, что часы показывали правильное время. У станка собралось много рабочих. Там же был директор завода Сидоров, председатель завкома, инженер по технике безопасности. Мастер держал в руках заготовку и что-то объяснял директору, жалобно восклицая: «Николай Михайлович! Николай Михайлович!» Хмурый директор перекладывал из одной руки в другую желтые перчатки, потом засунул их в карман пальто и, как бы вспомнив что-то, закричал:
– Разойдитесь, разойдитесь! Идите по местам и работайте.
Я кинулся в медпункт, но Володю уже увезла «Скорая помощь». Остаток того дня я прожил в какой-то прострации. Кто был виноват в несчастье? Теми днями, в конце октября, выпал снег, а в цехах и отделах завода было холоднее, чем на улице. Наши девчата-чертежницы сидели в пальто. Несколько дней мы почти ничего не делали, так как закоченевшие руки не держали карандашей и рейсфедеров. Но в цехах-то не будешь жаться к электрической печке, даже в такой холод надо было работать – в конце месяца каждый час дорог. Если хоть один токарь не выполнит задания, сорвется следующая операция, встанут зуборезчики, сборщики, и машину без коробки придется стаскивать с конвейера краном. Да и рабочий заинтересован – в третьей декаде самая высокая выработка, а тут праздник на носу.
И Володя надел рукавицы. Это у нас категорически запрещено. Налицо было грубое нарушение элементарного правила, и эти рваные, замасленные рукавицы вообще-то правильно фигурировали в акте о несчастном случае. Но один ли Володя был виноват? И без рукавиц это могло произойти, как потом объяснил мне инженер по технике безопасности. Володя после выверки детали хотел получше зажать ее в патроне, но ключ вырвался из гнезда, и парень поскользнулся на обледенелой деревянной подставке. Падая, он задел рукоятку включения шпинделя, а левая рука попала в «окно» детали…
И разве не были виноваты в случившемся этот самый инженер по технике безопасности, начальник отдела капитального строительства, сам директор? Вместо того чтобы устранить недоделки в цехах, где было установлено оборудование и уже работали люди, директор хотел до конца года побольше «освоить средств». Дополнительные деньги легче выбить, если есть крыша над головой, и не полностью застекленный, без отопления цех трансмиссий отошел на задний план, потому что везде числился сданным в эксплуатацию. И с доделками никто не спешил – три мальчишки-сантехника потихоньку ковырялись у труб, а стекла не было на складе. Правда, через три дня после несчастья не только в отделах, но и в самом холодном заготовительном цехе было как в бане. Вот так. Я же, думая в те дни о Володе Берсеневе, пришел к выводу, что его вина – лишь следствие безобразного отношения к своим прямым обязанностям всех остальных виновников несчастья.
А план октября завод все же выполнил. Пришла телеграмма от министра. Наш коллектив завоевал второе место во Всесоюзном соревновании и получил денежную премию. Это событие обставлялось торжественно. Вручались знамена, играл оркестр, произносились речи. Правильно, люди здорово работали, «несмотря на тяжелые условия материального обеспечения», как у нас повелось говорить с трибуны. Народ заслужил премию, это ясно. Только после собрания меня еще мучительнее стали донимать «вопросы». До конца года на заводе произошло два других несчастья. Первый случай был в конце ноября, второй – перед Новым годом. К тому времени я уже убедился, что наши «штурмовые дни» измеряются не только реальными трудовыми успехами, но и человеческими драмами, общим снижением качества работы, уменьшением «ходимости» узлов машины, в том числе моих, в которых был материализован мой труд и труд моего соседа по чертежной доске – Игоря Никифорова.
В январе на заводском партийном собрании обсуждались общие итоги работы и планы на следующий, 1964 год. Опять перечислялись премии и грамоты, а я сидел, думая, может быть, чересчур категорично о том, что эти поощрения, эта поддержка энтузиазма людей как бы затушевывают более важное, служат прикрытием бездеятельности некоторых. Когда наступила заминка и никто не брал слова, я вдруг вскочил с места и пошел на сцену.
Волновался, путался, но сказал, что хотел. Не помню, как ушел с трибуны. Помню одно – сильно хлопали. Потом выступил рабочий с главного конвейера. Он говорил о липовых обязательствах, о том, что никакого соревнования у нас нет – за последние десять дней каждого месяца выполняется шестьдесят процентов задания, что план доделываем даже второго числа следующего месяца, что в эти дни к ним на конвейер посылают слесарей и испытателей из экспериментального цеха. Потом кто-то из мастеров сказал о причинах штурмовщины, о пьянках и пьяницах. В зале еще тянулись руки, но слово взял директор. Сидоров констатировал, что на собрании, дескать, шел серьезный и деловой разговор и ему очень приятны заботы коммунистов о положении на заводе, что партком и дирекция примут все меры…
– Особо я хочу остановиться на выступлении коммуниста э-э-э… (тут ему шепнули из президиума) э-э… коммуниста Крыленко. Конечно, он человек молодой, горячий и несколько поспешил, с кондачка называя причины и виновников несчастных случаев. Но в его выступлении было много толкового. Да! Стыд и позор нам, коммунистам, не обеспечившим подготовку завода к серийному выпуску машины! Мы плохо поворачивались летом, не использовали также теплых осенних месяцев. В результате нам несколько дней пришлось работать в неотапливаемых помещениях. Да, потери от брака у нас возросли, и, вероятно, рекламаций на последние партии машин будет много. И как могли мы, коммунисты нашего, правильно тут кто-то говорил, славного предприятия…
И так далее и тому подобное… Выходило, что мы виноваты, все виноваты. Мы виноватые том, что строители были переброшены на другой блок зданий и работа началась в недостроенных цехах; мы виноваты в том, что на заводе нет элементарной дисциплины и даже шоферы садятся за баранку пьяными, а один из них умудрился платформой своей машины разбить полвагона оконного стекла; мы виноваты в том, что в день получки вторая смена проходит в полупустых цехах; мы виноваты в том, что в последнюю декаду главный конвейер и все сборочные участки работают круглосуточно, в три смены, хотя завод давно перешел на пятидневную рабочую неделю. Да, и мы виноваты, все виноваты, но ведь в очень разной степени!
И в чем конкретно виноват лично я? Или мой товарищ Игорь Никифоров? Когда конструировали эту машину, Игорь, как и другие, до позднего вечера сидел у доски, потом не вылазил из экспериментального цеха, собирая со слесарями опытные образцы. И почему мы все виноваты в том, что начальник ОТК под давлением директора дал указание ставить на машину гидротрансмиссии с бракованными дисками фрикционов и эти коробки вышли из строя уже во время заводских испытаний? Ведь если допустить, что все мы виноваты, само собой напрашивается другое логическое допущение – мы все должны отвечать и расплачиваться за ошибки и провалы завода.
В отделе меня никто не осудил за выступление на партийном собрании, даже одобрили, хотя некоторые начали смотреть в мою сторону с каким-то удивлением, как на чудака. Что, интересно, скажет Игорь?
– Слушай, – сказал Игорь. – Это давно всем известно. У директора одна цель и одна возможность удержаться на том служебном уровне, которого он достиг, – дать любой ценой план. Здоровье или тем более самочувствие людей, не говоря уже о долговечности оборудования или о качестве машин, – все это для него второстепенное. И ты тут ни-че-го не сделаешь! Поднимать такие вопросы на уровне конструктора – бессмыслица, напрасный перевод нервов. Для нас с тобой тут проблем нет, пойми…
– Вон ты как!
– Да. Садись-ка ты за доску. Наш узел можно сделать лучше, сам говорил. И тебе будет удовлетворение, и государству выгодно. Учти: быть на своем месте не так просто, но очень нужно…
Он умненький, наш Игорь, рассудительный, только я не думал, что до такой степени. Нет, это не Виль Степанов! С Вилем мы после института попали на один завод в Энск. Он был такой же рассудительный, но, кроме того, имел еще запал. Мы с ним поднялись там против Главного, неврастеника и карьериста, но противника нашего перевели на повышение в совнархоз, а мне пришлось уезжать сюда, где все оказалось еще хуже.
Итак, простая, даже банальная истина – «идейно» и с умом делать свое дело. В этом, выходит, смысл философии всей? Минутку! Я ведь делаю свое дело, но почему для меня проблемы там, где Игорю и другим все ясно? От нехватки у меня жизненного опыта? Или от их равнодушия? Конечно, они трезвее меня смотрят на все, и мне тут не хватает Виля Степанова, близкого друга-единомышленника, с которым можно говорить и дела делать. Только он с неба не свалится…
– Это ваш друг попал в беду? – спросил я Симагина, как мне показалось, в удобный момент – мы остановились, чтобы подождать Котю, который незаметно отстал, плелся сзади с напряженным и жалким лицом.
Симагин надулся и как-то неохотно ответил:
– Не то чтобы друг, но…
Было непонятно, что значит это «но», и разговор на том кончился, потому что Симагин пошел дальше, а я потянул за ним, думая все о том же.
…С утра у нас в отделе начинается полулегальная «десятиминутка» – информация о событиях во Вьетнаме, просмотр заводской многотиражки. Потом ребята немного поговорят о заводских, футбольно-хоккейных, литературных новостях – и за работу. Во время этого традиционного вступления в рабочий день я молчу – современному спорту пока не предан, живу другим, ничего модного не читаю. Между теперешними писателями и мной есть какой-то непреодолимый психологический барьер. Они пишут не о том, что волнует меня, изображают сегодняшнего человека, особенно «мужичка», не так и не таким, каким я его вижу, а из молодых многие озабочены, мне кажется, прежде всего тем, как к ним отнесется критика.
Зато целый мир открылся мне в документальной литературе и мемуарах. Объективность этой литературы для меня пока проблематична, но из нее я беру факты, они дают простор мыслям. Началось это с Джона Рида. Раньше он как-то прошел мимо меня, и только тут, на заводе, я взял его в библиотеке по рекомендации того самого Володи Берсенева, с которым случилась беда. Книга, описывающая десять дней, декаду, когда-то потрясшую мир, спустя почти полстолетия будто открыла мне глаза на историю. Я окончил школу, институт, проработал четыре года, но только из этой книги и умом и сердцем понял, что совершил тогда русский рабочий и русский народ, как он это сделал и почему. Эти десять дней я словно жил там…