А картина обманывает хотя бы потому, что во время большого петербургского наводнения 1776 года женщины, вошедшей в историю под именем княжны Таракановой, в Петропавловской крепости уже не было. Кроме того, как могла беременная дама после длительного пребывания в грязной подвальной камере страшного каземата сохранить свое прекрасное бальное одеяние? Не понимаю, зачем надо было художнику подслащивать…
   – Знаете, – Нина Сергеевна принесла какую-то новость. – Знаете, наш больной несколько странный.
   – А в чем дело? – Я был недоволен, что мне спутали мысли.
   – Понимаете, Савва Викентьевич, одежду его мы выкинули, она была ужасна…
   – Так.
   – А там у него осталась какая-то палочка.
   – Что за палочка?
   – Не говорит. Морщится и требует эту березовую палочку. Какой-то странный каприз!
   – Надо найти.
   – Но…
   – Найдите, Нина Сергевна, – попросил я. – Может, это и не каприз?
   За разговором она незаметно разматывала трубку аппарата Рива-Роччи, и я понял, что дела у нее особого нет ко мне, просто хочет еще раз проверить кровяное давление. Хитрить со мной? Ладно, пусть мерит, а я вернусь к тому, что меня занимало до ее прихода…
 
   …О своем увлечении, об успешных и безуспешных поисках больших и малых исторических истин я могу говорить и думать бесконечно. Коллеги знают мою слабость и относятся к ней именно как к слабости, лишь сотрудники библиотеки Томского университета да архивисты считают, что я занимаюсь серьезным делом. И меня влечет не только старина. Скапливаются интересные материалы о знаменитом сибирском партизане Мамонтове. В Томске я разыскал следы революционной деятельности богоподобного юноши Сергея Кострикова, который позднее стал Кировым. В Анжеро-Судженске дожил свою долгую, многотрудную жизнь книголюб и просветитель Андрей Деренков, вблизи которого Максим Горький прошел когда-то казанский курс своих «университетов». В Анжерке рассказывают, что сравнительно недавно, уже глубоким стариком, Деренков поехал в Москву с двумя тюками – в них были редкие книги, письма Горького, Скитальца, Куприна, Шаляпина, но груз пропал в Новосибирске. Старик вернулся домой и через несколько дней умер. А на станции Тайга работал в начале века Г. М. Кржижановский, и на вокзале этой же станции осенью 1937 года умер от разрыва сердца большой и сложный русский поэт Николай Клюев. Его чемодан с рукописями бесследно исчез, и пока никто на свете не знает, что написал Клюев в последние годы своей путаной и таинственной жизни. А замечательный русский писатель Вячеслав Шишков проектировал и строил наш Чуйский тракт. И я собираю эти свидетельства и документы – может, кому-нибудь это все сгодится?
   Иногда думаю: если б была у меня в запасе еще одна жизнь, я посвятил бы ее большому труду о созидательной истории человечества. В этой работе хорошо бы коротко и точно оценить всяческих ганнибалов и наполеонов, чингисханов и гитлеров, пунические, столетние и прочие войны, сосредоточив главное внимание на истории становления Человека – на путях к вершинам цивилизаций, на развитии гуманистической мысли, наук, на совершенствовании труда человечьего, на борьбе людей с неправдой, угнетением, нуждой, болезнями и войнами, на усложнении взаимоотношений между обществом и природой. Несомненно, что такая всеобщая история появится рано или поздно…
   А пока я, провинциальный собиратель фактов и фактиков прошлого, глубоко досадую, что самую свою заветную сегодняшнюю мечту, по всему выходит, не успею осуществить. Известно, что во время гражданской войны часть сибирского партийного архива затерялась. И вот несколько лет назад один старый алтайский коммунист, вернувшийся из Магадана, рассказал мне, будто бы его друг, умирая в бараке, поведал, что документы эти лежат на чердаке одного из бийских домов. Мне с тех пор не дает покоя мысль, что, может быть, совсем рядом от меня находятся неизвестные ленинские письма сибирским большевикам и век будут лежать, пока не истлеют. Надо, наверное, поднимать бийскую комсомолию, но я не знаю, возьмется ли кто-нибудь за поиски, если у меня нет ничего, кроме зыбких предположений. И еще думаю, не откладывая, написать в ИМЛ – может, мои сведения сойдутся там с другими, более достоверными?..
   Сестра Ириспе принесла большую почту. Я не стал смотреть газеты, потому что в каждом номере была война. Истязуемые женщины и дети, снятые журналистами-извергами, молча молят глазами о пощаде. От бессильного гнева людские сердца черствеют, однако такие фотографии стали почти обязательными для каждого номера, сделались будничным элементом оформления газет…
   Вечером снова пришла Нина Сергеевна, передала мне записку. «Дорогой Савва Викентьевич! Ваша замечательная помощница сказала, что Вы заболели. Я требую у нее костыли, чтобы сходить к вам, а она смеется. Легостаев».
   – Передайте ему, что завтра навещу его, – сказал я.
   – А что он пишет?
   – Вас хвалит.
   Нина Сергеевна зарделась, ее усталое лицо сделалось очень милым. Она измерила давление, и я попросил опять ввести мне морфий с кардиомином и атропином. Торопливо выполнила мою просьбу, но скоро я почувствовал себя хуже. Холодный кирпич в груди тяжелел, стыли ноги, не хватало воздуха. Невыносимо сипела на потолке лампочка. И скорей бы кончился этот дождь – воздух сразу станет упоительно легким, теплым и сухим. Поздно вечером я послал за Лаймой – у нее был барометр. Радистка прибежала быстро, будто ждала, что я ее позову. Стройная и красивая – сама юность.
   – Что обещает твой анероид, Лайма?
   – Стрелка идет на «ясно», – улыбнулась она. – Как вы себя чувствуете, Савикентич?
   – Спасибо… Погоди-ка, что я тебе хотел сказать? Да! Твой Альберт – золотой парень.
   – А я это знаю, – опять засмеялась она.
   – Ну, тогда ступай… Постой! Один вопрос.
   – Пожалуйста. – Она с готовностью остановилась на пороге.
   – Ты разбираешься в электричестве, Лайма?
   – Очень немножко. А какой вопрос?
   – Почему это моя лампочка зудит?
   – Наверно, скоро перегорит.
   – Да?
   – А вы не волнуйтесь, Савикентич. Я сейчас принесу новую.
   Она скоренько вернулась, вспорхнула, как голубка, на стул и сменила мне лампочку. Вот спасибо, девушка, вот спасибо!
   А ночью на самом деле прояснело, и дождь кончился. Утром вертолетчик зашел. Он спешил и поэтому не садился, смотрел на меня сверху.
   – Вам нагорит за ночной полет? – спросил я.
   – Курочкину больше достанется.
   – А как вас звать-величать?
   – Качин. А что?
   – Я напишу в авиаотряд об особых условиях нашего полета.
   – Про условия Курочкина лучше напишите. У него не было другого выхода.
   – Хорошо.
   – Главное – у него выхода не было.
   – Ладно, ладно. – Я прощально кивнул ему.
   – Говорите еще спасибо, что какой-то борт под Прокопьевском услышал Курочкина, передал нам, а я был в воздухе, – сказал пилот и ушел.
   Тут же загремело на огородах. Над крышей звук усилился до предела, и у меня защемило сердце. Потом стрекотанье перенеслось в Бийскую долину, растаяло в горах. Через час мне стало получше от свежего воздуха, плывущего в окно, и хотелось все так оставить, только новая и незнакомая эта слабость ушла бы из сердца, чтоб пришла надежда.
   Еда стояла нетронутая на тумбочке, я только выпил стакан парного молока. Оно было не слишком жирным, вкусным, в нем будто бы собрались все чистые соки летних таежных трав. Кто из соседей сподобился на такой подарок? Скорее всего это сестра Ириспе позаботилась, чтоб у меня было хорошее молоко.
   Воздухом сбросило газеты на пол, и вошла Нина Сергеевна в халате. Волосы у нее были аккуратно уложены, а на шее цепочка с кулоном.
   – Как больной? – взглянул я на нее.
   – Спит. А перед этим очень смешную телеграмму составил в Ленинград. Сказал, что приятельнице…
   – Послали?
   – Лайма отправила.
   – Температура?
   – Немного повышена.
   – На прием много людей?
   – Не идут. Знают, что вы больны, а ко мне не идут. Один только турист со вчерашнего дня ждет, просит, чтобы вы его приняли.
   – Почему именно я?
   – Говорит, что ему нужен врач-мужчина.
   – Давайте его ко мне.
   – Савва Викентич! Да пусть в район едет или в Бийск.
   – Пришлите, пришлите, ничего.
   Она привела какого-то жалкого мальчишку в клетчатой куртке. Он смотрел на меня со смятением и отчаянной решимостью в глазах. Я догадался, в чем дело. Сопляк! Нина Сергеевна вышла.
   – Давно? – спросил я, следя за его суетливыми движениями.
   – Семь дней. – Он смотрел в окно и готов был распустить нюни. – Первый раз в жизни, честное слово, доктор…
   Чистый городской выговор и перепуганный вид. Ничего серьезного у него нет. Скорее всего, обычная инфекция. Надо его все же успокоить, он свое уже пережил.
   – Одевайтесь. Вам сколько лет?
   – Девятнадцать.
   – Надо быть серьезнее в ваши годы, юноша.
   – Буду теперь, доктор.
   Потом он заговорил о том, что ждет друга, который где-то в тайге спасает больного геолога. А то б он сразу в Москву, и уже началась бы новая жизнь, без глупостей. Я слушал и не слушал этот лепет, думая о том, как наш брат, врач общего профиля, иногда крутится-вертится под напором всего. Ты тут и швец, и жнец, и в дуду игрец…
   – Можно еще один вопрос, доктор? – Парнишка успокоился и не знал, наверно, что половчее сказать перед уходом. – Мне говорили, что вы знаете иностранные языки.
   – Немного.
   – Что такое «гриль»?
   – Это на каком языке?
   – Не знаю.
   – И я не знаю.
   Странный мальчишка! И очень уж смешно перепугался. Ничего, повзрослеет. Он ушел, неловко поклонившись. С чем только, действительно, не встретишься! Даже Нина Сергеевна, несмотря на ее мизерный стаж, успела у меня познакомиться с болезнями, весьма далекими от ее педиатрии. К сожалению, газеты и журналы, увлекаясь популярничеством, создают о наших медицинских делах довольно превратное впечатление. Пишут без конца об операциях на сердце, об опытах по пересадке органов, о применении кибернетических машин в диагностике, а что, например, выпускник вуза не способен удалить аппендикс, никого ровно не касается. Меня все это всегда раздражает. Зачем говорить о способах завязывания галстука с тем, у кого нет брюк? И хорошо бы еще одну мысль высказать с какой-нибудь высокой трибуны. Не потому ли мы, медики, так бедны, что числимся как бы в сфере обслуживания? А ведь мы фактически, ремонтируя самую большую ценность общества – людей, активно участвуем в производстве! И, наверное, не за горами время, когда те же кибернетические методы и машины позволят с точностью определить наш реальный вклад в общее дело…
   Посещения не кончились. Сквозь дрему я услышал с улицы молодые громкие голоса. Иностранцы, что ли? Да, это они, те, что по-свински поступили на Беле. Минуточку, что такое?
   – Gis hodiaua tago ni ne plenumis tion…
   – La stranga nomo – Piottuh! Gi signifas ruse preskau «koko».
   – Finu babilegi!
   – Oni parolas, ke li estas tre bona homo…[1]
   Вот оно в чем дело! Эсперантисты. И наши, кажется. А я думал, действительно иностранцы, туристы из княжества Лихтенштейн, как об этом кто-то сказал на Беле. Я не говорил на эсперанто с тех пор, как не стало моей Дашеньки. И хотя после ее смерти не встретил ни одного эсперантиста, эту публику, что сейчас болталась у больницы, не хотелось видеть – они подло вели себя на Беле. Для безъязыких иностранцев, возможно, такое поведение еще простительно, но эти-то все понимали! Тракторист, славный и глубокий парень, даже заплакал, когда те двое отказались подтащить больного к вертолету. Испугались дождя и горы «иностранцы из княжества Лихтенштейн»! Птичьи мозги и пустые души, вздумали замаскироваться с помощью этого искусственного языка…
   Быстро вошла Нина Сергеевна. В глазах у нее стояли любопытство и недоумение.
   – К вам просятся туристы, Савва Викентьевич. Они занимаются эсперанто…
   – Знаю. Что они?
   – Хотят за что-то извиниться перед вами, а в чем дело, не могу понять.
   – Пусть извиняются перед больным.
   – Они уже ходили к нему.
   – И что?
   – Он их встретил нехорошими словами.
   – Скажите пожалуйста! А вроде культурный человек…
   – Я вот тоже думаю, Савва Викентьевич… Так впустить их?
   – Ни в коем случае! Дайте-ка мне перо.
   Нина Сергеевна подала со стола авторучку и чистый рецептурный листок. Я написал: «Krom de la vero vi ekscias nenion de la mi. Adiau, gesinjoroj… Via Koko».[2]
   – Передайте им, пожалуйста. И пришлите ко мне сестру Ириспе.
   Подряд два неприятных посещения. Это много. В груди давило все сильней, и голова стала тяжелой. Часы на стене громко тикают, надо бы их остановить. Да, вспомнилось! «Гриль» на эсперанто значит «сверчок». А почему это так тихо в поселке?..
   Вечером Лайма пустила по трансляции негромкую музыку. У меня репродуктор был выключен, но клубный громкоговоритель доносил звуки сюда. Манерный женский голос пел что-то легкое, пустое, и оркестр заполнял паузы банальными ритмами. Потом неожиданно музыка оборвалась, снова стало необычайно тихо. Только ходики тикали.
   – Почему так тихо в поселке? – спросил я вошедшую Нину Сергеевну.
   – Сегодня воскресенье. Кроме того, улица перекрыта. Леспромхоз распорядился. Уже два дня на нижний склад машины идут в объезд. А радио наш больной попросил выключить.
   – Почему?
   – Он странный. Долго морщился, а потом говорит, что видит, как эта певица выламывается перед микрофоном, строит глазки на заграничный манер, но выходит по-деревенски. А ему, видите ли, тошно. Странный парень!
   – Ничего не странный, – возразил я, и Нина Сергеевна торопливо закивала головой. Сказать ей про главное? – Нина Сергевна!
   – Да? – рассеянно отозвалась она.
   – Видите на книжной полке зеленые папки?
   – Вижу.
   – Там мои материалы по базедовой болезни. Сорок лет работы. Это я на всякий случай.
   – Успокойтесь, Савва Викентьевич! Все обойдется. Я еще вчера послала машину в район.
   – Дороги распустило… А зачем послали?
   – Вам надо снять электрокардиограмму и вообще…
   – Вы думаете, у меня инфаркт миокарда?
   – Да нет, что вы! – испугалась она, и мне стало ее жалко. – Что вы!
   – Идите отдыхать, Нина Сергевна. Спасибо вам… Она ушла, и я попробовал забыться, преодолеть страх перед неизбежным. Почему я не попросил остановить часы? Они слишком громко стучат.

ПЕСТРЫЙ КАМЕНЬ

   На Ваш запрос сообщаем, что В. Н. Белугин работал в нашей системе недолго, порядка 1½ лет, и мы его недостаточно знаем. Судя по трудовой книжке, он часто менял место жительства и работу. Семьи нет, беспартийный, был замечен два раза участником сильной пьянки, имел выговор и увольнение. Друзей его мы не считали и сообщить их адресов не можем…
 
   Мы с Валеркой побратались в тянь-шаньских горах, я его там понял. Он был старше меня, всю дорогу «воспитывал», ругал, а один раз даже надавал подзатыльников, но мог также сделать за меня работу и постирать мои майки, трусы и носки, когда я уходил в маршрут, а он оставался у рации. Нет, мне как-то не верится, что Валерия уже нет. Прислать его письма? У Натальи их еще больше…
 
   Долго не могла ответить на письмо. И сейчас не могу. Валерия я знала почти три года. Высылаю бандеролью его последние письма, старые я, однажды поддавшись минутному настроению, уничтожила. И еще посылаю магнитофонную пленку, он там поет свои песни. Мне все это теперь ни к чему, я в последнее время теряю контроль над собой. Это я одна во всем виновата!
 
   Наша спасательная экспедиция вчера вернулась. Сейчас, среди зимы, в горах очень тяжело, а Чаар-Таш вообще редкое по трудности место. Обстоятельства смерти Белугина (если он действительно погиб) по-прежнему неясны, и я тут не могу отступать от истины. Приведу выдержки из отчета экспедиции.
   «…Обследованный участок протяженностью 12 километров расположен в высокогорной зоне и в силу сложных орографических условий является исключительно лавиноопасным, о чем свидетельствует большое количество конусов, перекрывающих дорогу. Мощность отдельных лавин до 20 тысяч кубометров.
   Отряд был доставлен вертолетом в район метеостанции Чаар-Таш для осмотра высокогорных участков. На станции выяснилось, что В. Белугин, чтобы ускорить спуск, собрался тогда двинуться по руслу безымянного ручья (правая составляющая р. Тугонец). Шел он на лыжах, с ним было ружье.
   К моменту нашего выхода началась метель, прирост свежего снега составлял около 30 сантиметров. Метель с сильным ветром снизила видимость до 150 метров. Отряд двигался в юго-восточном направлении по руслу ручья. До самого ущелья прослеживались слабые следы лыж, частично занесенные сильной метелью. В месте крутого обрыва следы теряются. И хотя обследовать ущелье вследствие большой крутизны склонов и чрезвычайной лавиноопасности не удалось, предполагаем, что данный сай – наиболее вероятное место гибели В. Белугина.
   Затем были обследованы серпентины основной дороги до р. Тугоксу. Эта дорога очень опасна вследствие исключительно активной лавинной деятельности и крутизны склонов, представленных скальными обнажениями. По пути были прозондированы все лавинные конусы, однако никаких свидетельств гибели Белугина не обнаружено.
   Следует отметить, что работа экспедиции проходила в сложных метеорологических условиях, затруднивших детальное обследование отдельных крайне опасных участков. Зима в бассейне р. Яссы характерна значительными заносами снега, метелевыми переносами, частыми лавинами…»
   Сообщаю также, что есть протоколы опроса радистов-наблюдателей станции Чаар-Таш. Да вы и сами можете к ним обратиться, чтобы узнать, как все получилось. Думаю, что дело это прояснится, когда сойдут снега.

1

   Наташа! Решил тебе написать, потому что снимаемся мы рано. Все спят. Я обошел кругом кострище, вашу палатку, потоптался на том месте, где, помнишь, я сказал очень важное.
   Меня, наверно, с утра начнут в лагере крыть почем зря за то, что я уехал и оставил неисправную рацию, но ты не обращай внимания, это не так. Я эту ночь совсем не спал, все прощупал и нашел замыкание в анодной цепи. Раза три шарахнуло по 300 вольт, однако обошлось. Кое-как я наладил свою заскрипевшую радиотелегу и вот только что закончил передавать все, что накопилось.
   А зачем ты вчера предупреждала меня, чтоб я получше ходил за твоим конем? Это уж ты зря. Все ваши знают мое отношение к лошадям – я их даже целую в верхнюю губу, так что за Буяна будь спокойна. А ты уж взамен побереги мою гитару. Может, и хорошо, что именно ты придумала послать меня в маршрут рабочим. Мне только не понравилось, как отреагировал на это Сафьян – он аж весь задергался от радости. И еще одно впечатление не совсем приятное увожу, оно тоже касается наших отношений. Когда я уходил вечером из вашей палатки, ты даже не посмотрела на меня. Понимаешь, мне совсем не надо было слов, ты хотя бы посмотрела на меня. Я напишу для тебя песню, которая так и начнется:
 
Мне совсем не надо было слов,
Ты хотя бы посмотрела на меня…
 
   Помню, ты меня просила переписывать тебе песни, которые я пел. Может, я начну потихоньку? Но ведь я их знаю штук пятьсот, очень разных, веселых и печальных, простых и непростых. Эти песни хорошо поются у костров в тайге и горах, на редких сабантуях в избушках и палатках таких бродяг, как я. Про глаза есть песня, помнишь?
 
Я понимаю, что смешно
Искать в глазах ответ.
В глазах, которым все равно,
Я рядом или нет.
Глаза то лукаво блестят,
То смотрят сердито,
То как будто грустят
О чем-то позабытом.
Пускай остались мы одни
И рядом нет ребят,
Во взгляде ласковом твоем
Я вижу не себя.
Но я дождусь такого дня —
И вера в то крепка, —
Ты жить не сможешь без меня.
Не сможешь! А пока…
Глаза то лукаво блестят,
То смотрят сердито,
То как будто грустят
О чем-то позабытом.
 
   Пишу тебе после третьего дня работы. Хорошо ты все же придумала! Своей лопатой я хоть на часок сокращу наше пребывание здесь и, значит, на час раньше увижу тебя.
   Не холодно вам в палатке? Знаешь, ты все же зря не позволила нам со Славкой переделать у вас печку. Спали бы сейчас с Зиной, не ломая костей в этих проклятущих мешках. Мы-то тут из них не вылазим – высоко, холод подходит с вершин.
   Целый день ставил со Славкой турики и брал бороздовые пробы. Твой Буян был с нами. Я навалил на него мешки, веревочками приладил кувалду и лопату. Сначала он косился, потом привык. Работали весело, хотя и ругали узкие канавы. Я всю дорогу грыз Славку, потому что он не надел фуфайку: с хребтов тянет неприятный ветерок, и можно запросто схватить простуду. После этих канав и шурфов мы думаем остаться в лагере и поработать шлиховщиками – для того, чтоб побыстрей…
   Сегодня лазил по канавам и все время искал красивую «кирпичинку» для твоей дочурки. Попадались приличные камни с флюоритами, только очень рыхлые – и я их не брал. Но это ничего, хороших камушков уже полрюкзака насобиралось, и Маринка будет очень рада.
   Ну а как там ты? Наверно, не дождешься меня, спустишься вниз?
 
   Неужели ты не могла передать мне с оказией записочку? Вместо нее мне передают грязные слова, будто бы сказанные Сафьяном о нас с тобой. Этот тип, выходит, еще тот тип!
   И что это за люди такие, обязательно им надо сделать кому-то зло! Просто не способны пройти мимо, чтоб не запачкать хорошего! Одного только не пойму – что тебя-то с ним связывает? И главное – тебя не пойму. Ты способна вдруг заявить, что в лагере надо отключиться от всего – работа, и тут же можешь преспокойно взять в руки книгу или затеять разговор о музыке со своим высокопоставленным собеседником, мнение которого обо всем тебе шибко дорого. Или ты подолгу толчешь с Сафьяном умные слова о Сальвадоре Дали, забыв и про работу, и про меня, и про Маринку. Да я-то не в претензии: куда уж мне, ослу, тягаться с вами, интеллектуалами!
   Ладно, отдохни от меня, от моих забот! Это единственное, что я могу тебе предложить в моем положении. Отдохни от моих «мелочных» желаний и «примитивных» разговоров. Наверно, тебе неинтересно с человеком, у которого на уме не Равель, не Клаудиа Кардинале и не президент какой-то там Ганы, а хлеб насущный. Отдохни от моей простоты, за которой, по словам Сафьяна, ничего не кроется. Только знаешь, так тоже нельзя. – надкусывать яблоко и бросать! Я вспоминаю наше знакомство в Саянах и мой отрыв оттуда за тобой. Ты ведь этого тоже хотела! Может быть, потому, что ты тогда осталась одна и возле тебя не было близкого человека? Сейчас мне очень тяжело, хотя я и «бесчувственный пень». Но все это день ото дня начнет отходить, а потом станет легче. И я, наверно, решусь – махну куда-нибудь в Якутию или на Камчатку.
 
   Наташенька! Ты уж, пожалуйста, прости меня. Я не хотел сделать тебе больно. Привезли письмо от тебя, и вот я понял, что вчера сглупил, не выдержал. Ты все время просишь подождать, не спешить, а меня мучила и мучит неопределенность. Скажу откровенно – ясность в наших отношениях подняла бы во мне силы, о которых ты едва ли можешь составить представление. Иногда думаю: неужели главные препятствия на нашем пути – разница в образовании? Как заставить тебя поверить в то, что разница эта устранима? Если б ты могла учесть некоторые обстоятельства моей жизни, понять, как нелегко мне было сделаться даже таким, какой я сейчас есть! И не знаю, к месту ли, но я решил нарисовать тебе некоторые картинки из моего детства, чтоб ты сравнила его со своим.
   Что такое оккупация, ты знаешь из книг да газет, а они бессильны отобразить весь ужас, впитанный детской душой. Я видел, как немцы сожгли наших соседей, спрятавших в подполе трехмесячного кабанчика, до сих пор помню сладкий запах горелого человеческого мяса. А в ушах – крик моей матери, которую полицай бил на базаре резиновой трубой от вагонных тормозов. Я этот шланг с железиной на конце срезал у станции для подметок, а мать решила его продать, чтобы купить еды. И еще помню, как мы с матерью вдвоем хоронили мою младшую сестренку Галочку, умершую от истощения и простуды. Мама не плакала почему-то, лишь брови у нее поднимались и опускались, поднимались и опускались. Мне и сейчас порой снятся собачьи голоса врагов, стрельба и бомбежка. Вчера ночью проснулся с криком и Славку напугал – почудилось, будто бомбят наш Ейск и некуда спрятаться, а на самом деле это в ущелье над нами посыпался камень.