У Вовки цель другая. Все деньги, которые он тут заработает, пойдут на ремонт дома, на погреб и колодец. Вовка хочет перед уходом в армию сделать этот подарок матери. Хорошее дело, и я Вовика очень даже понимаю, но думаю иногда: эх, кубанцы вы мои, кубанцы! Славные вы все же хлопчики, но неужели из-за одних только денежек забрались сюда?
   Еще на одном общем деле объединил я их. Мы решили искупаться по-настоящему и раскопали баню, которую завалило доверху. Я работал с удовольствием, предвкушая наслаждение – на чердаке обнаружилась связка дубовых веников. Ребята охлаждали мой пыл – баня, дескать, какая-то неудачная, в ней только простывать. «Пар есть?» – спросил я. «Откуда?» – «Добудем!» – заверил их я. Когда дорылись до двери и открыли баню, я понял, что на Чаар-Таше жить можно. Банька была ничего себе, только надо было провести свет и непременно вмазать каменку. «А где глины взять?» – снова спросили ребята. «Добудем!»
   Мы протянули кабель, зажгли две лампочки. Потом Вовик встал на лыжи и пошел к хребтине за камнями, а я спустился в подпол, где у нас хранятся овощи, наковырял глины. Олег вырубал окно в старом баке из-под топлива, а Шурик, как самый здоровый, таскал воду. Я быстро разобрал колено у дымохода, вмазал туда бак с камнями.
   Долго долбили лед в глубоком приямке – летом-то по бетонному полу и желобам вода уходит наружу, а зимой скапливается в бетонной яме, откуда ее надо потом вычерпывать. Ребята осенью помылись последний раз, оставили полный приямок воды, и я не знаю, как еще бетон не разорвало льдом.
   И вот, знаешь, здорово все получилось! Я счастлив, потому что с самой, считай, Сибири не был в настоящей бане. Нагнали пару, нагрелись, нанежились, нахлестались. Потом я смертельно испугал ребят – распаренный выскочил и давай валяться в снегу с ором на весь Чаар-Таш, а они дикими глазами смотрели на меня из дверей. Потом уже, когда мы пили крепчайший чай, признались, что слышали о таком номере, но всегда думали, что это брехня, а теперь поверили. Объяснил им, что это за удовольствие, и предложил в следующий раз принимать снежные ванны всей командой. Они только поежились.
   Ух, до чего же славная каменка получилась, я даже сам загордился! Не слишком, правда, она аккуратная, но работает хорошо, а весной я ее переделаю. Все-таки это устройство я первый раз в жизни соображал.
   После бани я словно омолодился. Давно не пел и сегодня вот впервые на Чаар-Таше взял в руки гитару. Открылась дверь – и, улыбаясь как-то застенчиво, вошел Олег, за ним Шурик (Вовка заступил на дежурство). Ребятишки сидели затаив дыхание. И совсем не потому, что у меня выдающийся голос, просто для них это было очень необычно – их «Скорпион», как они меня тут заглазно прозвали, вдруг запел. Спел им несколько песен, а Олег просит еще – и уж обычного пижонского выражения у него не вижу. Потом он забрал у меня песенник – переписывать, и очень попросил научить его аккомпанировать на гитаре. Я пообещал сделать из него рядового барда в два-три вечера.
   Хочу сознаться, что в последнее время мне как-то разонравились песни о кострах, тропах, палатках и прочих туристических атрибутах. И даже во многих песнях о горах я научился улавливать фальшь, наигрыш, р-р-романтические, как говорил Гоша Климов, ноты. Я это уже слышу, например, в таких словах, как «можно свернуть, обрыв обогнуть», но мы, мол, «выбираем трудный путь, опасный, как военная тропа». Знаешь, даже охватывает презрение к такой позе и такому вранью. Ни один высокогорник нарочно не выберет трудный путь, да еще столь же опасный, как военная тропа, если можно его избежать. Он именно свернет и обрыв обогнет, чтобы зря не свернуть шеи. Романтические преувеличения, наверно, допустимы в песнях, но те, кто их поет, должны твердо знать, что глупый риск очень дорогое удовольствие и даже прямая подлость по отношению к своим товарищам. Ведь если какой-то один идиот рискнет без надобности и лишь получит ранение, то вся экспедиция замарана и даже вообще может с позором провалиться, хотя на ее подготовку ушли усилия, время, надежды, средства многих людей. И ведь большинство «бардов» сроду не бывали ни в горах, ни в тайге. Человека раз в год укусит комар, и этого бывает достаточно, чтоб начался бесконечный гитарный зудеж о поворотах, перекатах и дальних дорогах. Мне кажется, что теперешнее массовое нытье под гитару – очередная пошлая мода, и мне стала противна эта мещанская р-р-романтика, потому что я знаю цену романтике подлинной.
   А еще хуже, что есть среди авторов таких ходячих песен подонки, которые подсовывают грязненькие текстики, спекулируют на политике, сеют в здоровой среде микробы подозрения и неуверенности, отражая, должно быть, суть своих слабых душонок. Один мечтает «рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую»; другой модернизирует блатной жаргон и осмеивает все, даже самое святое; третий с этаким шибко смелым намеком не советует нам идти в ногу – мосты, дескать, разрушаются, а по сути этот советчик, точнее – антисоветчик, хочет видеть в нас стадо баранов…
 
   Каждый сеанс я спрашивал нашим жаргонным шифром ошских радистов: «Есть что-нибудь для меня?» Отвечают: «Ничего нет». И вот сегодня я получил длинную РДО с подписью «Белугина». Милая ты моя, славная! Но я боюсь радоваться, зная твой переменчивый характер. Учти, что, когда мы поженимся, я не буду категорически настаивать на том, чтобы ты взяла мою фамилию. Оставайся со своей, если хочешь, но я лично считаю так: если жена прославилась как ученый, общественный деятель или, скажем, даже спортсменка – пусть живет под своей фамилией, ради бога! Но ведь твоя фамилия – не твоя, а бывшего твоего мужа, и, между прочим, если ты пожелаешь таким образом сохранить память о нем – я не стану слишком возражать. А возьмешь двойную фамилию или вернешься к девичьей – тоже пожалуйста! Что же касается наших будущих бэби, тут я не уступлю ни микрона – они должны быть Белугиными, так и знай. Я ничего не имею против твоего отца, но мои дети должны носить фамилию моего отца. Хоп?
   А насчет Маринки скажу тебе так: никогда ни при каких обстоятельствах не вздумай рассуждать так, как это было однажды на Каинде, – это, мол, не свое, а чужое, и никогда оно не станет своим. Подобных «разъяснений» больше не хочу и не допущу, чтоб моя семья делилась на своих и чужих. Еще раз услышу, ищи меня где-нибудь в Якутском управлении, на Врангеле или в Антарктиде! Я Маринку считаю своей, родной. Иногда вот вспомню тут, как она свирепо таскает меня за губы, добиваясь моего писка, и – не поверишь? – сердце истаивает. Кстати, я тут для нее накопил кучу списанных термометров – максимальных, минимальных, срочных. Будет ей что совать под мышки своим куклам – термометры здоровенные, как раз вдвое больше кукол.
   Так хочется тебя видеть! Обнять, чтоб косточки захрустели, разлохматить, расцеловать. Но я даже в Узген попасть не могу – к нам с утра шли тучи, и все, знаешь, Cumulonimbus calvus вместе со Stratocumulus praecipitans, то есть «кучево-дождевые вместе со слоисто-кучевыми, дающими осадки». И началось! Сплошная стена сырого снега совсем нас засыпает. Двери агрегатной завалило, дрова добывали чуть не час. Понимаешь, их там под снегом десять кубиков здоровых круглых бревен, а сверху ровно, будто ничего нет. Потом на дворе началась такая крутежь, что запутало антенну. Я только что стоял и держал ее в руках, пока Вовка передавал радиограммы. Кричал ему: «Ты что там телишься?», а он за воем бурана ничего не слышал, знай себе постукивал ключом.
   Сейчас сижу пишу и вижу, как Вовка «идет» на площадку. Вот хочет встать с четверенек, а сумасшедший ветер валит его в снег. Вовка вползает на площадку, хватается за стойки будки, смотрит, потом зажимает лицо руками и двигается спиной к снегомерной рейке. Отнаблюдал, хочет перевалить через проволочную ограду площадки, но, видно, решил, что это ему не удастся, пополз к выходу навстречу ветру.
   Все-таки трудно мне приходится с моей командой! Понимаешь, тут есть одно противоречие. Я им все рассказываю, указываю, требую, заставляю, но мне нельзя допустить, чтобы меня в ответ могли упрекнуть: «а сам-то». Поэтому приходится не только все самому уметь, но – главное – все хотеть сделать, что иногда очень трудно. Мне надо за любое дело браться с охотой, с жаром, чуть ли не с песней и в то же время не давать им сесть себе на шею, чтобы они, не дай бог, не подумали: «Все равно дурак сделает, он главный ответчик за станцию, а нам можно немного и пофилонить!» Как хотел бы я, чтобы они увидели во мне неунывающего, надежного и трезвого старшего товарища, способного преодолеть любую трудность и выпутаться из самой сложной ситуации! Так что я вынужден держать себя в узде, не разрешаю себе ни погрустить, ни посетовать на судьбу-злодейку и работаю, по сути, на износ. Но иначе нельзя. Мне надо добиться одной вещи: чтобы они все делали не потому, что им кто-то приказывает, и даже не по долгу службы, не по собственной сознательности, а как бы инстинктивно, по потребности.
   Один старый мудрый киргиз говорил мне на Ачисайке: если гора видна, она недалека. Ребятки стали лучше все делать, и отношения наши налаживаются потихоньку, только вот детство из них прет по-прежнему – не удержишь. Вчера утром мои земляки неожиданно бросились на меня – поразмяться. Шурик поздоровей, я его сразу подсек и придавил шею коленкой. Пока он хрипел, Вовке я успел снять штанишки и навести румянец на соответствующее место. Затем уложил его на Шурика, удобно уселся на кучу и долго и нудно объяснял, чем им грозит борьба со мной, и понимают ли они, что двум молодым на одного старика нападать нечестно, и убивает ли их совесть. Кубанцы дружно вопили, что они отлично все понимают и совесть их очень даже сильно убивает. Я отпустил их души на покаяние. Шурик уполз к своей койке, потирая отдавленную шею, а Вовик пулей выскочил в коридор приводить свой туалет в порядок. Потом я в знак примирения подержался с земляками за мизинец, на том «разминка» кончилась.
   Вечерами они пристают ко мне, чтоб я им попел или рассказал чего-нибудь. В принципе мозги у них немного светлеют. Начали читать. Шурик, тот буквально заболел книжками, не спит ночами, хотя я, грешным делом, вначале подумал, что это занятие для него – лишний предлог полежать и еще больше опухнуть. Из-за книг он по утрам стал с большим трудом вставать, и ребята будят его снегом. Олегу я подсовываю чтиво полегче, чтоб не отпугнуть, только он заобожал мою гитару и тренькает на ней как помешанный, а я от этой музыки скриплю зубами. Вовик все больше толчется возле меня, когда я дежурю, или встанет на лыжи и бродит в окрестностях станции. Я запретил ему уходить далеко, потому что он может залезть на лавиноопасный склон, и, кроме того, в эти места, говорят, стал забредать на зиму гималайский медведь в белой шали. Он мелковат по сравнению с бурым, но глуп и свиреп.
   Томительно тянутся часы дежурства, спать хочется, время от времени включаю приемник. Хорошей музыки мало. И песни какие-то расслабляющие или фальшиво бодряческие, и голоса противные, словно микрофонных этих певцов подбирают среди старых кастратов. Давно тоскую по сильному, свободному мужскому голосу, по мелодии, зовущей не на подрыгивание, а на раздумье и действие.
   …Снег, снег за окном. Письмо все равно не могу отправить, поэтому продолжаю. Нас засыпает. Помнишь, я пел тебе песню: «Четвертый день пурга кончается над Диксоном»? А в наших Пестрых камнях пурга кончается вот уже пятый день. Кружатся в бесконечном хороводе снежинки, и я смотрю на них до кружения головы. Мои друзья на Сарысу, наверно, уже спускают мокрые лавины, а у нас, на высоте, еще валит сухой снег. Тучи собираются к нам как в мотню трала, а мотня-то с дырой, и мы – прямо напротив дыры. Но пусть бы все это, лишь бы ты была со мной! Ну почему так получается? Есть Наташа – нет работы, есть работа – нет Наташи. Ведь тут работа, моя работа, которую я знаю и люблю. И тут я не жиже человек, чем любой твой интеллектуал! Теперь я и самого Сафьяна мог бы нанять, но доверил бы ему лишь таскать воду да пилить дрова.
   Курю, стряхиваю пепел в твою кокосину. Она засыхает потихоньку, уменьшается, и сейчас то и дело приходится выбегать с переполненной пепельницей. Занимаюсь усиленно в эти дни. Сделал зачеты тригонометрии, химии, два по физике. Грызу английский, астрономию. В химическом немного нахимичил, да и от тригонометрического попахивает липой. Но надо же как-то сдавать! Отправить бы их поскорей, чтоб совесть не мучила. Когда кончится этот снег?
   Перебирал твои письма, внимательно перечитывал. Ты зря опасаешься, что я изменюсь после нашей свадьбы, как это вроде бы часто бывает в жизни. Не изменюсь я! До самой своей смерти я буду привязан к морю, тайге и горам, буду пылко и нежно любить ту, что мне всех дороже, останусь верен старым друзьям и постараюсь заиметь новых, все так же я намерен писать длинные письма, плохие стихи и петь хорошие песни, драться за правду до юшки и отстаивать свое мнение с прямолинейностью телеграфного столба. Так что не опасайся – у тебя много со мною забот впереди!
   Но зачем ты сетуешь, что у меня нет новых слов о любви? Разве тебе слова дороги? Помни, что я попросту и тихо сказал тебе у Каинды, это было главное. В твоих глазах я увидел тогда вопрос, ожидание чего-то, но не мог добавить ни слова. Иные писатели, знаешь, заставляют своих героев талдычить: «Я очень тебя люблю, очень, очень!» Врут эти герои! Можно любить или не любить – степеней сравнения тут нет. А в кино то и дело кто-то кричит с экрана: «Люблю-у-у!» А киношники еще раскатное эхо пустят по горам и лесам, чтоб вышло убедительней. Фальшь все это и дешевка; в данном случае крику не поверит ни одна женщина.
 
   Пишу из Узгена. Погода вдруг наладилась, и мы с Шуриком рванули вниз. К сожалению, до тебя дозвониться не удалось, и на переговорный пункт ты почему-то не пришла по моей телеграмме. Я понимаю: был уже вечер, и ты могла пойти в кино… Так подмывало кинуться в Ош – до него тут рукой подать. Но я не должен так рисковать – об этом непременно бы узнали в управе и не помиловали, припомнили б мне мой «анархизм», выговор, увольнение. Кроме того, не мог я оставить моих мальцов. Конечно, Шурик без меня не вернулся бы в горы, а Вовке и Олегу на станции очень тяжело, двоим долго не выдержать – слишком велик объем работ. Так что свидеться не удалось. А за письмо – спасибо! Кроме того, пришло два письма от Карима, по одному от Славки и Гоши Климова. Очередной пакет из управы прибыл. За отчет нам, кстати, 5/5!
   Сейчас глубокая ночь. Мы остановились на Узгенской метеостанции, и я познакомился со здешними ребятами. На рассвете мы с Шуриком уходим. От Араголя до станции дорога очень тяжелая, на серпентинах снежно, опасно. Боже, поможи! Но это все ладно. Меня огорчило в твоем письме описание хлопот, связанных с получением справки для университета. Да не имеют они права не дать эту несчастную справку, не могут же они запретить тебе учиться, где ты хочешь и чему хочешь! Не буду пилить тебя, но ты тоже хороша: если ругаться со мной, так ты смелая, а настоять на своем законном праве в отделе кадров – тут тебя не хватает. Ну зачем ты с ними затеяла разговор об оплате будущих отпусков? Вместо того чтобы вежливо, но твердо потребовать нужную бумаженцию, взялась божиться, что отпуска будешь брать за свой счет. Ты же грамотный человек и до некоторой степени разбираешься в наших законах, которые учреждены не твоим отделом кадров. В крайнем случае пойди в парторганизацию, к прокурору, в редакцию газеты.
   И совершенно напрасно ты сетуешь на социализм и его порядки! При чем тут социализм, если встречаются еще – и будут встречаться! – должностные лица с такой толстой лобовой костью, что сквозь нее даже электромагнитные волны не проникают, не то что человеческие нужды. И таких людей при случае все равно приходится брать за глотку, что я сейчас настоятельно рекомендую сделать тебе.
   А что значат в твоем письме эти почти что стихи или пословица: «Сафьян меня снова довел до рева»? Знаешь, милая, давай договоримся – я ничего не хочу о нем слышать, и надо, чтобы ты поступала так же. А еще говорила, будто «он просто так». Мне не нравятся твои «стычки» с Сафьяном и другими «симпатичными дядьками». Неужели ты не можешь твердо означить границы дозволенного? Пора тебе понабраться обычной житейской мудрости. Можно «не быть сухарем», синим чулком, но надо научиться наконец-то указывать каждому сверчку его шесток. И если он довел тебя до рева, то делал это не в силу товарищеских чувств. Нет, я не ревнивец, но не хочу, чтобы каждый скот смотрел на тебя как на предмет своего, так сказать, внимания.
   Из твоего письма, кстати, не ясно, выполнил ли Сафьян свою «клятву на полусогнутых» и стал ли «хорошим». Но в случае необходимости ты ему передай, что я могу невзначай сделать его таким хорошим, каким он никогда еще не был за всю свою мотыльковую жизнь. Я все жду, когда ты перестанешь его путать с Крапивиным. Помнишь, как Крапивин мог двумя-тремя словами снять напряжение у людей, как он по-человечески понял нас с тобой в Саянах? Вспомни его мысли о том, что любая вершина – будь то горная, научная, административная или политическая – имеет подножие, что в нашем немного странном и довольно тесном мире нельзя отрываться от своего народа, иначе не будет счастья тебе или твоим детям, и что веру в свое будущее наш народ найдет в величии своего прошлого. Он, правда, был строговат к людям, но и себя не жалел. А как он любил свою жену и детей! Знаешь, может быть, подлинная цена человека измеряется искренностью и чистотой его любви? Крапивин был большой жизнелюб и умница, а этот твой «интеллектуал» с его подленькими поступками, его стандартным набором тривиальных мыслей и постоянной обоймой западных модных имен скорее, извини, «интеллектуевый индивидуй», чем что-либо иное.
   И ты совершенно зря «мрачно и злостно» размышляешь «о том, что женщине, видно, в геологии не место». Ведь от этих размышлений не меняется ни жизнь, ни ты, не становится порядочнее и благороднее Сафьян и другие «симпатичные дядьки», которых, кстати сказать, хватает и в метеорологии, и в химии, и в прочих отраслях народного хозяйства. Прошу, не сердись на меня! Давай больше никогда не возвращаться к этой теме. Иначе я при первой же встрече испорчу тебе прическу, выдеру горсть волос или даже сниму скальп, это уж смотря по настроению.
   Глаза слипаются. Ложусь. Письмо опущу утром, через четыре часа, и оно очень скоро будет у тебя.
 
   Прошло два дня, как мы вернулись снизу. Отоспались, отдохнули. Сегодня даже смог полюбоваться потрясающим алым закатом, от которого всегда цепенею.
   Понимаешь, к нам на перевал уже приходит ночь, а далекие вершины долго и тихо светят вишнево-розовым пламенем, потом почти незаметно мутнеют и, словно угли в костре, покрываются пеплом, умирают не дыша.
   Досталась нам эта дорожка наверх! А мы сдуру слегка перегрузились, и это осложнило путь. Ты геолог и понимаешь, что в тяжелом маршруте каждый килограмм должен иметь какую-то целесообразность. Не надо было нам брать полугодовой запас бланкового материала, присланного управой. И без урюка обошлись бы, и без сала, которое прислали Шурику. Как назло, Шурик не просился отдыхать дорогой, ни разу не отстал и даже не пискнул – как большинство кубанцев, он оказался настырным, вымотал меня порядочно, и мне приходилось самому останавливаться. А когда уже в темноте мы приплелись на станцию, то мне пришлось раздеться и выжимать белье. Спина болела от напряженного наклона вперед, мускулы ног противно тянуло – вот-вот сведет судорога. Неужели стал сказываться возраст?
   Снова перечитал твое письмо. Высылаю его тебе. Я отчеркнул красным кубинским карандашиком строчки, чтоб ты подумала над ними и, поставив себя на мое место, ощутила в них сквознячок. Тут такое дело. Я всегда был предельно откровенен с тобой и очень верил тебе, всему, что ты говоришь. Но прошу тебя об одном: не надо меня наталкивать на сомнения и подозрения, не стоит намекать, чтоб я не все написанное тобой принимал за чистую монету. И пусть я в твоих глазах стану еще прямолинейнее и грубее, не хочу, чтоб в наши отношения вошла ложь и криводушие, которых и так достаточно в мире. Никогда не смирюсь с трусливым тезисом твоих интеллектуалов, будто люди уже не могут быть чистыми и ясными…
   Карим сообщает, что мой перевод на сумму, которую ты у него брала, очень пригодился, и просит еще полсотни рублей. Надо помочь – там нелегко, родился очередной сын, и всякие тряпочки-качалочки потребовались. Завидно! У нас тоже мог уже ползать бутуз, которого я потихоньку учил бы ходить на лыжах и давать сдачи соседским мальчишкам. Ты привила бы ему свою страсть к цветам, всему живому, и то хорошее, светлое, что я угадываю, смутно предчувствую в тебе, пусть бы раскрылось в нем. Главной нашей задачей было бы сделать из него человека и гражданина. Это очень важно. Вспомни наш разговор о жизни еще там, в Саянах. Ты отказывалась понять ее смысл, я тебе почему-то малодушно поддакивал, хотя всегда считал, что в принципе люди живут для того, чтоб передать детям и вообще младшему поколению достижения разума и нравственные идеалы Человека.
   Еще Карим сообщил, что не возражает приехать ко мне на станцию. Только он гордый и сам не пойдет наниматься. Надо будет еще раз подсказать в управе насчет его, нам тут сразу всем станет легче. Славка пишет из Калининградской области, передает тебе привет. Он «устроился» на танке, службой доволен, вспоминает Киргизию, горы и всех нас. Говорит, что это все недаром для него прошло и он обязательно после армии приедет сюда на высокогорку, чтоб непременно перезимовать со мной. Пишет, что услышал на днях в кино писк морзянки и вся душа, мол, перевернулась. Вообще он мечтает о какой-то бродячей, скитальческой специальности на гражданке. А с Райкой у них все. Слава пишет, что теперь ненавидит и презирает ее. Она наконец-то написала ему откровенно, что ей жаль своей молодости и она ищет человека с дипломом. Вот гадина! Я-то ее чуял за версту. Сказал однажды Славке, что я о ней думаю, только он обиделся, а сейчас Славка потрясен.
   Послал ему песню, которую спишу и тебе. Ее принесли на Саяны морские офицеры из Балтийска, которые решили пройти по Казыру большой водой. Они чуть не погибли в пороге, вернулись голодные и ободранные в Тофаларию. Утопили резиновую лодку и все, что было в ней, больше десяти суток шли назад без пищи. Отлеживались и отъедались у нас на станции. Потом один из них оклемался, засек мою гитару, хорошо запел, и его песню я запомнил.
 
Не путай с итогом причину,
Рассветы, как прежде, трубят,
Кручина твоя – не кончина,
А только ступень для тебя.
 
 
По этим шершавым ступеням,
По злу неудач и слезам
Идем, схоронив нетерпенье
В промытых ветрами глазах.
 
 
Спокойно, дружище, спокойно!
И пить нам, и весело петь,
Еще в предстоящие войны
Тебе предстоит уцелеть!
 
 
Уже изготовлены пули,
Что мимо тебя просвистят.
Уже и рассветы проснулись,
Что к жизни тебя возвратят.
 
   И вот письмо Гоши Климова. Он сообщает о новостях на Сарысу. Новостей, правда, особых нет, происшествий тоже, то есть все живы. Там уже вовсю тает, пошли мокрые лавины. Пишет, что слыхал в управе обо мне: Белугин, дескать, вытягивает «мертвую станцию». Он очень рад за меня, но если я захочу на будущий год к нему – всегда пожалуйста!
 
   Что-то я начал уставать, Наташа! Ходили на снегомерные втроем, и вроде только ближайшие пункты обежали, но я вернулся разбитым. Ушел к себе, захотелось побыть одному. Перечитал твое письмо, однако против ожидания оно не сняло усталости: в нем много такого, о чем не хочется думать. Приходил Вовка – не то заметил, что я не в себе, не то решил поделиться своим. Начал рассказывать, что получил сразу четыре письма – одно от матери и целых три от девушки из его села, Тони. Смущаясь, спрашивает: «Валерий Николаевич, как узнать, когда есть любовь, когда нет?» Что я мог ему ответить?
   А Шурик Замятин целыми днями бродит по станции сам не свой – внизу, пока я бегал тебе звонить, он, оказывается, влюбился в одну узгенскую радисточку. Я на правах «умудренного» его предостерегаю: что-то уж очень быстро у тебя, братец, получается! А сам вспоминаю нашу встречу на Саяне: как увидел – сразу по уши. Беда! Но вообще, Наташенька, это ведь чудесно – люди любят друг друга!..
   У нас тихо, солнечно, тепло. Сбегать бы к ущелью Тугоксу, посидеть на пестрых, уже обтаявших камнях, помечтать – там такой вид открывается, душа мрет! Но все некогда. Наверно, из-за хорошей погоды лисы откуда-то взялись, шастают вокруг нашей помойки – даже стрелять в них противно. А дамы с гордостью таскают их на плечах, носики суют в эту шерсть: бр-р!
   О делах написать? На моей фабричке пока ни одной забастовочки. Своим чередом идет работа, так сказать, преподавание и, так сказать, воспитание. Надо поскорей снегомерные съемки закончить да установить в агрегатной новый двигатель, чтоб сесть за очередной отчет. Я, конечно, снова помогу ребятам в качестве считающей, решающей и анализирующей машины, куда ж денешься?! Мальчишки мои вообще-то не так уж плохи. Вот только прожорливые, как утята. Не наготовишься в дежурство, но это ничего. У нас еще полно муки, гречки, специй, не распечатана бочка сельди, бочонок сухого молока, баклага русского масла, есть консервированная капуста, рис, правда, весь переложенный мышиными зернышками, вермишель, большой запас сигарет «Джейбл» и «Ароматных», маловато лишь картошки да мясных консервов. Проживем!