Говорили также, что в барлеттском монастыре он скрывается под чужим именем и находится в полной безопасности, ибо этот отдаленный монастырь почти никто не посещает. Такая молва ходила о фра Мариано. Но даже самые изощренные недоброжелатели не могли бы при всем желании запятнать его доброе имя. Семена сурового учения Савонаролы упали в его душе на благодарную почву, и природная готовность жертвовать всем ради истины помогла им принести свои плоды — человеколюбие и пламенное усердие в своем деле.
   Костер, обративший в пепел учителя, уничтожил с ним вместе, можно сказать, всех его сторонников. Страх перед местью папы зажал рот тем, кто прежде боролся со злоупотреблениями римской курии. Но фра Мариано спокойно жил в своем убежище, коль скоро Господь не счел его достойным умереть за истину, и радовался тому, что ему не пришлось стать праздным свидетелем злодеяний, обличать которые у него не было возможности.
   Он присел к изголовью молодой женщины, благословил ее и спросил, хочет ли она исповедаться.
   — О да, отец мой! — ответила Джиневра. — У меня нет иного желания. Если б я не чувствовала, что приходит конец моим силам и самой жизни, я бы не стала вас тревожить в столь поздний час; но мне недолго осталось жить, я не могу ждать. Помогите мне умереть в милости Господа Бога и святой римской церкви.
   — Жизнь и смерть в руке Божьей, — ответил фра Мариано, — да будет воля Его; вы же исполняйте свой долг и не сомневайтесь в Его помощи.
   Он перекрестился и прочитал положенные молитвы. — Потом сказал молодой женщине:
   — Говорите.
   Джиневра раскрыла перед монахом свое сердце до самых его сокровенных глубин и поведала ему всю свою жизнь; она рассказала о несчастном браке, о том, как все сочли ее умершей, о скитаниях по стране из конца в конец. Речь ее прерывалась от слабости и была не очень связной, оттого что рассудок ее едва справлялся с непосильной задачей.
   — Отец мой! — сказала Джиневра. — Я долго жила возле того, кто не был мне мужем, но виновна я лишь в том, что подвергала себя искушению: Господь не допустил меня до греха. Я не приложила должных стараний, чтобы разыскать моего мужа, узнать, правдивы ли слухи о его смерти… Наконец оказалось, что он жив, и тогда я тотчас же решила вернуться к нему… я отправилась в путь… Я надеялась, что Пресвятая Дева поможет мне… Но Боже! Куда я попала вместо этого! — и тут она рассказала фра Мариано, как причалила в своей лодке к крепости, как увидела Этторе и Эльвиру, увлеченных нежной беседой, как, подавленная горем, упала без чувств в лодку и очнулась только в комнате Валентино; и, окончив рассказ о его злодейском преступлении, Джиневра разразилась отчаянными, судорожными рыданиями и потоком бессвязных слов, из которых было ясно, что разум ее помутился.
   Добрый монах, потрясенный до глубины души, старался успокоить ее с чуткостью, в которой она так нуждалась, После долгих усилий это отчасти удалось ему. Но Джиневра, измученная припадком, лишилась последних сил.
   — Отец мой! — продолжала она едва слышным голосом. — Ужели Господь и Пресвятая дева презрели мои слезы, прокляли мои страдания? Кара божья поразила меня как молния как раз тогда, когда казалось, что небо сжалилось надо мной. Страшной ценой искупаю я свои прегрешения… но я боюсь еще более тяжкого возмездия… Я чувствую, что умираю, отчаявшись в прощении… чувствую, что по воле Божьей душа моя очерствела в эти последние мгновения… Я умираю и не могу забыть его… не могу простить ее… О, помолитесь за меня!.. Помогите мне!.. Скажите мне, пока не поздно: есть ли еще надежда на спасение моей души?
   — Надежда? — прервал ее монах. — Разве вы не знаете, что меня послал к вам наш Спаситель, искупивший грехи ваши Своею смертью на кресте? Он дарует вам Свое милосердие, и, поверьте мне, — если б даже вы были обременены грехами всего человечества, Его безмерная любовь сулила бы вам прощение, и сомневаться в этом грешно. Как же заслужить вам Его прощение, как заслужить вам славный, сияющий венец вечного блаженства? Любите Спасителя нашего, как Он любил вас; испейте чашу страданий ваших ради Него, столько страдавшего ради вас; простите тому, кто обидел вас, как Он простил своим обидчикам побои, оскорбления и смерть свою. Там, в небесах, Он ждет вас и жаждет заключить вас в объятия, осушить ваши слезы и обратить ваше горе в беспредельную радость. Враг рода человеческого считал вас уже своей жертвой, ему нестерпимо видеть, что вы ускользаете из его рук; он делает все возможное, чтобы вновь завладеть вами; он пытается отнять у вас надежду на спасение, но это ему не удастся. Я, служитель предвечного Господа (и тут он выпрямился во весь рост и торжественно возложил руку на голову Джиневры), клянусь Его святым именем, что ваше прощение и спасение души вашей вписаны в книгу вечности, но эту великую награду вы получите, если совершите во имя любви небесной один-единственный добрый поступок; тогда кровь божественного слова прольется на вашу душу священной росой, смоет с нее все пятна, принесет вам мир и радость, и вы раскаетесь в том, что неверием своим обидели того, кто пролил свою кровь за вас; вы почувствуете в себе достаточно сил, дабы презреть козни лукавого, который ищет вашей погибели.
   — О, отец мой! — сказала Джиневра, с благоговением выслушав монаха. — Сам Господь Бог говорит вашими устами; стало быть, я могу еще надеяться и небо не навеки отвергло меня?
   — Да благословит Господь вашу душу! Чем труднее борьба, тем достойней победа. Теперь, когда Бог дарует вам свою милость и время, чтобы вы могли подумать о своих грехах и его милосердии, — не возвращайтесь вспять; не забывайте, что Господь сказал: лучше не познать жизнь праведную, чем, познав ее, впасть снова в грех. Кто кладет руку на орало, а потом идет вспять, не заслуживает пощады. Вы не можете изгнать из сердца образ этого человека? Подумайте, на кого вы возложили свои надежды, от кого ждали радости и утешения! Подумайте, ради кого вы презрели любовь Господню? Ради человека, который не смог сохранить даже своей мирской, греховной верности вам? Ради человека, который, нимало не заботясь о вас, направил свои помыслы к другой? Так держит этот суетный мир свои обещания, а вы ради него пренебрегаете нерушимыми обещаниями вечного Творца! И когда Он позволяет вам воочию убедиться в тщете ваших желаний, вы негодуете, вместо того чтобы пасть ниц перед чудом Его доброты? Вы не можете простить эту девушку! А чем она оскорбила вас? Во-первых, она не знает вас; во-вторых, она свободна и может без греха предаваться любовным помыслам. Нет, вы должны любить ее, благоговеть перед ней, как перед орудием, избранным рукой Божьей для вашего спасения. И я, грешный, был некогда столь несчастен и слеп, что искал сердцем своим блаженства среди земных созданий. Господь призвал меня служить Ему: поначалу я с горестью последовал Его зову; но впоследствии Его божественная доброта сторицей воздала мне за эту ничтожную жертву. Какую безмятежную радость любви обрел я, уверовав в вечное, безграничное воздаяние! О, поверьте мне, дочь моя, ибо я мужчина и грешен более вас: я познал на опыте, что все в мире горечь, ложь и мрак, все, кроме любви к Господу, служения Ему и надежды на милосердие.
   — Да, да, — снова прервала его Джиневра, разразившись рыданиями, — вы открыли мне глаза, вы убедили меня; да, я прощаю, прощаю от всей души и хочу доказать это. Пусть она придет сюда, я хочу перед смертью увидеть и обнять ее; пусть они будут счастливы друг с другом, а я надеюсь, что Господь будет милостив ко мне в грядущей жизни.
   Монах опустился на колени возле постели и, воздев к небу глаза и руки, сказал: «Variis et miris modus vocat nos deus[34]! Преклонимся перед его милосердием!»
   Он помолился, встал, благословил молодую женщину и отпустил ей грехи, а потом сказал:
   — Значит, вы твердо решили повидаться с ней и совершить это святое дело?
   — Да, отец мой; пусть она придет. Я чувствую, что должна простить ее, умирая.
   — А вас Господь уже простил и моими устами возвещает вам, что вы отныне в числе его избранных. Ваше святое намерение — знак того, что вы спасены.
   Монах пошел за доньей Эльвирой, но Джиневра его окликнула.
   — Мне остается просить вас еще об одной милости, — сказала она, — и вы не откажете мне, если хотите, чтоб я умерла спокойно. Когда меня не станет, пойдите во французский лагерь, найдите моего мужа (среди воинов его знают как Граяно д'Асти, он состоит на службе у герцога Немурского) и скажите ему, что в смертный час я просила прощения у Бога, как прошу у него, если чем-нибудь его обидела; скажите ему, что, невзирая на беду, в которую я попала, клянусь ему: душа моя уходит из жизни такой же чистой, какой она была, когда отец отдал меня ему в жены; пусть он не проклинает моей памяти и отслужит мессу за упокой моей души.
   — Да благословит вас Бог!.. Будьте спокойны, я исполню вашу просьбу.
   — Но я хочу попросить вас еще об одном… — продолжала Джиневра, — не знаю, хорошо это или дурно… Господь читает в душе моей и знает, что намерения мои самые чистые… Я хотела бы, чтобы вы разыскали и его… Я хочу сказать Этторе Фьерамоске, он рыцарь синьора Просперо… скажите ему, что я буду молиться за него и что я ему прощаю… или… нет, не говорите о прощении… я ведь не вполне уверена: вдруг это был не он, а другой, похожий на него… Нет, скажите ему только, чтобы он подумал о своей душе… что я поняла теперь, в какой грех мы впали… Пусть он не забывает об иной жизни, ибо земная жизнь улетит как дым… Я сама испытала это и желаю ему… и думаю только о его благе… Скажите ему также, что, если Господь, как я надеюсь, будет милостив ко мне, я буду молиться за него, чтобы он вышел из боя победителем и поддержал честь итальянского оружия.
   Фра Мариано вздохнул и сказал:
   — Хорошо, исполню и это.
   Умирающая замолкла на несколько мгновений, и перед ней возник образ Зораиды, ее воспитанницы, к которой она последние дни питала недобрые чувства; она взмолилась к монаху, чтобы он разыскал Зораиду в монастыре святой Урсулы и передал ей последний привет и ожерелье, с просьбой всегда носить его в память о ней. Она поручила бедную, одинокую девушку заботам монаха и попросила найти ей безопасный приют, а главное — обратить ее в христианство. Потом Джиневра сказала:
   — Не откажите мне еще в последней мольбе: пусть меня похоронят в подземной часовенке святой Урсулы, в монашеском платье. Мне отрадно думать, что я буду покоиться в мире возле образа Святой Девы, которая вняла моим молитвам и положила конец моим горестям.
   — Хорошо, — сказал фра Мариано, едва сдерживая слезы, — ваша воля будет исполнена.
   С этими словами он вышел, позвал Витторию Колонну и сам сказал ей (так как Джиневра была слишком утомлена беседой с ним):
   — Синьора! Прошу вас, найдите донью Эльвиру и попросите ее прийти сюда; эта несчастная женщина хочет сказать ей несколько слов.
   Виттория, для которой это было полной неожиданностью, пребывала несколько мгновений в замешательстве, потом ушла, не спрашивая ни о чем, а Джиневра сказала ей вслед:
   — Простите меня за беспокойство, но мне нельзя терять времени.
   Было около полуночи, и бал только что закончился; залы почти опустели; гости расходились, спускаясь по парадной лестнице в сопровождении знатнейших рыцарей испанского войска.
   Гонсало простился с герцогом Немурским и его свитой; французы вскочили на коней и отправились в обратный путь при свете многочисленных факелов. Во дворе суетились люди, кто пеший, кто верхом; весь замок гудел от говора и криков.
   Дамы, по обычаю того времени, садились на коней позади своих кавалеров и разъезжались по домам; толпа редела, шум постепенно стихал; по опустевшему двору сновали только слуги; хлопали двери, в окнах и на галереях то тут, то там мелькали огни. Наконец на башне пробило два часа, и стража, стоявшая у ворот, подняла подъемный мост, который вел на площадь; и когда замерло звяканье цепей, наступила полная тишина, которую уже больше ничто не нарушало.
   Виттория меж тем прошла по залам, где тушили огни и расставляли по местам мебель, и открыла дверь комнаты доньи Эльвиры в то время, когда молодая испанка снимала бальное платье и украшения; две служанки помогали ей и, судя по ее раздраженному голосу, никак не могли угодить своей госпоже, а ее сердитое раскрасневшееся лицо ясно говорило о том, что она осталась недовольна праздником. Когда донья Эльвира увидела Витторию, какое-то неясное чувство, может быть порожденное затаенными угрызениями совести, подсказало ей, что та собирается завести тягостный для нее разговор. Поэтому она встретила подругу с удивлением и плохо скрытой досадой. Виттория не подала виду, что заметила это, и ласково попросила донью Эльвиру не ложиться и пойти с ней к постели Джиневры. Ей пришлось тут же объяснить, как она оказалась здесь; дочь Гонсало, которая, как все ветреницы, была, по существу, доброй девушкой, согласилась последовать за подругой, тем более что дело приняло вовсе не такой неприятный оборот, как она опасалась. Итак, они вместе направились к Джиневре и подошли к ее постели. Даже в самом роскошном наряде донья Эльвира не была так прекрасна, как теперь, когда ее длинные золотые кудри в беспорядке рассыпались по плечам. Фра Мариано опустил глаза, а бедная Джиневра вздрогнула, увидев ее, и вздохнула; добрый монах не мог не посочувствовать ей. Все три женщины некоторое время молчали; наконец Джиневра сказала, приподнявшись на локте:
   — Синьора! Вы, верно, удивлены, что я посмела потревожить вас, не будучи с вами знакомой; но в моем положении все простительно. Все же, прежде чем открыться вам, я хочу спросить, позволите ли вы мне говорить с вами со всей искренностью? Что бы я от вас ни услышала, я унесу ваши слова с собой в могилу; но могу ли я говорить при этой синьоре, или вы хотите, чтобы мы остались наедине?
   — О, — сказала донья Эльвира, — это мой самый близкий друг, и любит она меня гораздо больше, чем я заслуживаю; говорите же все, дорогая синьора, я ведь пришла сюда, чтобы выслушать вас.
   — Если это так и раз вы дали мне разрешение, я задам вам один-единственный вопрос.
   Джиневра приостановилась, как бы собираясь с силами и не зная, как начать. От чистого сердца приняла она решение простить ту, которая причинила ей такое безмерное горе; но кто бы решился бросить упрек несчастной, если в тот миг, когда ей предстояло увериться, что глаза ее не обманули и юноша, склонившийся к ногам донья Эльвиры, был действительно Этторе, она почувствовала непреодолимый страх перед этой уверенностью?
   Кто мог бы сурово осудить ее за тайную, смутную надежду, что она ошиблась и что Этторе — все тот же, прежний Этторе?
   Как бы то ни было, мы не уверены, что все эти чувства совсем угасли в ее душе; они-то и породили мимолетное колебание, вынудившее ее замолчать. Наконец, собравшись с силами, она спросила ясно и отчетливо:
   — Скажите же мне — и простите, что я осмелилась спросить об этом: были вы сегодня вечером, около одиннадцати часов, на террасе, выходящей на море, и был ли у ваших ног Этторе Фьерамоска?
   Этот вопрос, неожиданный и прямой, поразил обеих девушек, но по разным причинам. Лицо доньи Эльвиры вспыхнуло, она не в состоянии была проговорить хотя бы слово в ответ. Джиневра, не спускавшая с нее глаз, поняла все и почувствовала, что кровь леденеет у нее в жилах, но все же продолжала изменившимся голосом:
   — Синьора! Я знаю, это слишком дерзко с моей стороны, но вы видите — я умираю; молю вас во имя спасения, на которое все мы надеемся в иной жизни, не отказывайте мне в этой милости, ответьте мне: это были вы?.. И он?..
   Донья Эльвира была как во сне; она бросила робкий взгляд на Витторию, но та, понимая, что подруга боится ее осуждения и что сейчас для него не время, обняла ее и успокоила, не говоря ни слова.
   Джиневра чувствовала, что неизвестность убивает ее; умоляющим жестом она протянула к девушке дрожащие руки, и почти что с криком отчаяния у нее вырвался вопрос:
   — Так что же?
   Донья Эльвира в растерянности прижалась к подруге, опустила глаза и ответила:
   — Да… это были мы.
   Лицо несчастной Джиневры внезапно изменилось и мгновенно осунулось; невероятным усилием она приподнялась на постели, взяла за руку донью Эльвиру, привлекла к себе и, обняв ее, сказала:
   — Да благословит вас Бог, будьте счастливы. Но последние слова едва можно было расслышать, и, быть может, еще прежде, чем она произнесла их, небо уже даровало душе ее награду за самую трудную победу, какую только может одержать над собой женщина, — за самое великодушное прощение, на какое способно человеческое сердце.
   руки ее, обвивавшие шею дочери Гонсало, бессильно упали, и она опрокинулась навзничь на постель. Смерть мгновенно наложила свою печать на ее черты. Обе девушки это сразу поняли и вскрикнули. Монах некоторое время стоял, затаив дыхание; потом промолвил, молитвенно сложив руки:
   — Она уже в раю.
   Все трое опустились на колени и стали молиться, прося небо даровать покой душе, которая так жаждала его и так его заслужила. Фра Мариано сложил руки Джиневры на груди и, сняв со своего пояса четки, переплел ими пальцы покойницы, поставил к ногам ее свечу, сказал: «Requiescat in pace», — а затем вывел обеих девушек из этой мрачной комнаты, продолжая в душе молиться за Джиневру и прося ее заступничества перед Всевышним, ибо знал, что душа ее уже обрела спасение. Вернувшись к усопшей, он оставался там до рассвета, погруженный в молитву.
* * *
   Когда Гонсало дал согласие на турнир между испанцами, итальянцами и французами, он ставил себе целью главным образом выиграть время, пока подойдет обещанная Испанией помощь; до тех пор он предпочитал оставаться в осажденной Барлетте, не предпринимая никаких решительных действий против неприятельских войск, гораздо более многочисленных, нежели его собственное. Но в тот самый день, когда он принимал у себя французских военачальников, ему доставили письма, извещавшие его о том, что корабли с испанскими солдатами уже миновали мыс Реджо и скоро подойдут к Барлетте. Теперь ему не было нужды затягивать дело, тем более что известие о прибывающем подкреплении подняло дух его войска и он хотел этим воспользоваться. Беседуя с герцогом Немурским и другими французами об условиях поединка. Гонсало уговорил их назначить турнир на ближайший день. Таким образом, было решено, что испанцы будут драться с французами на следующий день после бала, на берегу моря, в полумиле от ворот, ведущих в Бари, а итальянцы — на третий день; Бранкалеоне и Просперо Колонна уже выбрали и осмотрели подходящее для этого место возле Кварато, на полпути между Барлеттой и французским лагерем.
   Как только рыцари враждующих армий узнали о решении своих полководцев, они сразу же стали готовиться к сражению: те из французов, которым предстояло биться, покинули бал и вернулись раньше остальных к себе в лагерь, чтобы отдать нужные распоряжения; их противники также разошлись по домам; до рассвета оставалось еще несколько часов, можно было успеть осмотреть оружие и немного отдохнуть. Иниго и Бранкалеоне узнали эту новость после того, как отнесли Джиневру в комнату, откуда ей не суждено было выйти живой. Иниго предстояло участвовать в поединке, и он должен был готовиться к нему; поэтому он вынужден был предоставить своему товарищу заботу о Фьерамоске. Они пожали на прощание друг другу руки, и Иниго сказал:
   — Как же Этторе сможет биться завтра, если сегодня он не может держаться на ногах?
   Бранкалеоне вместо ответа только покачал головой, задумчиво кусая губы; видно было, что он отлично понимает, насколько испанец прав. Он направился к причалу и поспешно вернулся морем в монастырь, чтобы сообщить Этторе о результатах поисков, как было обещано.
   Но раньше, чем поведать читателю, в каком состоянии Бранкалеоне нашел друга, с которым расстался при таких печальных обстоятельствах, мы должны, предваряя события следующего утра, рассказать об исходе боя испанцев с французами.
   Спустя час после того, как взошло солнце, противники явились на поле — по одиннадцати человек от каждой из враждующих сторон. Иниго, Асеведо, Корреа, старик Сегредо, дон Гарсиа де Паредес были самыми славными из испанских рыцарей; да и остальные, хотя не столь знаменитые, превосходно владели и оружием и конем.
   По приказу Гонсало распоряжаться боем должен был Педро Наварро. С французской стороны эта обязанность была возложена на монсиньора де ла Палисс, а в числе воинов находился сам Баярд, гордость французского войска. Бой начался, но долгое время перевеса не было ни на чьей стороне. Наконец неприятельский меч рассек туго натянутый повод коня Сегредо, конь бешено рванулся вперед и едва не вынес своего седока за пределы поля. По условиям поединка это приравнивалось к поражению, и рыцарю следовало сдаться в плен. Отважный Сегредо, видя, что конь вот-вот переступит границу поля, отмеченную грудами камней, соскочил на землю; но то ли такой прыжок слишком трудно было сделать на всем скаку, то ли годы взяли свое, — он упал на колени и принялся яростно отбиваться от двух напавших на него всадников. Только когда меч — единственное его оружие -
   разлетелся на куски, а до своих было слишком далеко, Сегредо сдался и вышел из боя. Однако мужество его вызвало общий восторг, и все сожалели о постигшей его неудаче. После этого, казалось, счастье стало склоняться на сторону испанцев. Под многими французами были убиты лошади; читателю, кстати, следует знать, что в таких поединках, несмотря на все старинные правила рыцарской чести, обычно разрешалось убивать лошадей, чтобы придать турниру сходство с настоящей войной, где об учтивости почти не помышляли, а также и для того, чтобы рыцари могли блеснуть всей своей ловкостью. Спустя два часа после начала битвы трубачам приказали сыграть сигнал краткой передышки.
   Все испанцы были на конях, недоставало одного только Сегредо. Из французов один был взят в плен, и таким образом положение было равным, но на поле остались семь убитых лошадей французских воинов. Баярд был еще в седле. После получасового отдыха сражение возобновилось, и, несмотря на все усилия испанцев, их противники стойко держались, укрывшись позади трупов своих лошадей, через которые неприятельские кони, как их ни пришпоривали, ни за что не хотели перепрыгнуть. Французы предложили наконец закончить этот утомительный бесплодный бой и считать исход его одинаково почетным для обеих сторон.

ГЛАВА XVIII

   Упорная оборона французов и невозможность разбить их окончательно, поскольку они укрылись за телами своих лошадей, были причиной того, что большинство испанцев согласилось принять французские предложения. Но Диего Гарсиа был непреклонен: он в бешенстве кричал своим товарищам, что стыдно отступать перед почти побежденным врагом, что надо закончить дело, ибо испанцы и пешие не уступят французам. Так как у него не было никакого оружия, кроме меча, которым он не мог достать противников, то, совершенно разъяренный, он стал швырять в середину неприятельского отряда громадные камни, которыми были выложены границы поля и которые человек, наделенный обыкновенной силой, с трудом сдвинул бы с места. Но уклониться от камней было нетрудно, так что даже и этим способом ему не удалось нанести французам урон. Тем не менее схватка разгорелась с новой силой и продолжалась до тех пор, пока солнце не стало клониться к западу; французы по-прежнему мужественно оборонялись, так что в конце концов обеим сторонам пришлось остановиться. Судьи объявили, что исход дня равно почетен для тех и других, причем испанцы заслужили славу храбрейших, а французы — более стойких. Стороны обменялись пленными, после чего все участники поединка, утомленные, запыхавшиеся, изможденные, отправились кто в лагерь, кто в город.
   Когда испанцы возвратились в Барлетту, уже наступил вечер. Спешившись у замка, они явились к Гонсало и рассказали ему обо всем. Великий Капитан пришел в ярость и стал бранить их за то, что они не сумели закончить бой так же хорошо, как начали. Тут в полном блеске проявилась благородная натура Диего Гарсии. Он, который на поле боя резкими словами корил товарищей за то, что они бросают дело на половине, теперь, в присутствии Гонсало, стал с жаром защищать их, утверждая, что они сделали все, что было в человеческих силах, вели себя как подобает благородным рыцарям и достигли своей цели, заставив французов признать, что они равны им в конном бою. Но Гонсало неохотно принял эти оправдания и, обрезав Диего словами: «Рог mejores os embie yo al campo»[35] , — отпустил их всех.
   Вернемся теперь к тому, что случилось с Бранкалеоне накануне вечером, после того как он покинул Иниго, чтобы отправиться к Фьерамоске.