Когда он причалил к островку святой Урсулы, то нетерпеливое желание поскорее оказаться на месте, желание, которое он испытывал во все время пути, стихло в нем; он стал размышлять, каким образом объявить Этторе о болезни Джиневры и о том, что с ней случилось. Бранкалеоне медленно поднялся по лестнице на площадку перед монастырем и, собравшись с мыслями, направился к дому для приезжих. Но речь, которую он приготовил, оказалась ненужной. Войдя в комнату, он увидел Зораиду, сидевшую у изголовья постели, пальцем сделавшую ему знак не шуметь, и Этторе, который спал глубоким сном. Бранкалеоне тихонько удалился, а девушка, поднявшись, поглядела на Этторе и, убедившись, что он спокойно спит, вышла на цыпочках за Бранкалеоне в соседнюю комнату.
   — Все идет хорошо, — сказала Зораида, — завтра Этторе будет чувствовать себя как ни в чем не бывало. Но где же Джиневра? Вам удалось напасть на ее след?
   Услышав добрые вести о состоянии Фьерамоски, Бранкалеоне воспрял духом. Он отвечал:
   — Джиневра в крепости, в хороших руках, скоро вы сможете ее увидеть. Но скажите, неужели правда, что Этторе выздоровеет? Ведь послезавтра надо сражаться.
   — Ну что ж, он будет сражаться. Выражение таинственности, которое появилось на лице у Зораиды при этих словах, возбудило любопытство Бранкалеоне. Он захотел узнать точнее, чем именно болен его друг. В ответ он услышал, что Этторе был легко ранен в шею; однако Зораида не упомянула об отравленном кинжале. И все же, чувствуя, что девушка что-то скрывает, Бранкалеоне продолжал ее расспрашивать; однако ему так и не удалось добиться от нее более подробных объяснений.
   — У нас на Востоке есть сказка, — промолвила Зораида, печально улыбаясь, — в ней говорится про льва, которому мышь спасла жизнь. Больше я ничего не скажу, и вам достаточно знать, что через несколько часов рука Этторе будет так же крепка, как шея дикого быка. Теперь же нужно только оставить его в покое; завтра он проснется вовремя и успеет привести себя в порядок. Я вернусь к нему, чтобы быть на месте, если что понадобится. Доверьтесь мне: в искусстве исцелять раны я мастерица, мне доводилось залечивать и куда более опасные.
   Бранкалеоне, видя, что ему нечего делать около раненого, поручил Зораиде, чтобы она, когда Этторе проснется, успокоила его насчет Джиневры, предупредила о том, что поединок назначен на следующий день, и сообщила, что Бранкалеоне сам зайдет в полдень, если Этторе не появится в городе раньше. Договорившись таким образом, Бранкалеоне вернулся в Барлетту; перед тем как ехать домой, он хотел заглянуть в замок, чтобы узнать, как чувствует себя Джиневра. Но ворота замка были заперты, мост поднят, и ему пришлось ждать до следующего утра.
   Чуть свет Бранкалеоне поспешил в замок и увидел, как оттуда вышли одиннадцать испанских воинов, направлявшихся на поле боя в сопровождении всех тех, кто был свободен и мог им сопутствовать; таким образом, в замке осталось очень мало народу. Не встретив никого, Бранкалеоне поднялся по лестнице, дошел до дверей комнаты, в которой накануне оставил Джиневру, и постучался. Фра Мариано — он провел здесь ночь — отворил ему, увел в другую комнату и там рассказал обо всем, что произошло.
   Печальная весть наполнила сердце Бранкалеоне глубокой скорбью. Он представлял себе, как это несчастье обрушится на его друга в минуту, когда он всего менее к нему подготовлен и когда ему нужны все силы для предстоящего сражения. Бранкалеоне боялся, что подавленный горем Этторе не сможет с честью выйти из столь сурового испытания. Они с фра Мариано стали раздумывать, как бы помочь делу, и решили в течение всего нынешнего дня скрывать от Этторе смерть Джиневры, а завтра позаботиться о том, чтобы умершую, согласно ее воле, перенесли в монастырь, в то время как Этторе вместе с товарищами будет сражаться против французов. Им казалось, что сохранить тайну в течение одного дня в полупустом замке будет нетрудно; одному только Гонсало они сочли нужным рассказать обо всем для того, чтобы он оказал необходимую помощь, когда понадобится перенести тело Джиневры и оказать ей последние почести.
   Что же касается Фьерамоски, которому тоже следовало дать какие-то объяснения, то, с согласия фра Мариано. Бранкалеоне решил сказать юноше, что Джиневра чувствует себя хорошо; правда, видеть ее сегодня нельзя, но она просила передать ему, чтобы он помнил о чести итальянцев и сражался доблестно, ибо причина поединка была достойна того; она же будет молиться за него и его товарищей. Все это должно было укрепить дух Фьерамоски, чтобы он смело вышел на бой.
   Устроив таким образом это важное дело, Бранкалеоне спустился на площадь и отправился в дом братьев Колонна. Он застал их обоих во дворе, где уже собрались тринадцать участников турнира; Просперо и Фабрицио тщательно проверяли их оружие, сбрую лошадей, чтобы завтра все было в порядке; ни одна часть вооружения не должна была остаться непроверенной.
   Бранкалеоне, который был заранее предупрежден об этом осмотре, прислал сюда оруженосцев Фьерамоски и своих собственных с доспехами и лошадьми. Но самого Фьерамоски не было, и его оруженосцы на все вопросы отвечали, что они своего хозяина не видели и ничего о нем не знают.
   Просперо Колонна выслушал этот ответ с изумлением, быстро перешедшим в гнев. Когда появился Бранкалеоне, он сурово спросил его:
   — А где Фьерамоска, почему он не явился?
   — Ваша светлость, — отвечал Бранкалеоне, — он будет здесь с минуты на минуту. Он задержался не по своей воле… Важный и непредвиденный случай…
   — Что в мире может быть для него важнее завтрашнего дела? Я бы никогда не поверил, что он может сегодня думать о чем-нибудь другом.
   Фанфулла, который помнил о том, что произошло накануне вечером, и охотно направил бы разговор по этому руслу, со смехом сказал:
   — Э! Просто, наверное, он слишком много танцевал сегодня ночью, а может, новую зазнобу подцепил: клин клином вышибают. Ну, а в таких случаях вставать слишком рано бывает досадно.
   — Он, может, холеру подцепил! Дал бы Бог, чтоб и тебя она схватила, — отвечал Бранкалеоне. — Думаешь, все такие же безумцы, как ты? Повторяю вам, ваша светлость, не беспокойтесь; честью моей клянусь, что он скоро будет здесь. Я сейчас сам пойду, потороплю его.
   Бранкалеоне решил, что так действительно будет вернее, ибо он, хоть и доверял Зораиде, все-таки опасался, как бы какое-нибудь новое препятствие не помешало Фьерамоске явиться. Он направился в гавань, чтобы опять поехать на островок; но в ту самую минуту, когда он, войдя в лодку, уже готов был оттолкнуться от берега, из-за мола появилась другая лодка, в которой он, к величайшей своей радости, заметил Этторе. Тот тоже увидел друга и, едва выскочив на берег, спросил:
   — Где Джиневра? Она больна? Что с ней случилось? Скорее, скорее бежим к ней!
   — Сперва нам надо поспешить к братьям Колонна. Тебя давно уже ждут там. Джиневра здорова, увидишь ее потом.
   — Прекрасно, я очень рад. Но идем же к ней!
   — Разве Зораида не сказала тебе, что завтра турнир?
   — Ну и пусть, но сейчас, ради Бога, отведи меня к Джиневре.
   — Сейчас ее видеть нельзя, не раньше чем завтра…
   — А я говорю тебе…
   — Да ты не слушаешь меня и не даешь мне говорить, этак мы никогда не кончим… Так вот — я говорю с тобой от ее имени, я сам ее не видел, но все это она велела передать мне, чтобы я повторил тебе. Итак, она здорова; синьора Виттория приняла ее, успокоила, отнеслась к ней с той нежной заботой, в которой Джиневра нуждалась, и теперь ей больше ничего не нужно. Она просит тебя, чтобы сегодня ты больше ни о чем не думал и не старался ее увидеть, чтобы душа твоя успокоилась и ты мог бы сражаться завтра; помни о чести итальянцев, обо всем, о чем вы с ней столько раз говорили, а она молит Бога, чтобы он даровал нам победу…
   — Но почему же я не могу увидеть ее? За этим что-то кроется.
   — А я тебе говорю, что ничего за этим не кроется. Если бы я и хотел рассказать тебе, как приключились вчера все эти несчастья, то все равно не смог бы, потому что сам ничего не знаю. Клянусь небом, что она невредима, а остальное узнаем после боя. Теперь не время думать о чем-нибудь другом… Идем же! Синьор Просперо и все остальные ждут тебя и уже про тебя спрашивали; они были очень удивлены твоим поведением… Околачиваешься где-то в такую минуту! Пошли, живее! Ты ведь всегда был мужчиной! Нехорошо, что ты готов растоптать свою честь и свое имя доблестного воина!
   — Хорошо, идем! — отвечал Фьерамоска, рассердившись. — Я не лошадь, чтобы меня пришпоривать! Я просил тебя свести меня к ней на одну минуту; мир от этого рухнул бы, что ли?
   — Мир бы не рухнул… Но разве ты не понимаешь, что все уже целый час там, на смотре, и только тебя одного нет… Что они могут подумать?
   — Ну, тогда скорее! — сказал Фьерамоска, ускоряя шаг. Во время всего этого диалога они шли медленно, так как один рвался к крепости, а другой тянул к дому Колонна. — Идем, ты прав… долг и честь прежде всего!
   Торопливо шагая, Бранкалеоне спросил:
   — А как ты себя чувствуешь? Твоя рана?..
   — О, ни следа!.. Но я тебе все расскажу потом… сейчас нет времени… Какая-то чертовщина! Бедная Зораида! Она ничего не хотела мне объяснить, но я и сам понял… по тому, как мне было худо… Кинжал, наверное, был отравлен… Я не позволял ей высосать у меня рану… она могла бы поплатиться своим здоровьем, а может быть, и жизнью… и теперь я опасаюсь, что она именно это и сделала… Но я был в таком состоянии, что и сейчас не могу разобрать, воспоминание это или сон.
   — Ну, во всяком случае, ты чувствуешь себя хорошо?
   — Будто никогда и не болел!
   Они вошли во двор и приблизились к Просперо Колонне, который, попеняв Фьерамоске за его поздний приход, вернулся к прежнему занятию.
   Осмотр производился так тщательно, что затянулся на несколько часов. Пробовали лошадей; пробовали латы, ударяя по ним копьями, алебардами и мечами; эти последние пробовали, в свою очередь, на дереве и на железе; недостаточно доброкачественное оружие просто отбрасывалось. К полудню все разошлись по домам.
   Просперо задержал только Фьерамоску, чтобы, как он сказал, посоветоваться с ним насчет предстоящего поединка, в действительности же для того, чтобы помешать ему пойти, куда ему вздумается. Бранкалеоне успел отвести синьора Просперо в сторону и уведомить его обо всем, прося каким-нибудь образом занять Фьерамоску на весь остаток дня, что синьор Просперо и выполнил в точности. Когда наступил вечер и больше не оставалось разумных поводов, чтобы удерживать юношу, ему позволили уйти. Тут Бранкалеоне, провожавший его домой, пустился в рассуждения о ратном деле и о том, как надо будет вести себя с неприятелем завтра утром. Ему настолько удалось овладеть вниманием Фьерамоски, что мысли его друга уже не стремились туда, куда его призывало сердце. Проходя по площади, они встретили испанских воинов и стали расспрашивать их о событиях этого дня; расспросы и ответы отняли немало времени, и только поздней ночью молодые люди вернулись к себе домой.
   — Эти черти французы — твердый орешек, — сказал Фьерамоска, прощаясь со своим другом. — Нелегко было испанцам его разгрызть.
   — Тем лучше, — возразил Бранкалеоне, — значит, мы будем иметь дело с мужчинами: недаром же мы бьемся под знаменем Колонны. Что касается меня, то я завтра собираюсь драться за двоих; подумай, что скажут эти разбойники Орсини, если узнают, что нам попало! Этот трусишка граф ди Питильяно охотно посмеялся бы… однако на этот раз, я думаю, он не порадуется.
   — О нет! — подхватил Фьерамоска. — И может быть, кому-нибудь из этих французов солон покажется вкус апулийских фиг, которых они пожелали отведать. О! Словом, теперь постараемся отдохнуть несколько часов, а завтра мы докажем, что если бедные итальянцы и погибают, то лишь по воле злого рока; но в битве один на один они не боятся ни французов, ни целого света. Прощай, Бранкалеоне. Знаю, что ты хочешь сказать, — продолжал он улыбаясь, — не бойся: до завтрашнего вечера я буду думать только о деле. Клянусь, что сегодня кровь моя кипит сильнее, чем в тот день, когда был сделан вызов, и я надеюсь, что не посрамлю Италии и вас.
   — Я в этом твердо уверен, — отвечал Бранкалеоне. — До завтра.
   — До завтра, — сказал Фьерамоска, пожимая ему руку.
   Они расстались. Прежде чем пойти к себе, Фьерамоска заглянул в конюшню я приласкал своего доброго боевого коня с той нежностью и с тем, можно сказать, дружеским чувством, которое испытывает каждый солдат к товарищу своих трудов и опасностей. Он гладил рукой его шею, похлопывал по спине; конь, прижав уши, покачивал головой и, играя, делал вид, что кусает хозяина.
   — Бедный мой Айроне, ешь, наслаждайся, пока можно. Я не уверен, что ты и завтра будешь спать на этой подстилке… Будь то другой случай, я бы взял Бокканеру и не стал бы рисковать твоей шкурой; но завтра мне нужно иметь под седлом именно тебя. Уж ты-то меня не подведешь, я уверен. И кроме того, — добавил он, улыбаясь и взяв в руки морду коня, — ты ведь тоже итальянец и, значит, тоже должен нести наш крест.
   Убедившись, что все в порядке, Фьерамоска обратился к своему оруженосцу:
   — Мазуччо, в четыре часа ты напоишь его и дашь ему вдоволь ячменя, а в пять приходи помочь мне надеть доспехи.
   Отдав эти приказания, Этторе вышел и через несколько минут погасил свет и лег в постель с твердым решением заснуть. Сперва ему показалось, что он в состоянии сделать это, но затем мысли потянулись вереницей одна за другой. Так прошло несколько часов: он все лежал в постели, ни на минуту не сомкнув глаз. Все случившееся с Джиневрой, в отношении которой он было успокоился, поверив Бранкалеоне, снова показалось ему темным и подозрительным; смутная тревога снова начала терзать его сердце.
   «Что может означать вся эта таинственность? — думал он. — Неужели я и завтра ничего не узнаю? Неужели Бранкалеоне хотел обмануть меня?»
   Еще минута — и Фьерамоска стал бы проклинать поединок. Но он с гневом отогнал эту мысль, прежде чем она успела родиться.
   — О, позор, позор, — сказал он, садясь в постели, — и как такая низость могла запасть мне в душу? Разве я не тот, что прежде? Что сказала бы Джиневра, увидев, как низко я пал, узнав, что я остаюсь холоден при мыслях, прежде зажигавших огонь в моей крови?
   Эти рассуждения вызвали в его душе такой гнев против себя самого, что он торопливо вскочил и оделся, ибо сон не шел к нему. Одевшись, он вышел на террасу и сел, как обычно, на перила под пальмой решив ожидать тут восхода солнца, до которого оставалось уже немного.
   Бледная ущербная луна чуть отражалась в море. В каких-нибудь пятистах шагах слева от Фьерамоски темной массой поднималась крепость, контуры которой были едва различимы в этот час: только башенные зубцы смутно выступали на фоне неба. Этторе, вздыхая, смотрел на стены крепости, думая о той, которую они скрывают. Порой ему чудилось, будто издали доносится бормотание псалмов. Но оно раздавалось так далеко, что он и слышал его и не слышал. В одном из окошек замка, которое он не мог хорошо разглядеть, так как оно было угловым, всю ночь напролет горел свет. Он отдал бы всю свою кровь, чтобы больше не видеть этого света, и отворачивал от него взгляд, говоря себе: «Я безумец, что мучаю себя такими фантазиями».
   И все-таки он не мог не смотреть на это окно, а свет в нем так и не гас.
   Стараясь обмануть себя, что нередко делает человек, когда ему не дает покоя сомнение, он твердил снова и снова то, чему в глубине души не верил: что Джиневра здорова, что с ней не случилось ничего ужасного, что тайна, которая, он чувствовал, крылась во всей этой истории, только почудилась ему и является плодом его собственной фантазии. Но если он так старался себя обмануть, то только потому, что знал: для того чтобы сосредоточить все свои мысли и все силы души на предстоящем сражении, ему необходимо, если не увериться вполне, то хоть на минуту поверить тому, что его разум называл иллюзией.
   «О да, да, — говорил он себе, проводя рукой по лбу. как бы для того, чтобы прогнать обступавшие его мысли, — честь прежде — всего! Быть может, завтра в это время я уже смогу сказать: Джиневра, мы победили…»
   На мгновение он задумался.
   «А может быть, она увидит, как мой гроб привезут в Барлетту, и скажет: „Бедный Этторе, ты сделал все что мог…“ Что если это случится? Ну что ж, я умру достойно, и она будет оплакивать мою смерть. Она бы не хотела, чтобы я сохранил свою жизнь ценою трусости. Она с гордостью будет говорить, что мы с детства были друзьями. Да… Но она останется одна, без всякой помощи! Она даже не знает, что муж ее во французском лагере. А если бы даже и знала, как может она явиться к нему через столько времени?» Этторе предполагал поручить Джиневру заботам Бранкалеоне и даже кое-что предпринял в этом направлении. Но, рассудив, что и Бранкалеоне может быть убит с ним вместе, он решил написать письмо Просперо Колонне и указать в нем, что все небольшое имущество, принадлежавшее ему в Капуе, то есть дом, имение, оружие и лошади, также представляющие собой ценность, ибо они стоили несколько тысяч дукатов, должно отойти к Марии Джиневре Росси ди Монреале.
   Этторе снова зажег свечу и быстро написал все это; тут ему пришло в голову приложить к этому письму еще другое, прощальное, для Джиневры. В нем он хотел поручить ее заботам юную сарацинку, которой он был обязан столь многим. Времени у него было мало — уже пели петухи и внизу, в конюшне, проснулись и шумели люди. Поэтому он написал всего несколько строк:
 
   «Джиневра, я сажусь на коня и не знаю, сойду ли с него живым нынче вечером. Если небо судило иначе, то не сомневаюсь, что ты, пролив несколько слез о том, кто с детства был тебе верным другом и слугой, порадуешься, что он нашел такую смерть, прекраснее и почетнее которой не может быть на свете. Ради моей любви ты охотно примешь то небольшое имущество, которым я располагаю; ты знаешь, что я свободен и не имею близких родных. Поручаю тебе только, не тратя на это лишних слов, моего слугу Мазуччо, — с того дня, что он был ранен в плечо при Офанто, он не в силах прокормиться сам, и если ты не поможешь ему, он, пожалуй, будет вынужден просить милостыню, а это не принесло бы чести моей памяти. Мне остается сказать тебе еще одну вещь. Твой муж нанялся на службу к герцогу Немурскому. Больше у меня нет времени: я слышу, что в доме Колонна готовятся дать сигнал. Храни тебя Бог. Поручаю твоим заботам так же Зораиду.
   Этторе».
 
   И в самом деле, уже слышно было, как трубач, готовясь протрубить подъем, издает, по обыкновению всех трубачей, короткие, прерывистые звуки, словно пробуя свой инструмент. Гудение голосов, заглушенный шум, доносившийся из нижнего этажа и из соседних домов, неясный говор, шаги и топот копыт на улице свидетельствовали о том, что участники и зрители сегодняшнего поединка уже поднялись. Однако на небе не было и признака зари; густая мгла скрывала даже звезды, и воздух был душен.
   Фьерамоска, который, сидя у открытого окна, запечатывал свои письма, заметил все это, когда поглядел на улицу; только слабое пламя свечи, пронизывая мглу, озаряло ее. Этторе и так уже был грустен, а то, что он увидел, еще усилило его печаль. Летучие мыши, быстро и трепетно проносившиеся мимо его окна, куда их привлекал свет, часовые на башнях замка, перекликавшиеся замогильными голосами в ожидании смены, — все это вместе усугубляло уныние предрассветного часа и подавляло угнетенного юношу. Но тяжелые, гулкие шаги двух мужчин, которые, поднявшись по лестнице, входили в его комнату, заставили Фьерамоску поднять голову и придать своему лицу выражение веселости и отваги, чтобы вошедшие не заметили истинного состояния его души.
   Появились Бранкалеоне, весь закованный в латы, но с непокрытой головой, и Мазуччо, несший вооружение для Фьерамоски. Колокол церкви святого Доминико ударил к обедне, которую участники поединка должны были прослушать перед боем.
   — Надевай доспехи, Этторе, все уже собираются в церковь, — сказал Бранкалеоне.
   Через несколько минут он с помощью Мазуччо облачил своего друга в отличные сверкающие латы, которые тот надевал в самых торжественных случаях. Сделанные одним из лучших миланских мастеров, латы эти были так хорошо прилажены к стройным членам рыцаря и так искусно пригнаны на скрепах, что они обрисовывали все контуры тела, не лишая его изящества, оставляя ему свободу и гибкость движений.
   Надев латы и привесив слева меч, а справа кинжал, Фьерамоска вместе с Бранкалеоне и Мазуччо спустился по лестнице, и все направились в церковь. Вслед за ними слуги вели на поводу их лошадей и несли копья, шлемы и щиты. Через несколько минут в церкви сошлись все тринадцать участников поединка и Просперо Колонна, а также множество всякого другого народу.
   Церковь святого Доминико представляла собой прямоугольник из трех нефов, отделенных друг от друга колоннами и стрельчатыми арками весьма грубой работы; по обе стороны главного алтаря были поделаны углубления в стенах, образующие крест с основным корпусом здания; перед алтарем, по старинному обычаю, были устроены деревянные хоры для монахов; места на этих хорах были украшены рельефными орнаментами, потемневшими, словно отполированными временем. В середине была поставлена скамья, на ней сидели итальянские воины. Уже рассветало, но дневной свет еще не был достаточно ярок, чтобы пробиться сквозь разрисованные витражи, закрывавшие узкие окна; поэтому вся внутренность церкви была погружена во тьму и красноватый свет свечей, горевших перед алтарем, трепетно отражался на панцирях воинов, оставляя все прочее в тени. Просперо Колонна, тоже закованный в латы, сидел впереди других; у ног его лежала нарядная красная бархатная подушка для коленопреклонений, на которой была вышита серебряная колонна; подушку принесли два пажа, которые стояли за спиной синьора Просперо.
   Началась месса. Служил ее фра Мариано, и сердца тех, кто был способен на высокие, благородные чувства, верно не остались равнодушными при виде смелых и доблестных юношей преклонявших перед Господом чело, на котором железо и бранный труд оставили свои следы, и просивших его даровать их оружию победу над теми, кто хотел смешать с грязью самое имя итальянцев.
   Движения этих людей, которым долгая привычка к оружию придала бравый вид, не покидавший их даже на молитве, выражали, однако, религиозное настроение, которым были проникнуты их души. Фьерамоска, прямой и неподвижный, со скрещенными на груди руками, сидел на левом конце скамейки. Перед ним, всего в нескольких шагах, находилась открытая дверь в ризницу. Церковнослужители, сновавшие взад и вперед по своим делам, могли бы отвлечь его от молитвы; но тут он стал свидетелем сцены, которая еще усугубила его печаль.
   Посреди ризницы стоял человек в изодранном темном плаще, с растрепанными рыжими волосами и мрачным лицом. Обращаясь к брату-доминиканцу, заполнившему своей объемистой фигурой большое кожаное кресло, стоявшее между двумя шкафами, какими обычно обставляются ризницы, он спросил грубым хриплым голосом простолюдина: — Так которую же готовить: для бедняков или господскую?
   — Что за вопрос! — отвечал монах, не меняя позы и едва шевеля губами. — Не знаешь ты, что ли что расходы взял на себя синьор Гонсало? Уж это не какой-нибудь барлеттский нищий, который предпочитает, чтобы его вынесли бедняки, лишь бы не платить за факел священнику! По первому классу, сто раз ведь уже говорил! По первому классу — колокола, катафалк и месса. Ты, я вижу, совсем одурел!
   Рыжий пожал пленами, отошел в сторону и исчез из поля зрения Фьерамоски. Этторе услышал, как замке входной двери повернулся ключ; затем различил звук удалявшихся шагов, и на несколько минут все стихло.
   Немного спустя опять раздались те же шаги, сопровождавшиеся таким звуком, словно какой-то предмет тащили по полу. Шум приближался. Наконец в ризнице снова появился рыжий человек, тащивший за собой черный гроб, отделанный серебром, с крестом в головах и черепом в ногах; череп поддерживали две кости, сложенные крестом, Могильщик накинул на гроб черное бархатное покрывало, предварительно смахнув с него тряпкой пыль; он проделывал все это с тем рассеянным и угрюмым видом, который мы, увы, нередко наблюдаем у служителей ризниц. Внезапно обвисшая кожа на его впалых щеках сморщилась от смеха — должно быть, он подумал о чем-то веселом.
   — Значит, на этот раз и мне будет на выпивку? Давно уж у меня только и было работы, что с моряками да с рыбаками… Слава Богу, что хоть иногда попадаются такие жир… — Он внезапно оглянулся назад, опасаясь, как бы его не услышали, и закончил, понизив голос: — Такие жирные куски.
   — От смерти никому не уйти, — сказал монах, зевком разделяя пополам свою фразу.
   — А ведь может статься, — продолжал могильщик, расправляя покрывало на гробе и отходя, чтобы посмотреть, не свисает ли оно с одной стороны больше, чем с другой, — ведь может статься, что эта ведьма Бека, моя жена, попала в точку. Вчера вечером — вы только слушайте — лежим мы в постели и говорим, что, мол, гуляем теперь без работы, мол, женино платье и мой новый камзол, что я сделал на деньги от эпидемии, разлезаются в клочья… Вот поглядите, правду ли я говорю. — И, засучив рукава до локтя, он показал монаху, что это именно так. — Словом, говорим, что если так еще протянется, то мы помрем с голоду. А сегодня утром, перед обедней, встаю я.
   чтобы пойти в церковь, а жена мне говорит: «Слушай-ка, Россе, знаешь, что мне приснилось?» Что тебе приснилось? — спрашиваю. «Снилось мне, — говорит, — что кухня у Отравы в харчевне полна кроватей, а сам он ходит желтый-прежелтый; словом, говорит, — будто опять вернулась чума, и наши дела поправились, и ты разгуливаешь по Барлетте, разодетый как рыцарь»… Вот скажите, фра Биаджо, не похоже ли на войну или чуму? Ведь может статься, что еще прежде, чем наступит вечер (тут он снова понизил голос, но, видя, что в церкви никто не обращает на него внимания, показал пальцем через плечо на тринадцать юношей)… ведь может статься, одним словом, что кое-кто из них вернется домой на четырех ножках…