Манера повествования также чрезвычайно динамична. В начале романа оно несколько заторможено описаниями, — автору приходится знакомить читателя со своими героями, сообщать о ходе войны и т.д. Затем повествование ускоряется, задерживаясь лишь для описания обстановки, празднеств, наружности или характера новых появляющихся на сцене персонажей. Это чередование описаний и действия членит роман на легко ощутимые части, не всегда совпадающие с делением его на главы.
   Концентрация действия достигает высшей точки при похищении героини. Убийство дона Литтерио, смерть разбойницы, бегство и смерть Пьетраччо, смерть Джиневры, освобождение Зораиды следуют с поражающей быстротой, сюжетные нити переплетаются, действие протекает одновременно в нескольких местах, и герои сталкиваются в самых неожиданных комбинациях. Повествование, как всегда в таких случаях, переходит от одной группы героев к другой. Это обычная для того времени композиция: все нити приводятся в движение одновременно и почти одновременно обрываются, чтобы по всем линиям сразу захватить интерес и держать его до конечной катастрофы. В начале шестнадцатой главы д'Адзелъо говорит об этом тоном шутки утверждая, впрочем, что такой метод был в данном случае необходим.
   Роман заканчивается. Джиневра умирает, Фьерамоска побеждает противника. В то время как итальянец-патриот спасает честь своей страны, его возлюбленная становится жертвой тирана, предавшего Италию врагу. После того как умерла Джиневра и закончился бой, повествование идет в другом ключе. Этот долгий путь в монастырь на усталом коне, эти похороны женщины, наконец получившей свободу, этот призрачный всадник на скалах, которого издали видят рыбаки, — все это рассказано в намеренно замедленном темпе, который составляет контраст со стремительностью последних глав.
   Исторический Фьерамоска умер не в 1503 году, а через два десятка лет в Испании, получив титул графа Мильорико и сеньора Акквары. Знал ли это д'Адзельо? Как бы то ни было, но замысел требовал трагического гонца: герой, прославивший итальянское воинство, должен был погибнуть от козней врагов Италии.
   Действие словно соткано из случайностей. Случайно Джиневра выходит замуж за Граяно, случайно спасает ее Фьерамоска, случайно, приехав в Барлетту, она видит на веранде Фанфуллу в чужом плаще рядом с донной Эльвирой, случайно находит ее Бер-дша… Так же случайно Фьерамоска спасает Зораиду, Пьетраччо убивает дона Литтерио, дон Микеле подслушивает разговор разбойника с матерью. Все важнейшие повороты действия, так же как и конечная катастрофа, определены случаем. Герои словно находятся в его власти, и лучшие намерения по его воле приводят к результатам, которые невозможно было предугадать.
   Когда-то, в приключенческих романах XVIII века или в бульварных романах начала XIX, случай был хозяином положения. Его непостижимая игра была единственной причиной действия. Чем неожиданнее были встречи, разлуки и всякого рода напасти, чем Удивительнее повороты судьбы, тем более повествование увлекало читателя, пораженного калейдоскопом событий и непрерывной сменой самых невероятных ситуаций.
   Но время этих романов прошло. В той традиции, в которой был выдержан «Этторе Фьерамоска», случай, как главный двигатель романа был отвергнут, и его место заняла причинность.
   У Вальтера Скотта случай был лишь выражением закономерности. Юному герою его романов казалось нелепой случайностью то, что было подготовлено стараниями врагов пли большой политической игрой стоящих за кулисами персонажей. В этом и заключалась задача исторического романа, который должен был во внешней бессвязности событий обнаружить тайный узор исторических закономерностей.
   У Мандзони эти закономерности были не столько исторического, сколько нравственного порядка. Его героя, Рендзо и Лючия, своими нравственными качествами должны были преодолеть все препятствия и в хаосе эгоистических вожделений и неразумной злобы создать свою гармоническую и счастливую судьбу.
   Такое решение проблемы было для д'Адзельо невозможно. Очевидно, для него задача заключалась в том, чтобы показать торжество зла в обществе, которым управляют папы, как Александр VI, и князья, как Чезаре Борджа. Это они вносят случайность в жизнь человека, превращая ее в зло. Не будь войн, Джиневра не стала бы женой Граяно и ей не пришлось бы бежать со своих похорон. Обморок в челноке не привел бы ни к чему худому, если бы не оказавшийся тут же владетельный герцог. Случай — это злой умысел, и его торжество в данных условиях есть торжество зла. Случай — это злая закономерность плохо организованного общества. С этой стихией зла или случая борется еще только возникающая сила патриотизма и национального сознания. Герой торжествует в битве, но терпит поражение в делах своего личного счастья. Такое заключение должно было и ужаснуть и обрадовать читателя: ужаснуть бедствиями несчастной эпохи и обрадовать победой, в которой таится обещание будущего.
   Роман д'Адзельо, задуманный как политический акт, выполнил свое назначение. В годы Рисорджименто его прочли миллионы читателей. В общем подъеме освободительных идей, способствовавших возникновению нового государства, сыграл свою роль и «Этторе Фьерамоска». Можно думать, что буржуазный либерализм, вдохновлявший д'Адзельо, не помешал более революционному, более демократическому восприятию его романа. Этим отчасти следует объяснить, что «Этторе Фьерамоска» продолжил свою жизнь и после Рисорджименто, что он перешел за границы Италии и переводился на многие иностранные языки.
   На русский язык этот роман был переведен впервые в 1874 году. A.M. Горький приветствовал мысль перевести его вторично. Второе издание вышло в издательстве «Academia» в 1934 году. Сохраняя следы создавшего его времени и специфических задач, волновавших тогда итальянское общество, он обладает многими драгоценными качествами, которые обеспечивают ему долгую жизнь.
 
   Б. Реизов

ГЛАВА I

   Чудесный апрельский день 1503 года уже клонился к вечеру, и с колокольни церкви святого Доминика в Барлетте доносились последние удары колокола, призывавшего к вечерней молитве. У самого моря, на площади, где, как водится во всех южных городках, сходились по вечерам мирные горожане, чтобы, отдыхая от дневных трудов, спокойно перекинуться словечком-другим, толпились испанские и итальянские солдаты, кто прогуливался, кто стоял или сидел, прислонясь к вытащенным на сушу рыбачьим лодкам, загромождавшим берег; по обычаю вояк всех времен и народов, они своей повадкой, казалось говорили: «Мы хозяева земли». Впрочем, местные жители и впрямь жались к сторонке, предоставив всю площадь в распоряжение солдат и тем самым как бы молчаливо поощряя их заносчивость.
   Но если эта картина представляется вам в виде сборища наших современных солдат в их убогих мундирах, вы глубоко заблуждаетесь. Подобно любому войску XVI века, армия Гонсало, в особенности пехота, славившаяся по всему христианскому миру своим снаряжением и доблестью, понятия не имела о суровой дисциплине наших дней, уравнявшей всех солдат. В те времена любой человек военного звания, будь то пеший или конный, мог выбрать себе платье, оружие и украшения по вкусу; поэтому толпа, запрудившая площадь, поражала разнообразием и пестротой костюмов, по которым легко было догадаться о национальности каждого воина. Испанцы, большей частью серьезные, словно застыли в позе надменного вызова, закутанные (или, как они говорят, embozados) в плащи, из-под которых выглядывал длинный и тонкий толедский клинок, итальянцы, словоохотливые и подвижные, щеголяли в камзолах или куртках с кинжалом, болтающимся сзади у пояса.
   Едва зазвонил колокол, разговоры смолкли и все головы обнажились, ибо в те времена даже солдаты верили в Бога, а подчас и молились ему. Но вскоре все надели шляпы, и в толпе вновь послышался говор, однако нетрудно было заметить, что всеми этими людьми, с виду веселыми и оживленными, владела какая-то тревога, какая-то постоянная забота, составлявшая предмет их мыслей и разговоров. И поистине, было отчего тревожиться! Голод понемногу давал о себе знать: солдаты голодали, как и жители Барлетты; прославленный полководец в ожидании запаздывавшей помощи из Испании, отсиживался в Барлетте со всем своим войском, значительно уступавшим по силе французскому, он не желал ставить успех всей кампании в зависимость от случайного исхода одного сражения.
   Жалкие домишки матросов и рыбаков, церковь и харчевня замыкали площадь с трех сторон. Четвертая сторона ее выходила прямо на берег моря, загроможденный рыбачьими лодками и сетями, а на горизонте, словно вырастая из моря, темнела гора Гаргано, на вершине которой догорали последние лучи заходящего солнца.
   Далеко в море виднелось легкое суденышко, неторопливо шедшее под парусами; оно непрестанно лавировало, так как ветер над заливом то и дело менял направление, оставляя то там, то здесь длинные полосы ряби. Но расстояние, отделявшее судно от берега, было слишком велико, чтобы в неверном свете сумерек разглядеть его флаг.
   Один из испанцев, стоявших на берегу, внимательно всматривался, щуря глаза и покручивая длиннющие черные усы, сильно тронутые сединой.
   — На что ты уставился? Стоишь как статуя и не отвечаешь, когда с тобой говорят.
   Это замечание неаполитанского солдата, недовольного тем, что на первый его вопрос не последовало ответа, ничуть не задело невозмутимого испанца. Наконец со вздохом, который, казалось, вырвался не из человеческой груди, а из кузнечных мехов, он сказал:
   — Voto a Dios que nuestra senora de Gaeta[1], которая посылает попутный ветер и счастливое плавание всем, кто молится ей на море, услыхала бы наши молитвы, хоть мы и на суше, и направила эту лоханку сюда, а не то — как бы не пришлось нам грызть приклады наших аркебуз! Как знать, не везет ли это судно хлеб и припасы для этих descomulgados[2] французов, которые будут держать нас тут в западне, пока мы не передохнем с голоду… I mala Pasqua me de Dios у sea la primera que viniera, si a su gracia el senor Gonzalo Hernandez[3] после сытного обеда и обильного ужина беспокоится о нас больше, чем del cuero de sus zapatos.[4]
   — А что может сделать Гонсало? — горячо возразил неаполитанец, радуясь случаю поспорить. — Прикажешь ему, что ли, самому в хлеб превратиться, чтобы какая-нибудь скотина вроде тебя могла набить себе брюхо? А что сталось с кораблями, которых нелегкая занесла на Манфредонскую мель? Их то кто сожрал — Гонсало или вы сами?
   Испанец, чуть изменившись в лице, только собрался ответить, как вмешался другой собеседник; хлопнув его по спине, он покачал головой и, понизив голос, чтобы слова его звучали внушительнее, сказал:
   — Не забывай, Нуньо, что острие твоего копья было на расстоянии трех пальцев от груди Гонсало, когда вы в Таренте затеяли эту скверную штуку из-за денег… Ну, подумал я тогда, твоей шее веревки не миновать. Помнишь, как вы все галдели? Лев — и тот бы струхнул. А смотри, дрожит эта башня? — И он указал пальцем на главную башню крепости, возвышавшуюся над домами. — Так не дрогнул и Гонсало; спокойно-преспокойно… я словно еще и сейчас вижу… отвел он острие своей волосатой рукой и сказал тебе: «Mira que sin querer no me hieras».[5]
   Тут лицо старого солдата еще более омрачилось, и, желая прервать разговор, который был ему совсем не по вкусу, он перебил собеседника:
   — Какое мне дело до Тарента, до копья и до Гонсало?
   — Тебе-то? — ответил тот, ухмыльнувшись. — Если хочешь послушать совета Руй Переса да оставить местечко для хлеба на тот случай, когда господу будет угодно послать его нам говори потише, не то Гонсало услышит и припомнит тебе Тарент. С полуслова не поймут, а за целое побьют, как говорят итальянцы. А осторожного коня и зверь не берет.
   Нуньо в ответ пробормотал что-то, не желая, видимо, утруждать себя размышлениями, однако совет невольно запал ему в голову; с опаской поглядел он по сторонам — не задумал ли уж кто-нибудь донести на него за необдуманные речи. Но, на его счастье, никто из стоявших поблизости не внушал подозрений.
   Площадь почти опустела; на башне пробило девять; наконец и эти солдаты последовали примеру остальных и разбрелись по темным и узким улицам города.
   — Диего Гарсиа вернется нынче вечером, — сказал по дороге Руй Перес. — Если молодцам третьего полка повезло на охоте, завтрашний обед, возможно, будет у нас получше сегодняшнего ужина.
   Зародившаяся надежда навела собеседников на приятные размышления, и они молча разошлись по домам.
   А между тем, пока они толковали, суденышко, которое, казалось, собиралось пройти мимо, потихоньку приблизилось к берегу. В спущенную на воду шлюпку сели двое и поспешно направили ее к суше. Не успели они высадиться, как судно, поставив все паруса, стало удаляться и вскоре скрылось из виду.
   Шлюпка пристала к самому темному углу площади, и гребцы вышли на берег. Первый из них, убедившись, что кругом нет ни души, остановился, поджидая второго, который сперва взвалил себе на плечи баул и еще кое-какие дорожные принадлежности, а затем повел шлюпку к концу небольшого мола, служившего обычно причалом для более крупных судов; только после этого он присоединился к своему спутнику, чья осанка и надменный вид свидетельствовали о высоком звании, и тот, как бы в заключение беседы, сказал:
   — Ну, Микеле, теперь надо быть начеку; ты меня знаешь, больше я тебе ничего не скажу.
   Слова эти произвели на Микеле должное впечатление; он кивнул головой, и оба направились к харчевне.
   Шесть тонких четырехугольных столбов из красного кирпича поддерживали над главным входом харчевни навес, под которым в ожидании посетителей стояло несколько столиков. Хозяин (звали его Баччо да Риэти, но за темные делишки народ дал ему кличку Отрава, и это прозвище так за ним и осталось) велел когда-то намалевать в простенке между двумя окнами огромное солнце красного цвета, которое живописец сообразно неким астрономическим понятиям, не совсем утраченным и поныне, наделил глазами, носом и ртом да еще золотыми лучами, раздвоенными на концах, как ласточкины хвосты, и заметными днем за целую милю от харчевни. Дом был двухэтажный; комната нижнего этажа служила кухней и столовой; деревянная лестница вела наверх, где жил сам хозяин с семьей, а также спали злополучные путешественники, которым, на беду, случалось провести там ночь.
   В Италии в те времена принято было ужинать в семь; однако сегодня в этот час у порога, наслаждаясь прохладой, сидели всего несколько воинов из полка синьора Просперо Колонны, который сражался на стороне Испании; эти храбрецы нередко заходили сюда подкрепиться вместе с другими вояками. Хозяин, знаток своего дела, следил за тем, чтобы всем хватало карт и вина; балагур и краснобай, он всегда умел ввернуть словцо, приятное каждому, а денежки посетителей текли между тем ему в карман. Сейчас Отрава стоял на пороге, обмахиваясь шляпой и подоткнув сбоку фартук; в звездное небо неслись голоса, смех и шум.
   Оба приезжих, стараясь не привлекать к себе внимания, медленно приближались к харчевне, то и дело останавливаясь и беседуя; когда они подошли к самому входу и на них упал отблеск пылавшего в кухне огня, можно было увидеть, что одеждой они почти не отличаются от других. Поэтому никто из собравшихся не обернулся, когда они вошли в харчевню; лишь один человек, сидевший в темном углу и поэтому хорошо их разглядевший, не мог сдержать восклицание, выражавшее безмерное удивление, а затем, привстав, произнес:
   — Герцог…
   Слово было сказано так, будто за ним вот-вот последует имя, но вошедший слегка только повел бровью и этого было достаточно, чтобы имя застряло у солдата в горле. Никто не заметил его растерянности, только сидевший рядом с ним приятель сказал ему:
   — Боскерино! Какой еще тебе герцог приснился? Я что-то не видел сегодня, чтоб ты много пил. Нечего сказать, подходящее тут место для герцогов!
   Боскерино понял, что сейчас ему, пожалуй, лучше уж сойти за помешанного или пьяного, поэтому он без лишних слов ловко перевел разговор в прежнее русло.
   Вслед за пришельцами в харчевню вошел толстый, лоснящийся от жира Отрава; в смуглом, бородатом, лукавом лице его было что-то и от шута и от убийцы. Без малейшего смущения он отвесил развязный поклон и промолвил:
   — Приказывайте, синьоры.
   Тот, кого звали, как нам известно, Микеле, сделал шаг вперед и сказал:
   — Мы хотели бы поужинать.
   Трактирщик ответил с бесчисленными ужимками, стараясь выразить чистосердечное огорчение:
   — Поужинать? Вы хотите сказать — перекусить, в лучшем случае; и то, если мне удастся что-нибудь разыскать. Бог знает, найдется ли что-нибудь в доме, ведь времена теперь трудные, осада… Раньше хлеб стоил один кортон, а теперь полфлорина, и с меня самого пекарь берет не меньше… Как бы там ни было, а ради вас, синьоры, я уж как-нибудь вывернусь… Постараюсь… — И после этой речи, которую Отрава, по обычаю всех трактирщиков, произнес, чтобы набить цену, он распахнул шкаф и, вытащив оттуда сковороду, поставил ее на очаг, раздул фартуком огонь, отчего туча золы взлетела чуть не до потолка, и проворно разогрел жаркое из козленка, единственное блюдо, как заявил трактирщик, оставшееся к этому часу в Барлетте и предназначенное на ужин некоему капралу, который вот-вот должен явиться, — «но разве можно, синьоры, уложить вас спать с пустым желудком!»
   Так или иначе, жаркое, пришедшееся как нельзя более кстати, было подано на глиняных тарелках, разрисованных цветочками, вместе с пузатыми, тоже глиняными кружками и половиной овечьего сыра, твердого как камень, с зарубками от ножей предыдущих посетителей харчевни, уже некогда пытавшихся с ним справиться. Приезжих усадили за стол в глубине зала, если можно так назвать это прокопченное дымом логово. По обе стороны огромного очага, под колпаком которого свободно расселась бы добрая дюжина человек, находились две железные плиты для стряпни; перед очагом стоял кухонный стол, а к середине этого стола был приставлен второй, узкий, который тянулся через всю комнату, образуя вместе с первым букву «Т» и доходя почти до противоположной стены, где ужинали наши незнакомцы. К средней балясине была подвешена медная лампа с четырьмя рожками, в которых еле теплился огонь, так что света только-только хватало, чтобы не переломать ноги о скамьи и стулья, стоявшие вокруг стола.
   Когда ужин был подан, трактирщик, посвистывая по своему обыкновению, снова вышел на порог, как раз в ту минуту, когда к харчевне подскакал на муле какой-то человек; не коснувшись стремян, он соскочил на землю и закричал:
   — Эй, ребята, веселей! Подбодритесь! Хорошие вести! А ты, Отрава, скоро будешь разрываться на части, да и всем тут работы хватит. Вернулся Диего Гарсиа, сейчас он дома, но вот-вот явится сюда ужинать, и с ним человек двадцать-двадцать пять добрых рубак. Да и сам он четверых стоит. Так вот, чтоб все было готово, и поживее… Ну, что с тобой? Стоишь как вкопанный! Шевелись!
   Трактирщик застыл на месте, разинув рот. А все солдаты, повскакав с мест, окружили гонца, приставая к нему с расспросами об успехах вылазки.
   — Да вы так задушите меня, — сказал он, растолкав их и вырвавшись наконец на свободу, — и ничего не узнаете. Ну, кто же будет говорить: я или вы?
   — Говори, говори, — закричали все хором — Какие новости?
   — А новости такие, что мы еле дышим от усталости, четырнадцать часов верхом без глотка воды! Эй, Отрава, бутылочку, да похолоднее, глотка пересохла, хоть огонь высекай! Зато пригнали в Барлетту сорок голов крупного скота и семь сотен мелкого да вдобавок трех пленных, которые, Бог даст, отсыпят, не будь я христианином, немало золотых дукатов, если только хотят увидеть родной дом. Ну, скажу вам, не так-то просто было выбить их из седла и отнять у них мечи… А что же вино? Принесешь, пока жив?.. Отбивались они обеими руками, только молнии сверкали. Особенно один; уж, кажется, лежит на земле, раненая лошадь его подмяла, все ему кричат: «Сдавайся, или тебе конец!» — а он знай рубит своим мечом и, не замахнись он на коня Иниго да не сломайся меч о железную луку седла, пришлось бы прикончить его копьями, а не то он бы от нас улизнул. Ну, в конце концов отдал он Диего Гарсии обломок своего меча.
   В это время Отрава принес вино и налил рассказчику, и тот сказал:
   — Счастье твое, что ты наконец явился!
   — А как зовут этого дьявола? — спросил Боскерино.
   — Не помню… Говорят, это какой-то важный французский барон. Вроде бы Крот… Нет… Мотт, да, Ламотт. Да, да, вспомнил, Ламотт. Крупный, видно, зверь, из тех, под кем земля дрожит. Да благо все хорошо кончилось, теперь с божьей помощью можно будет вволю разгуляться.
   Затем, заглянув в харчевню, он закричал:
   — Ты что ж это, негодный лентяй? Ничего еще не поставил на огонь? Хочешь, верно, чтобы я пощекотал тебе спину копьем?
   И он вошел было, чтобы выполнить свою угрозу, но остановился, увидев, что над дубовыми поленьями уже подвешен большой котел, огонь понемногу разгорается и потрескивает, а трактирщик, весь красный, обливаясь потом, позабыв и про голод и про осаду и помня только, что с Паредесом и его товарищами шутки плохи, бегает взад и вперед по всему дому, стараясь навести порядок. В один миг нашел он все, что было нужно, и, освежевав ягненка, бросил часть мяса в котел, а часть нанизал на два длинных вертела, вставленных в развилки над огнем. Дело шло на лад.
   — Отлично, — сказал тот, кто заказывал ужни, — повезло тебе, Отрава. Если бы наши явились, когда ты еще не справился со своим делом, узнал бы ты, сколько весит пятерня Диего Гарсии. Ну, теперь я поехал, и вмиг пришлю их всех сюда.
   — Эй, Рамадзотто, а сам-то ты разве не вернешься? — спросил один из воинов.
   — Как же я могу вернуться? Отряд еще, пожалуй не спешился. Мне надо устроить людей на постой да присмотреть за всем добром, что мы оставили на площади перед замком. Ночью, сами знаете, долго ли до греха? А в нашем отряде найдется немало длинных рук. Фьерамоска, Миале, Бранкалеоне я все наши остались там сторожить; сегодня мы отвечаем за то, чтоб не заварилась каша; в другой раз очередь будет за испанцами. Кому выпало, тот и дежурит.
   — Ну, коли так, — заявил Боскерино, — мы отправимся с тобой и поможем. Эй, друзья, кто с нами? Этот парень, право, потрудился побольше нашего, надо его выручить.
   Все вышли из харчевни и, беседуя о событиях этого дня, направились туда, где конный отряд Рамадзотто ждал своего начальника. Разглагольствуя и отвечая на расспросы окруживших его друзей, Рамадзотто вел на поводу своего мула, а Боскерино следовал за ним, внимательно слушая; внезапно последний почувствовал, что кто-то дернул его за плащ, и, обернувшись, узнал в темноте одного из приезжих, ужинавших в харчевне.
   — Боскерино, — сказал тот вполголоса, заставив его остановиться, в то время как другие продолжали путь, — герцог хочет поговорить с тобой. Не бойся, он тебе зла не желает, можешь быть уверен. Только смотри не наделай глупостей. Идем.
   Боскерино бросило в жар от этих слов, и он спросил еле слышным голосом:
   — Это вы, дон Микеле?
   — Да, я. Молчи и держись молодцом. Боскерино в свое время командовал отрядом в войсках синьора Дж. Паоло Бальони и других итальянских полководцев и в сражениях проявил себя бесстрашным воином; не было человека, который смелее его бросался бы навстречу любой опасности; поэтому, когда по приказу синьора Просперо на помощь Гонсало. отправился батальон из пятисот пехотинцев и сотни конных стрелков, Боскерино вошел в его состав, получал весьма неплохое жалованье и был на отличном счету.
   Однако после слов дона Микеле его окончательно покинула твердость духа: у него подкашивались ноги при мысли о том, к кому он идет и пред кем вот-вот предстанет. Если бы ему было дано выбирать, он предпочел бы сразиться с десятью воинами одновременно, нежели идти туда, куда он шел. Перебирая в памяти все недавние происшествия, он догадался, конечно, в чем дело и подумал:
   «Ясно, он слышал, как я сказал „герцог“. И дернул же меня черт за язык… Но ведь герцог-то был далеко от меня, а я, кажется, голоса не повысил… Куда только он не доберется, будь он неладен. И какого черта он тут делает?»
   Погруженный в свои мысли, он не заметил, как они дошли до харчевни. На кухне не было никого, кроме домочадцев. Герцога уже проводили в комнату над столовой, где он намеревался провести ночь; и так как потолочные балки были плохо пригнаны, сверху можно было разглядеть все, что происходило внизу.
   У трактирщика зародилось было подозрение, что гость его не тот, за кого себя выдает, но в эти дни, когда только узкая полоса земли отделяла Барлетту от неприятеля, немало людей разного звания пробиралось сюда с моря; поэтому даже на лица не совсем обычные никто не обращал внимания.
   Дон Микеле и Боскерино поднялись по лестнице и вошли в комнату, где находился герцог. Кровать, покрытая серым одеялом, небольшой столик и несколько скамеек составляли всю ее обстановку. Когда дверь распахнулась, порыв ветра задул и без того едва тлевший светильник; дол Микеле отправился на поиски другого, а Боскерино остался наедине с герцогом, да еще впотьмах. Он застыл, прижавшись к стене, едва осмеливаясь перевести дух, не то что заговорить, сам не веря, что он, почитавший всех ниже себя, сейчас так оробел. Но мысль, что он находится рядом с этим удивительным и страшным человеком, находится так близко, что в тишине отчетливо слышит его частое дыхание, поневоле приводила Боскерино в такой трепет, что он рад был бы расстаться с жизнью. Дон Микеле вернулся со светильником, и Боскерино увидел герцога, сидевшего на краю постели. Стоило взглянуть на него, и становилось понятно, что душа и тело его никогда не ведали покоя. Было в каждом движении этого хорошо сложенного, худощавого, высокого человека что-то судорожное, что невозможно передать словами. Одет он был в темный плащ с широко отороченными рукавами. За поясом у него был кинжал, а на столе, возле шляпы, украшенной одним лишь черным пером, лежала шпага. Руки его были в перчатках, обут он был в грубые походные сапоги. Он повернул к вошедшим бледное лицо, с темными пятнами на впалых щеках, с рыжеватыми усами и довольно длинной раздвоенной бородой, спускавшейся на грудь. Взгляд же его был таков, что нигде в целом свете невозможно было найти ему подобного. Меняясь по воле герцога, он бывал то пронзительным, как у змеи, то нежным, как у ребенка, то свирепым, как взгляд кровавых глаз гиены.