В душе он уже ставил себе в заслугу чудодейственное исцеление больного, точно так же как раньше хвалился, что распознал его недуг. Друзья и знакомые Фьерамоски, безусловно, будут превозносить до небес того, кто сотворит чудо и превратит их любимца в весельчака и охотника до шуток и забав.
   Подеста стал донимать дона Микеле расспросами, как взяться за такую трудную задачу, а тот стоял на своем, но заставлял себя упрашивать, прикидываясь, будто не совсем доверяет дону Литтерио. Наконец, сделав вид, что уступает, дон Микеле рассказал, что в турецкой земле есть удивительное средство, которое — как он сам видел — применяют, чтобы потушить пламя самой страстной любви; ему не стоило большого труда полностью подчинить себе птичьи мозги бедного подесты, который был в восторге, что встретил такого человека.
   — Мне нужно лишь одно, — сказал дон Микеле, — остаться на пять минут, не больше, наедине с его возлюбленной; об остальном я позабочусь сам.
   — Вот уж этого я не могу вам обещать. Сказать вам откровенно — я даже не знаю, кто она. Но если только она живет в Барлетте или где-нибудь в окрестностях — я к вашим услугам: не пройдет и суток, как я вам что-нибудь сообщу. Первым делом надо разыскать Джулиано… Это служитель в нашей ратуше… Такой ловкий бес — все на свете пронюхает.
   — А где мы встретимся? — спросил дон Микеле.
   — Где вам будет угодно.
   — Если хотите, встретимся в харчевне Солнца, часов в шесть вечера.
   — Согласен, — ответил дон Литтерио.
   И, простившись с доном Микеле, восхищенным своей удачей, он направился к городской ратуше на поиски Джулиано. С позволения читателя, мы на время расстанемся с ним, чтобы дону Микеле не слишком долго пришлось томиться в прихожей.
   Немало времени провел он там в ожидании Гонсало; наконец он уговорил слугу допустить его к Великому Капитану.
   Испанский полководец стоял у окна, в алом атласном плаще на беличьем меху; величественная осанка, высокое чело, проницательный взор, наконец сама слава этого великого человека пробудили в душе герцогского кондотьера то чувство страха и даже, я бы сказал, приниженности, которое всегда испытывает порок перец лицом добродетели. Отвесив ему смиренный низкий поклон, док Микеле сказал:
   — Достославный синьор! Поручение, с которым я послан к вашей светлости, настолько важно, что я был вынужден явиться сюда под чужим именем. Если я вам нанес этим обиду, униженно прошу у вас прощения; но вы сами сможете убедиться, что тайна здесь была необходима, и тот, кто меня к вам послал, мог довериться только вашей высокой милости.
   На эти слова Гонсало коротко возразил, что не обманет доверия того, кто на него положился, и потребовал подробного объяснения. Дон Микеле отдал ему письмо герцога, получил пропуск и, вернувшись с ним к своему господину, заверил его, что Гонсало сохранит тайну его прибытия в Барлетту.
   Он поделился с герцогом своими надеждами на успех поисков, предпринятых его новым другом — подестой.
   Валентино, видимо довольный тем, как складываются обстоятельства, натянул капюшон до самых глаз и, запахнувшись в плащ, вышел из харчевни. На лодке он подъехал к крепости с тыловой стороны, где его ждал уже человек, присланный Гонсало по уговору с доном Микеле. Перед ним открылась небольшая дверца; он поднялся потайной лестницей и, миновав несколько переходов, добрался до комнаты испанского полководца.
   Мы не видим необходимости давать подробный отчет об их переговорах.
   Вкратце, с поразительной четкостью, Валентино сообщил о положении дел в Италии и о возможностях, чаяниях и опасениях различных государств, входящих в ее состав. Он дал понять, что охотно присоединится к Испании, побуждаемый к этому заботой о благе своего народа и надеждой предотвратить бедствия, которые обрушатся на него самого в случае победы испанцев. Превосходно разыграв полнейшую искренность, он показался Гонсало человеком, незаслуженно очерненным молвой. Он предложил Испании союз, в который вошел бы папа и могли бы вступить также и венецианцы, если б захотели; таким образом Италия и Испания оказывали бы друг другу помощь на основе взаимной выгоды. Союз этот должен был остаться тайным до тех пор, пока испанцы не завладеют Неаполитанским королевством хотя бы на две трети. Он обещал пойти на Тоскану собственными силами, объяснив, что у Франции нет более преданных друзей, чем флорентийцы, и поэтому очень важно уничтожить такого мощного союзника французов. Он добавил, что считает весьма полезным привлечь к участию в этом союзе пизанцев, помогая им оправиться от ударов, нанесенных Флорентийской республикой; после чего, восстановив свои силы, они станут бдительно охранять своих союзников от флорентийцев.
   У Гонсало не было сколько-нибудь веских возражений против всего сказанного: тонкий ум Чезаре Борджа умел подбирать чрезвычайно убедительные доводы, в которых была большая доля правды. Но испанец хорошо знал, с кем имеет дело, и не очень-то доверял ему.
   Поэтому он решил не давать герцогу окончательного ответа, пока не посоветуется, как он сказал, со своими приближенными. Тем не менее он осыпал Валентино любезностями и знаками внимания, проводил его в покои нижнего этажа, окна которых выходили на море; он предоставил их в распоряжение герцога на все время, что ему заблагорассудится провести в Барлетте, и приказал самым доверенным своим слугам оказывать ему все почести, подобающие сыну папы римского.
   К вечеру Фьерамоска и Бранкалеоне подъехали к городским воротам; едва они очутились в городе, как их обступили военные люди различных званий; чем дальше они продвигались, тем гуще становилась окружавшая их толпа; каждому хотелось скорее узнать, что ответили французы.
   — Как было дело? Что они сказали? Кто будет драться? Когда? Где?
   Друзья отвечали, посмеиваясь над этим пылом:
   — Приходите в крепость, там все узнаете. Когда же они сами явились в крепость, их провели к Гонсало. Фьерамоска передал ему письмо герцога Немурского. Гонсало прочитал его вслух и сказал, что герцог Немурский принимает вызов, но отказывается предоставить поле для поединка. Этот отказ удивил всех, но Великий Капитан сказал:
   — Я не думал, что французы прибегнут к такой хитрости, чтобы уклониться от боя. Но ничего, поле битвы у вас будет, за это я ручаюсь.
   Затем, подозвав писца, он сказал ему:
   — Напишешь герцогу Немурскому, что он может дать согласие — препятствий к этому больше нет, ибо я предлагаю ему перемирие до конца поединка; добавь, что я жду дня через два приезда моей дочери, доньи Эльвиры, в честь которой хочу устроить небольшой праздник; я приглашаю герцога разделить с нами веселье, пока мечи покоятся в ножнах; наш праздник от этого только выиграет.
   Не прошло и двух часов, как письмо было написано отправлено и на него был получен ответ. Герцог Немурский принимал приглашение и соглашался на перемирие; в тот же вечер герольды под звуки труб возвестили об этом всему городу и одновременно объявили имена участников поединка с итальянской стороны, к которым в соответствии с количеством французов добавили еще трех. Это были: Людовике Аминале из Терни, Мариано из Сарни. Джованни Капоччо римлянин.

ГЛАВА VIII

   Монастырь на островке, находившемся между горой Гаргано и Барлеттой, был посвящен святой Урсуле. Теперь его стены являют взору лишь груду развалин, поросших плющом и терновником; но в те времена, о которых рассказывает наша история, они еще стояли незыблемо. То было мрачное здание, воздвигнутое благодаря позднему раскаянию одной принцессы Анжуйского дома, которая удалилась сюда, чтобы в святости закончить свою жизнь, протекшую в тщеславии и безудержных удовольствиях. Нельзя было и мечтать о более покойном и приятном уединении.
   На вершине скалы, поднимавшейся локтей на двадцать над уровнем моря, находилась площадка плодородной земли, имевшая около пятисот шагов в окружности. На том ее краю, что был обращен к берегу, стояла церковь. В нее входили через красивый портик, поддерживаемый стройными колоннами из серого гранита. Внутренняя часть церкви была разделена на три нефа со стрельчатыми сводами, опирающимися на тонкие, украшенные резьбой колонны; дневной свет проникал сквозь высокие готические окна с цветными витражами, на которых были изображены чудесные деяния святой Урсулы. За главным алтарем возвышалась круглая кафедра, украшенная мозаикой на золотом поле, изображавшей Бога-отца в славе своей, и у ног его — святую Урсулу и одиннадцать тысяч девственниц, которых ангелы возносят на небо.
   Церковь, находившаяся вдали от человеческого жилья, почти всегда была пуста. Только монахини собирались там в определенные часы дня и ночи, чтобы петь свои псалмы. Близился вечер, и в то время, как за главным алтарем монахини тянули длинную и монотонную кантилену вечерней молитвы, одинокая женщина, стоя на коленях, молилась у пожелтевшей от времени мраморной гробницы, осененной балдахином из такого же мрамора, на котором в готической манере были вырезаны листья и животные; в гробнице покоился прах основательницы монастыря.
   Коленопреклоненная женщина, скрытая доходившим до земли покрывалом того же цвета, что и мрамор гробницы, была так бледна и неподвижна, что могла бы показаться статуей, вышедшей из-под резца ваятеля, если бы из-за ее покрывала не виднелись две длинные каштановые косы и если бы из-под густых ресниц не сверкали синие глаза, выражавшие жаркую мольбу.
   Бедная Джиневра (то была она) имела причину молиться, ибо она дошла до такого состояния, когда сердцу женщины недостаточно собственных сил, чтобы совладать с собой. Она раскаивалась, хотя и слишком поздно, в том, что решилась следовать за Фьерамоской и связала свою судьбу с судьбой человека, которого, из осторожности и долга, ей следовало избегать более, чем кого-либо другого. Она раскаивалась в том, что столько времени не старалась узнать, жив ли ее муж. Рассудок твердил ей: то, что не сделано, можно еще сделать. Но голос сердца отвечал: поздно. И это «поздно» звучало как неотвратимый приговор. Дни ее, долгие, тоскливые, горькие, тянулись без надежды уйти от этой муки, даже если бы она уступила одной из двух сил, борющихся в ней. И тело ее изнемогало под бременем этой постоянной борьбы.
   Утренние и полуденные часы были ей не так тяжелы. Она вышивала, у нее были книги и монастырский садик для прогулок. Но вечера! Самые черные думы, самые мучительные заботы как будто дожидались этого времени, чтобы на нее накинуться, подобно тем докучным насекомым, которые после захода солнца налетают тучами и становятся особенно несносными. Тогда Джиневра искала убежища в церкви. Отрады и умиротворения она не находила и там, но все-таки молитва приносила ей минутное утешение.
   Эта молитва была коротка и никогда не менялась. «Пресвятая Дева, — молилась она, — сделай так, чтобы я разлюбила его» Иногда она прибавляла: «Сделай так, чтобы я решилась искать Граяно и чтобы я хотела найти его!» Но часто ей не хватало мужества произнести эти слова.
   Повторяя свою молитву, она порой ловила себя на . мыслях о Фьерамоске в ту самую минуту, когда уста ее молили о забвении, и заливалась слезами, сознавая, какое желание в ней было сильнее. Однако в этот день, благодаря одному из тех приливов решимости которые свойственны нашей природе, ей показалось, что наконец покончила с сомнениями. Мысль о болезни, о приближении которой говорило ее слабеющее здоровье, мысль о смерти в муках нечистой совести настигла Джиневру в минуту колебания и сразу перетянула чашу весов. Она решила узнать, где находится Граяно, и, когда его местопребывание станет известным, вернуться к нему любым способом, во что бы то ни стало. Если бы Фьерамоска находился здесь, она объявила бы ему свое решение немедленно, ни минуты не колеблясь; «но, — сказала она, поднимаясь с колен и выходя из церкви, — сегодня вечером он приедет и узнает все».
   Монахини, окончив пение, молча вышли одна за другой в маленькую дверь, которая вела в монастырский дворик, и вернулись в свои кельи.
   Джиневра пошла за ними. Она вошла в чистенькую, вылощенную, как зеркало, галерею, окружавшую небольшой сад. В середине сада находился маленький колодец под кровлей, опирающейся на четыре каменных пилястра. Отсюда через длинный переход Джиневра вышла в задний двор. В глубине его, поодаль от монастыря, стоял домик, в котором останавливались приезжие. Джиневра жила в этом домике вместе с девушкой, которую спас Фьерамоска; они занимали несколько комнат, которые, по монастырскому обычаю, не сообщались между собой и имели только общий коридор. Войдя в комнату, в которой они обычно проводили вместе большую часть дня, Джиневра увидела Зораиду; та склонилась над пяльцами и, вышивая, напевала песню на арабском языке, грустную, как все песни полуденных народов. Она поглядела на ее работу и вздохнула (то был голубой, затканный серебром атласный плащ, который они вышивали вместе и предназначали для Фьерамоски); потом она вышла на балкон, затененный диким виноградом и выходивший в сторону Барлетты. Солнце спряталось за Апулийскими холмами. По небу растянулись ленты облаков: отблески солнца зажгли их, и они стали похожи на золотых рыбок, плавающих в огненном море. Их отражения длинной вереницей неслись по волнам, изборожденным рыбачьими парусами, которые гнал к берегу легкий восточный ветер. Взор молодой женщины был прикован к Барлеттской гавани; как часто видела она там лодку, отходившую от мола и направлявшуюся к острову!
   Сегодня она ждет ее еще нетерпеливее, чем обычно, ей кажется, что она принесет решение ее судьбы; каково бы оно ни было, все теперь лучше, чем неизвестность. Мучительно долго тянулись минуты ожидания. Ей хотелось, чтобы Этторе был уже здесь, ей хотелось, чтобы он уже услышал те слова, которые ей так трудно было произнести. Ведь если он запоздает или не приедет совсем, будет ли она еще и завтра достаточно сильна?
   Наконец в море у противоположного берега показалась темная, почти неподвижная точка. Через четверть часа она приблизилась, увеличилась; и хотя с трудом можно было разглядеть, что это лодка, управляемая человеком, Джиневра узнала гребца, и у нее сжалось сердце. В мыслях ее произошла внезапная перемена, и ей сразу же показалось невозможным объявить Фьерамоске свое решение, которое за минуту перед тем казалось ей окончательным. Ах, если бы лодка повернула обратно! Но лодка неслась все вперед и вперед; вот она уже около острова; вот уже слышен плеск весел.
   — Зораида, вот и он, — сказала она, обращаясь к своей подруге.
   Та, едва подняв голову, ответила ей взглядом и тотчас снова опустила глаза на свою работу. Джиневра вышла, направилась к тому месту, где лодки приставали к острову, и по вырубленным в скале ступенькам спустилась к морю в ту минуту, когда Фьерамоска складывал весла в лодку, нос которой уже упирался в скалистый берег.
   Но если у молодой женщины не было сил объявить о своем решении, то и Фьерамоска, который должен был открыть ей столь важные вещи, чувствовал в себе не больше мужества.
   Проведя долгое время вдали от тех мест, где воевал Граяно, он ровно ничего не слышал о нем. Какие-то солдаты, прибывшие из Романьи, то ли плохо осведомленные, то ли перепутавшие имена, утверждали, что он убит. Фьерамоске слишком хотелось им верить, чтобы подвергать их слова сомнению или хлопотать о проверке этого сообщения.
   Редко случается, чтобы человек старался разглядеть истину там, где опасается открыть что-то неприятное для себя; и, не стремясь узнать правду, Этторе медлил до того дня, когда собственные глаза наконец вывели его из заблуждения. Вернувшись в Барлетту, он не переставал терзаться сомнениями, решая, сказать ли все Джиневре или умолчать. Первое разлучало его с ней навеки, второе казалось ему преступным. Да и можно ли было скрыть что-нибудь от той, которая привыкла читать его мысли?
   Так, все время колеблясь между двумя решениями, Этторе доплыл до острова; он еще не знал, как поступит, когда увидел Джиневру, но так как колебаться больше было нельзя, он решил промолчать, сказав себе: «Подумаем потом».
   — Сегодня вечером я приехал поздно, — промолвил он поднимаясь по лестнице, — но у нас было много дела, и я привез важные новости.
   — Новости! — отвечала Джиневра. — Хорошие или плохие?
   — Хорошие, и, с Божьей помощью, через несколько дней станут еще лучше.
   Они дошли до площадки перед церковью. На краю ее, над самым обрывом была возведена невысокая защитная стена; близ нее росли кружком кипарисы, а в середине стоял деревянный крест, окруженный грубо сколоченными скамьями.
   Они уселись; серебристый свет луны уже боролся с красноватыми сумерками. Фьерамоска заговорил:
   — Джиневра моя, развеселись: сегодняшний день был днем славы для Италии и для нас. Если Бог не откажет в своей милости правому делу, то этот день будет только началом. Но будь тверда; сегодня ты должна вести себя так, чтобы служить примером для всех итальянских женщин.
   — Говори, — сказала Джиневра, пристально глядя на него, словно изучая его лицо, чтобы заранее прочесть на нем, какого подвига он от нее ждет. — Я женщина, но я не малодушна.
   — Я это знаю, Джиневра, и скорее я усомнился бы в том, что завтра взойдет солнце, нежели в тебе…
   Он рассказал ей о вызове на поединок, подробно описав начало всего дела, свою поездку во французский лагерь, возвращение и приготовления к бою; и то, каким воодушевлением был проникнут его рассказ, каким жаром любви к родине и ее славе пылал Этторе, и насколько присутствие Джиневры разжигало это пламя, знают те читатели, кто чувствовал, как сильнее бьется сердце, когда говоришь о благородных деяниях во имя отчизны с женщиной, способной на такие же порывы.
   По мере того как Этторе рассказывал (находя при этом все более сильные слова, интонации и жесты), дыхание Джиневры учащалось; грудь ее, как парус, гонимый порывами ветра, поднималась и опускалась, волнуемая бурными и противоречивыми, но возвышенными чувствами; глаза ее, казалось менявшие выражение от каждого слова юноши, загорались и метали молнии.
   Наконец она схватила своей белой и нежной рукой рукоять меча Фьерамоски, смело вскинула голову и сказала:
   — Если бы у меня была твоя сила! Если бы этот меч, который я едва могу поднять, мог засвистеть в моих руках! О, тогда бы ты пошел не один, о нет! И тогда мне не пришлось бы, быть может, услышать, что итальянцы победили, но один из них остался на поле боя… О, я знаю, знаю! Побежденным ты не вернешься…
   Охваченная мыслью о близкой опасности, она не смогла удержать потока слез; несколько слезинок упало на руку Фьерамоски.
   — О чем ты плачешь? Джиневра, ради всего святого, неужели ты хотела бы, чтобы этот поединок не состоялся?
   — О нет, Этторе, ни за что, ни за что! Не обвиняй меня в этом!
   Утирая глаза, она пролепетала:
   — Я.. не плачу… Вот, все кончилось… Это была только минута…
   И с улыбкой, казавшейся еще прекраснее от непросохших слез, Джиневра сказала:
   — Я хотела показаться очень храброй и заговорила о мечах и битвах, а теперь так смешно веду себя. Поделом мне!
   — Такие женщины, как ты, могут творить чудеса и не прикасаясь к мечу. Вы могли бы перевернуть весь мир… если бы знали как. Я говорю не о тебе, Джиневра, а о других итальянских женщинах, которые, увы, слишком мало на тебя похожи.
   Эти последние слова услышала неожиданно появившаяся Зораида, которая принесла круглую корзинку с фруктами, пшеничными лепешками, медом и другими вкусными вещами. Корзинку она держала в левой руке, а в правой несла графин с белым вином. Одежда ее была скроена по западной моде; однако в выборе ярких цветов и в причудливом их сочетании сказывался вкус тех варварских стран, откуда она была родом. Голова ее, по восточному обычаю, была обвита повязкой, концы которой свисали на грудь. У нее были те высокие брови, тот орлиный взгляд, та смуглая, чуть золотистая кожа, которые сохранились у народов, живущих близ Кавказа. В самой ласковости Зораиды порою проступала дикая натура, — с ее смелой прямотой, свободной от всяких условностей.
   Она остановилась, глядя на Этторе и Джиневру, и сказала на итальянском языке с легким иностранным акцентом:
   — Ты говорил о женщинах, Этторе? Я тоже хочу послушать.
   — Вовсе не о женщинах, — возразила Джиневра. — Мы говорили о танце, в котором нам, женщинам, придется играть жалкую роль.
   Эти загадочные слова еще более возбудили любопытство Зораиды, и Этторе повторил ей то, что уже прежде рассказал Джиневре.
   Молодая девушка несколько минут помолчала, раздумывая; потом сказала, покачав головой:
   — Я вас не понимаю. Столько гнева, столько шума из-за того, что французы выказали вам свое неуважение! Но разве они не проявили его на деле, когда вторглись в вашу страну и стали пожирать ваш хлеб и выгонять вас из ваших домов? Разве не проявили его и испанцы, которые явились в Италию и делают то же самое? Олень не выгонит льва из его логовища, но лев выгонит оленя и пожрет его.
   — Зораида, мы не у варваров, где только сила решает все. Мне пришлось бы слишком долго тебе объяснять, какие права имеет французская корона на наше королевство. Ты должна знать только, что оно — лен святой церкви. А это означает, что церковь — его владычица и, как владычица, она и пожаловала его около двухсот лет тому назад Карлу, герцогу Прованса, от которого его унаследовал христианнейший король.
   — Чудеса! А церкви-то кто его подарил?
   — Церкви его принес в дар французский воин, Ребер Гискар, овладевший им силою оружия.
   — Теперь я понимаю еще меньше, чем прежде. Та книга, которую мне дала Джиневра и которую я прочла очень внимательно, разве ее написал не Исса бен Юсуф?
   — Он.
   — Разве там не сказано, что все люди созданы по образу и подобию Божию и грехи их искуплены Его кровью? Я понимаю, что среди христиан есть такие, которые, злоупотребляя силой, становятся господами над имуществом и жизнью себе подобных. Но как это злоупотребление может стать правом, которое передается от сына к сыну, — я не понимаю.
   — Не знаю, — отвечал Этторе, улыбаясь, — действительно ли ты не понимаешь или же понимаешь слишком хорошо. Но подумай, что сталось бы без этого права с папами, императорами и королями? А без них — что сталось бы со всем миром?
   Зораида пожала плечами и ничего не ответила, Она стала выкладывать угощение из своей корзины на одну из скамей, покрыв ее чисто выстиранной скатертью.
   — Ну вот, — сказал Этторе, чтобы отвлечь Джиневру от тех мыслей, которые он читал на ее лице, — будем веселиться, пока можно, и пусть все в мире идет своим чередом.
   Они весело принялись за еду.
   — Пословица говорит, — продолжал Фьерамоска, — что нельзя вспоминать о мертвых за столом, так забудем же и о поединках. Поговорим о чем-нибудь приятном. Скоро у нас будет праздник. Синьор Гонсало объявил турнир, бой быков, театр, комедии, балы; обеды. Вот будет веселье!
   — Что это значит? А французы? — спросила Джиневра.
   — Французы тоже приедут. Им было предложено перемирие, и они не будут настолько неучтивы, чтобы его не принять. Великий Капитан будет праздновать приезд своей дочери, донны Эльвиры; она ему дороже всего на свете, и он хочет, чтобы веселье било ключом.
   Тут посыпались бесконечные расспросы обеих женщин, и Этторе, как мог, старался удовлетворить их любопытство своими ответами. Читатель догадывается, каковы были вопросы.
   — Красива ли она? Говорят, красавица: волосы как золотая пряжа.
   — Приедет через несколько дней.
   — Она оставалась в Таренте, потому что заболела, а теперь, когда выздоровела возвращается к отцу.
   — Еще бы он ее не любил! Подумайте, ведь он сделал ради нее то, чего никогда не сделал бы ради себя. Вы, может быть, слышали, что в Таренте испанские войска взбунтовались, потому что им не платили. Иниго говорил мне, что Гонсало чудом остался жив: все эти дьяволы напали на него со своими пиками. Некий Исиар, капитан пехоты, когда Гонсало кричал, что у него нет денег, сказал ему громко и в самых грубых и непристойных выражениях, что его дочь (простите меня) могла бы добыть их для него, Гонсало промолчал. Волнения прекратились, и к вечеру все успокоилось. Утром люди встают, выходят на площадь — и что же они видят? Капитана Исиара, который болтается на веревке под окном своей комнаты. А у тех, кто наставлял Гонсало пики в грудь, даже волос с головы не упал. Видите, как он любит свою дочь.
   За разговорами они не заметили, как сгустились сумерки.
   — Пора уходить, — сказал Фьерамоска.
   Он встал и в сопровождении обеих женщин медленно направился к лестнице. Джиневра спустилась вместе с ним к подножию скалы, Зораида осталась наверху; Этторе крикнул ей прощальные слова, когда входил в лодку, но она еле кивнула в ответ и исчезла.
   Этторе, не придавая этому значения, сказал Джиневре:
   — Она, вероятно, не расслышала. Передай ей привет от меня. Итак, прощай. Бог знает, сможем ли мы увидеться в ближайшие дни. Ну ничего, как-нибудь все устроится.
   Он налег на весла и стал удалиться от острова. Джиневра, поднявшись на скалу, остановилась, задумчиво глядя на две полосы, расходившиеся от носа лодки далеко в море. Когда лодка скрылась из виду, Джиневра вернулась в дом и заперла на ночь свои двери на оба запора.

ГЛАВА IX

   Испокон веков птиц ловят на одни и те же приманки, а люди попадаются в одни и те же ловушки.
   Но из всех ловушек самая опасная та, которую ставит нам тщеславие. Дон Микеле это знал, а потому без труда разобрался, на какую ногу хромает подеста, и мигом прибрал ем к рукам. А подеста, покинув прихожую Гонсало, отправился на поиски служителя ратуши и размечтался по дороге, не чуя под собой ног от радости, что нашел человека, способного творить такие чудеса. Временами у него, правда, мелькало подозрение, что его обманывают, но в то же время он был столь высокого мнения о своей проницательности, что повторял, подобно всем, кого вечно водят за нос: «Нет, меня не проведешь!»