ГЛАВА VI

   В эту минуту подъехали французы, которые должны были проводить Фьерамоску и Бранкалеоне в лагерь; друзья вскочили на коней и последовали за ними. Они миновали длинные ряды палаток и шатров, присматриваясь к снаряжению воинов, провожавших их любопытными взглядами. Продвигаясь среди толпы солдат, они выехали на площадь, окруженную шатрами. В центре площади под большим дубом был раскинут шатер полководца. Здесь собрался цвет французского воинства. Итальянцы спешились, их ввели внутрь шатра: после учтивых, но коротких приветствии, им принесли две скамейки, на которые они и уселись спиной к дверям.
   Прямоугольный шатер был затянут синим сукном а золотыми лилиями, четыре тонких деревянных столба, расписанные небесно-голубыми и золотыми полосами, делили его на две равные части. В глубине виднелась кровать, покрытая леопардовой шкурой; у кровати, растянувшись на ковре, спали две огромные борзые. Стоявший неподалеку от кровати стол, беспорядочно загроможденный всевозможными скляночками, щетками, ожерельями и драгоценностями, а также висевшее над ним овальное зеркало в чеканной серебряной оправе указывали на то, что благородный герцог не пренебрегал своей внешностью. Современный щеголь напрасно стал бы искать на этом «туалете» обязательный ныне одеколон, но зато обнаружил бы два больших позолоченных сосуда, на которых было написано «Eau de citrebon» и «Eau doree». На столбах были развешаны всевозможные трофеи, рыцарские доспехи, копья и дротики. Посреди шатра сидел Луи д'Арманьяк, герцог Немурский, вице-король Неаполя, которого король Людовик XII избрал военачальником своей армии. Его благородные черты сияли юностью, отвагой и рыцарской учтивостью; на нем был синий, подбитый соболем плащ; Д'Обиньи, Ив д'Алегр, Баярд, монсеньер де ла Палисс, Шанденье сидели с ним рядом; остальные бароны и кавалеры, не столь знаменитые, окружали его плотным кольцом, внутри которого оказались Этторе и Бранкалеоне.
   Бранкалеоне был сильнее в рукопашном бою, чем в ораторском искусстве, и поэтому предоставил Фьерамоске излагать цель их приезда.
   Молодой рыцарь встал и окинул присутствующих взглядом, выражавшим не дерзость, а спокойное мужество. Так и подобало вести себя в таком деле, в таком месте и среди таких слушателей. Он рассказал об оскорблении, которое Ламотт нанес итальянцам, предложил поединок и, согласно принятому обычаю, развернул бумагу и громко прочел следующее:
   — «Haut et puissant seigneur Louis d'Armagnac duc de Nemours!
   Ayant apprins que Guy de la Motte en presence de D. Ynigo Lopez de Ayala a dit que les gens d'armes Italiens etoient pauvres gens de guerre; sur quoi, avec vostre bon plaisir, nous respondons qu'il a mescham-ment menti, et mentira toutes fois et quant qu'il dira telle chose. Et pour ce, demandons qu'il vous plaise nous octroyer le champ a toute outrance pour nous et les nostres, centre lui et les siens, a nombre egal, dix contre dix.
 
   Prospero Colonna,
   Fabritio Colonna.
 
   Die VIII Aprilis MDIII»[18]
   Закончив читать картель, Фьерамоска бросил его к ногам герцога; Баярд, обнажив меч, поднял острием бумагу.
   После этой паузы Этторе хотел продолжать свою речь, как вдруг его взгляд упал на отполированный щит, висевший прямо перед ним и отражавший как в зеркале тех, кто стоял у него за спиной. Он увидел в нем лицо Граяно д'Асти. Этторе вспыхнул, обернулся и увидел в двух шагах от себя мужа Джиневры, который слушал вместе с остальными. Эта встреча, столь внезапная и непредвиденная, лишила его заключительные слова той силы, которую он хотел им придать. Те, кто ничего не знал о Фьерамоске, приписали это обстоятельство причинам, весьма далеким от истины и даже оскорбительным для его чести. Кое-кто из французских воинов улыбнулся, кое-кто шепнул, что не стоит бояться тех, кого даже разговоры о битве повергают в смущение. От юноши не укрылись ни улыбки, ни перешептывания; вся кровь бросилась ему в лицо, но он сдержался, подумав: «В деле будет видно, струсил ли я».
   Герцог в своем ответе не поскупился на дерзости, ибо и он по виду итальянца заключил, что тот не отличается большой смелостью.
   Через несколько минут переговоры были окончены, и оба посланца, взяв под уздцы своих коней, пошли подкрепиться в соседнюю палатку.
   Фьерамоску и, выйдя от герцога, пошел за ним следом. Приблизившись, он приветствовал его с небрежностью человека, который больше ценит в других дары фортуны, нежели добродетели; в те времена, когда муж Джиневры познакомился с Фьерамоской, тот был беден и, по-видимому, не разбогател с тех пор, как они расстались.
   — О! — сказал он ему. — Сер Джованни… нет, сер Маттео… А, черт, не могу припомнить… Ладно, это неважно. Итак, значит, кто не умрет, тот свидится снова!
   — Вот именно, — отвечал Фьерамоска, несмотря на все свое великодушие огорченный тем, что тот, кого он считал умершим, жив и по-прежнему является законным обладателем женщины, которую Этторе любил больше жизни… Хотя юноша и очень старался, чтобы его «именно» не прозвучало сухо, ему это не удалось, и он замолчал. Но Граяно был не из тех, кто замечает подобные тонкости. Увидев, что разговор прервался, он продолжал:
   — Что же мы поделываем? Стоим за Испанию, стало быть?
   Этторе показалось, что это обращение во множественном числе слишком отдает надменной снисходительностью, и он ответил:
   — Что мы поделываем? Вы — не знаю. Я — служу копейщиком у синьора Просперо.
   — Эге! — сказал, смеясь, пьемонтец. — Не забывайте пословицы: «Орсини, Колонна и Франджипани получают сегодня, а платят завтра».
   Эта пословица имела в то время хождение среди наемных итальянских солдат; ее породило оскудение казны, которое частенько испытывали вельможи Римской Кампаньи, проявлявшие поэтому больше алчности при расплате с собственными солдатами.
   Фьерамоске в эту минуту было не до шуток, и он ничего не ответил, но, чтобы не показаться неучтивым, спросил Граяно, как тот поживает и почему расстался с Валентино.
   — О! — отвечал Граяно. — Да потому, что он уж слишком многого хочет и слишком густую кашу заваривает. Умри папа сегодня или завтра — все на него накинутся и потребуют с него и капитал и проценты. Ну, хватит, об этом муже чести лучше не говорить ни худого, ни хорошего. Теперь я пристроился здесь и до того доволен, что не поменялся бы и с самим папой.
   Разговаривая, они дошли до палатки, где для итальянцев был приготовлен завтрак. Когда с едой было покончено и со стола убрано, посланцев позвали к герцогу для вручения ответа.
   Как и следовало ожидать, ответ был исполнен высокомерия и похвальбы. В нем говорилось, что французы готовы к сражению, но желают чтобы участников поединка было не по десяти, а по тринадцати с каждой стороны: это число считалось несчастливым и было выбрано, чтобы напророчить итальянцам беду.
   Посланцам было вручено запечатанное письмо, адресованное Гонсало, и отдельно — список участников поединка, избранных французской стороной.
   Затем итальянцы вернулись в палатку, ожидая, пока им приведут лошадей. Тем временем появились бутылки с вином, и они распили их вместе с другими рыцарями, среди которых был Баярд. Баярд попросил Фьерамоску показать ему список. Фьерамоска, хранивший список у себя на груди, вынул его и подал Баярду. Все с любопытством обступили Баярда, и он прочел следующие имена:
   Шарль де Торг, Марк де Фринь, Жиро де Форс, Мартеллен де Ламбри, Пьер де Лие, Жак де ла Фонтэн, Элио де Баро, Жан де Ланд, Сасэ де Жасэ, Ги де Ламотт, Жак де Гинь, Нот де ла Фрез, Клод Гражан д'Асти.
   — Клаудио Граяно д'Асти! — воскликнул Фьерамоска, глядя на него с изумлением.
   — Ну да, Клаудио Граяно д'Асти. — отвечал муж Джиневры. — Уж не кажется ли вам, что он хуже других?
   — Но скажите, мессер Клаудио, вам известно, за что будут драться на этом поединке?
   — Что я, глухой, что ли? Разумеется, известно.
   — Значит, вы знаете, что французы назвали итальянцев трусами и предателями и что именно в этом причина поединка. А теперь скажите мне, из какой вы страны?
   — Я из Асти.
   — А разве Асти не в Пьемонте? Разве Пьемонт находится во Франции? И вы, итальянский солдат, хотите драться вместе с французами против итальянцев?
   Глаза Фьерамоски сверкали. Он употребил бы более сильные выражения, но помнил свой обет, не позволявший ему обнажить оружие.
   Граяно, которому побуждения Фьерамоски были бесконечно чужды, не сразу понял, куда ведут все эти вопросы. Только тогда, когда Фьерамоска умолк, он с трудом вник в их смысл. Заключив, что все это глупости, он, не удостаивая Фьерамоску прямым и разумным ответом, обратился к остальным и со смехом сказал:
   — Вы только послушайте, вы только послушайте! Можно подумать, что он сегодня впервые взял в руки копье! Да мне осточертели итальянцы, Италия и те, кто ее любит; я служу тому, кто мне платит. Что же вы, прекрасный юноша, не знаете, что ли, что для нас, солдат, где хлеб, там и родина?
   — Меня зовут не прекрасный юноша, а Этторе Фьерамоска, — ответил тот, не в силах более сдерживаться, — и я не знаю тех подлостей, о которых вы говорите. И если бы не… — Он невольно схватился за рукоять меча, но тотчас же отдернул руку; лицо его исказилось от горечи, и он продолжал: — Клянусь всевышним, одно только для меня непереносимо — то, что все эти благородные дворяне и вы, мессер Баярд, вы, первый человек в нашем деле, самый благородный и самый достойный, вынуждены слушать, как итальянец поносит свое отечество. А впрочем, кто же не знает, что в каждой стране бывают предатели?
   — Сам ты предатель! — загремел пьемонтец.
   Оба схватились за мечи, но не успели они вытащить их из ножен, как бросившиеся со всех сторон люди встали между ними, напоминая, что послам нельзя наносить оскорблений. Поднялся страшный шум и крик; но голос Баярда, покрывший все остальные, вновь призвал к порядку и спокойствию. Граяно силой вытащили из палатки.
   Фьерамоска, вложив меч в ножны и постучав ладонью по рукоятке, чтобы он лучше вошел, обратился к Баярду со словами извинения за происшедшую ссору.
   Баярд положил обе руки ему на плечи и посмотрел на него так пристально, что юноша, слегка покраснев, опустил глаза; потом он поцеловал его в лоб и сказал:
   — Benoiste soit la femme qui vous porta.[19]
   Через час подъемный мост у ворот Барлетты опустился перед возвращавшимися в город Фьерамоской и Бранкалеоне.

ГЛАВА VII

   Утро, которое итальянцы провели, готовясь к поединку, не пропало даром и для постояльцев, с вечера занимавших комнаты над кухней в харчевне Солнца. Мы не станем более скрывать от наших читателей их имена, оставшиеся тайной для всех, кроме начальника отряда Боскерино; это были Чезаре Борджа (герцог Валентино) и дон Микеле да Коррелла, один из его кондотьеров.
   Если мы сравним этих злодеев с самыми свирепыми и опасными хищниками, вы получите о них только слабое представление. Ведь звери в своих поступках руководствуются инстинктом, а инстинкт имеет определенные границы. Но нет границ злодеяниям развратников, подстрекаемых дьявольским хитроумием, наделенных властью, отвагой (ибо, к несчастью, не все подлецы трусливы) и несметными богатствами.
   Сын Александра VI — гроза Италии и бич всех тех, кто обладал золотом, обширными поместьями или красивой женой, — находился сейчас в убогой лачуге, один среди, множества людей, которые охотно заплатили бы жизнью за наслаждение отомстить ему.
   Тот, кто не знает, какую уверенность может почерпнуть в самой себе закаленная душа, руководимая холодным, расчетливым рассудком, назовет эту уверенность дерзостью. Но герцог хорошо знал себя и, взвесив все опасности и все выгоды, которые сулило ему пребывание в Барлетте, сообразил, что обстоятельства складываются в его пользу.
   Две причины толкнули его на эту поездку. Одной из них была надежда найти Джиневру, которая, по многим признакам, несомненно находилась там же, где Фьерамоска; и хотя трудно предположить, что для такого человека Джиневра значила больше, чем любая другая женщина, можно все же с уверенностью сказать, что он был очень раздосадован своей неудачей. Вторая причина крылась в делах государственных, и, чтобы наш читатель мог яснее представить себе эти дела, мы вынуждены ненадолго задержать его внимание на темных политических кознях того времени.
   Могущество дома Борджа, начало которому было положено вступлением кардинала Родриго Лансоля на папский престол, настолько возросло с помощью духовного и светского оружия, коварных сделок, родственных связей, а также при содействии Франции, что стало вызывать опасения всех властителей Италии и всех ее республик.
   Чезаре носил сан кардинала, но, не довольствуясь пурпурной мантией, задумал завладеть всем наследством отца и пожать плоды преступлений всего своего семейства. Брат его, герцог Гандия, гонфалоньер святейшего престола, заручившийся твердым обещанием папы отдать ему одно из итальянских государств, был единственным препятствием к осуществлению честолюбивых намерений герцога. Препятствие это было однажды ночью устранено ударом кинжала, оплаченным кардиналом или, по мнению некоторых, нанесенным им собственноручно. Некий бедняк, охранявший барки с углем на Рипетте, видел, как к реке приблизились трое: один — верхом (то был кардинал); поперек крупа коня лежало бездыханное тело его брата, поддерживаемое за ноги и за голову двумя молодцами; они бросили его в Тибр, вымыли перепачканную кровью спину коня и скрылись в темном переулке.
   Месяц спустя Валентино сложил с себя пурпур и появился на коне во главе войска. Применяя где силу, а где предательство, он за короткий срок занял Фаэнцу, Чезену, Форли, Романью, часть Марки, Камерино и Урбино. Но завоевывая власть ценой преступлений, Удерживая ее коварными происками, нанося оскорбления бесчисленному множеству людей, он возбудил к себе всеобщую ненависть, которая только ждала случая, чтобы вспыхнуть ярким пламенем. Случай мог представиться двоякий: либо мог умереть его отец, либо Франция могла отказать герцогу в помощи.
   Преклонный возраст папы и переменный успех Французского оружия в Италии побуждали Валентино искать новой опоры, пока еще не рухнула старая.
   Свободно проникая взглядом в самые скрытные Умы и сердца, он трезво оценивал положение, в котором находилась Италия Ему была известна отчаянная смелость французов, легко побеждавших в стремительной схватке, но не приспособленных к тяготам бесплодной и длительной войны.
   Он чувствовал, что только Гонсало способен положить конец могуществу французов, и что доблесть, благоразумие, чудовищное упорство этого полководца вот-вот сломят французскую линию; поэтому герцог считал необходимым сблизиться с ним, чтобы иметь лазейку на случай, если его покинут старые друзья.
   Такое щекотливое дело, которое, несомненно, погубило бы его, если бы французы об этом дознались, нельзя было никому поручить; поэтому он тайно покинул Синигалию и прибыл в Барлетту.
   До рассвета оставалось не больше часа, когда Валентино, обладавший железным здоровьем и не нуждавшийся в отдыхе, поднялся с постели, кликнул дона Микеле, дожидавшегося наготове, и передал ему письмо со словами:
   — Передашь это Гонсало. Он даст тебе пропуск. Если будет спрашивать про меня, — я не в Барлетте, а где-то поблизости. Вчера вечером я случайно услышал о Джиневре от солдат, кутивших внизу. Теперь я твердо знаю, что она здесь с этим Фьерамоской или где-то рядом, скорее всего в таком месте, куда надо добираться морем. До наступления вечера я должен звать, где она. Разыщи Фьерамоску, да смотри, чтоб они не улизнули.
   Дон Микеле взял письмо, молча выслушал приказание своего господина, вернулся к себе, оделся, натянул на голову капюшон и направился к крепости. Когда дон Микеле пустился в дорогу, герцог подошел к окну и проводил его таким зловещим взглядом, что любому другому это сулило бы неминуемую беду. Но из всех негодяев, служивших герцогу, — а среди них были отменные — одного только дона Микеле можно было поистине назвать душой всех его затей. Если можно говорить о верности человека такого склада, то дон Микеле не раз показал себя верным слугой, исполняя самые важные поручения. И вот именно поэтому, чувствуя себя в долгу перед ним и зная, что без этого человека он как без рук, именно поэтому Чезаре Борджа так ненавидел дона Микеле.
   О происхождении дона Микеле мало что было известно. Большинство считало его наваррцем; ходили слухи, что на службу к герцогу он попал, отомстив родному брату, о чем мы вам сейчас и расскажем.
   Когда-то у дона Микеле была молодая и красивая жена, а младший брат его, холостяк, жил у него в доме. Красота невестки зажгла в сердце юноши пылкую страсть, и, позабыв о чести, он добился взаимности. Однако любовники не сумели скрыть свою связь от одной из служанок, которая донесла об этом обманутому мужу. Тот подстерег влюбленных и, выхватив кинжал, хотел было прикончить обоих, но им удалось убежать, отделавшись незначительными ранами. Ярость оскорбленного супруга была неистовой; он пустился на поиски брата и жены, скрывавшихся в надежном убежище, и поклялся, что убьет обидчика во что бы то ни стало. Прослышав об этом, брат нашел способ бесследно исчезнуть. Шли годы, а дону Микеле все не удавалось привести свою угрозу в исполнение, как он ни старался; и наконец неудовлетворенная жажда мести довела его до такого отчаяния, что он слег и только чудом остался в живых.
   Меж тем наступил юбилейный 1485 год; торжественные процессии, церковные покаяния, проповеди на площадях сменяли друг друга в городе, где жил дон Микеле; прекращались распри, мирились враги. Дон Микеле тоже, казалось, решил забыть нанесенную ему обиду и обратиться к делам, угодным богу. Но брат его, несмотря на все заверения, все же не давал согласия на встречу с ним. Весь святой год дон Микеле провел в непрерывных покаяниях, а к концу его простился с мирскими делами и удалился в монастырь «босоногих братьев», где по окончании срока послушания произнес монашеский обет. После этого духовные наставники не раз посылали его в Испанию и даже в Рим для изучения богословия; он приобрел глубочайшие знания, прослыл человеком святой жизни и вернулся на родину, где монахи сочли его достойным сана священника. Первая обедня, которую он служил, была обставлена, как полагалось, очень торжественно, при большом стечения народа, друзей я родных; закончив службу и вернувшись в ризницу, дон Микеле по обычаю поднялся в полном облачении на ступени алтаря, а друзья и родственники по очереди подходили к нему, чтобы поцеловать ему руку и обнять его.
   Не раз он при них сокрушался о своей многолетней ненависти к брату и повторял, что нет у него большего желания, как только добиться от того полного забвения прошлого; всех уверял он в своей готовности первым склониться перед братом, как подобает слуге господнему. Брат, уступив наконец мольбам родных, решился явиться с ними в церковь в этот торжественный день и подошел к священнику, который обратился к нему с приветствием, полным глубокого смирения, и, обняв, прижал к груди; но не успели еще родственники заметить, что брат слишком уж долго стоит, приникнув к груди священника, как внезапно у несчастного подогнулись колени, и он рухнул навзничь с тяжелым вздохом; а священник взмахнул тонким кинжалом, которым он, обнимая брата, пронзил его сердце, поцеловал окровавленное лезвие и, оттолкнув ногой труп, со словами: «Наконец-то! Попался!» — выбежал из церкви и был таков.
   За голову его была назначена награда; он скитался по разным странам, пока наконец не очутился в Риме, где нашел приют у Валентино.
   Герцог не замедлил оценить дона Микеле по достоинству и стал поручать ему самые важные дела; и вскоре преступный монах стал правой рукой Валентино.
   Когда дон Микеле подошел к воротам замка, стража окликнула его; вместо ответа он показал шкатулку, которую держал под мышкой, а затем рассказал, что приехал из Леванта и желает предложить Гонсало кое-какие редкости — тайные снадобья против дурного глаза и множество разных безделушек. Один из стражников окинул его внимательным взглядом и приказал дону Микеле следовать за ним.
   Они вошли в просторный двор, окруженный со всех сторон высокими зданиями готической архитектуры. Все комнаты выходили во двор, на галерею, опиравшуюся на серые каменные колонны, соединенные между собою арками то закругленными, то остроконечными — в зависимости от того, в какую эпоху они были построены. Над ними возвышались круглые башни из потемневшего от времени кирпича, увенчанные зубцами, раздвоенными наподобие ласточкина хвоста. На самой высокой из них, носившей название Башня Часов, развевалось огромное красно-желтое знамя Испании.
   Стражники и дон Микеле поднялись на второй этаж по наружной лестнице с широкими перилами, украшенными длинной вереницей львов, грубо вытесанных из камня, и вошли в зал. Там провожатый оставил дона Микеле, сказав ему:
   — Когда Великий Капитан выйдет, вы сможете поговорить с ним.
   — А когда же он выйдет, позвольте спросить?
   — Когда ему вздумается, — довольно неучтиво ответил солдат и ушел.
   Дон Микеле отлично знал, что, ожидая в прихожей, надо запастись терпением, а потому смолчал. Заметив, что на него с любопытством поглядывает несколько человек, собравшихся в глубине комнаты, возле больших окон, выходивших на море, он принялся с независимым видом рассматривать старинные картины, которыми были увешаны стены, и мало-помалу подбирался все ближе к этой компании. «Как знать, — думал он, — вдруг мне улыбнется счастье!»
   В конце концов ему удалось ввернуть несколько слов в общую беседу, и вскоре он был тут уже своим человеком.
   Счастливый случай, которого так часто безуспешно ищут порядочные люди, подвернулся ему совершенно неожиданно. Окинув каждого из присутствующих проницательным взглядом, он заметил человека лет пятидесяти, долговязого, тощего, кривобокого; пристегнутая к поясу шпага приподнимала сзади его плащ и била по ногам всех, стоявших рядом, когда ее обладатель изгибался в поклонах, всем своим видом показывая, что нужен и приятен каждому, особенно же тому, кто поважнее. Высокие дуги бровей и круглые серые глаза придавали его худому лицу выражение любопытства и благодушия одновременно; особенно благодушной была широкая улыбка, не сходившая с его лица, когда он с кем-нибудь разговаривал. Этот добрый малый был дон Литтерио Дефастидиис, подеста Барлетты, самый любопытный, тщеславный и нудный человек на свете.
   Дон Микеле, превосходно разбиравшийся в лицах, сразу понял, что нашел то, что искал. Он подошел поближе и, прикинувшись человеком любезным и искренним, — а умел он это делать отлично, — завязал с ним беседу. Подеста сдабривал свою речь веселыми прибаутками (несомненно, знакомыми читателю, если он хоть разок побывал в каком-нибудь городке Неаполитанского королевства и посидел часок после обеда на скамейке возле аптеки). Более того, он хотел, чтобы слушатели при этом смеялись! Дон Микеле так и покатывался со смеху и повторял: «Ну, что за милый вы человек, в жизни такого не встречал! Ох, вот это здорово! Ну — потеха!» Не прошло и получаса, как они уже были закадычными друзьями.
   Как раз в это время Просперо Колонна вышел от Гонсало, получив разрешение на поединок, и все присутствующие поклонились ему. Дон Микеле спросил, кто этот вельможа, а дон Литтерио не преминул похвастать своей осведомленностью и рассказал ему о вызове, обо всем, что говорилось за ужином, о Фьерамоске и его любви; дон Микеле, понимая, что ему неожиданно повезло, с интересом спросил:
   — Этот молодой человек… как бишь его…
   — Фьерамоска.
   — Этот Фьерамоска, верно, друг ваш, раз его дела так вас занимают?
   — Еще бы, лучший друг! Синьор Просперо тоже к нему очень привязан, да и все остальные, без исключения… Такой славный малый! Мы с ним каждый вечер видимся, то в доме у Колонны, то на площади… К несчастью, есть у него один недостаток, и немалый: никогда-то он не засмеется, никогда, — подумать только! Вечно ходит с постным лицом, посмотришь на него — жалость берет! Да-а! Я-то уж давно раскусил, в чем тут дело, да только мне никто не верит. Странный народ эти вояки! Нет для них большего позора, чем любовь! Вчера тут кое-что сболтнул один пленный француз, который знавал его еще в Риме, и теперь уж сомневаться не приходится. Не зря говорят: любви, кашля и чесотки ни от кого не утаишь.
   Дон Микеле встретил очередную остроту подесты, как полагалось, взрывом хохота, который ему пришлось повторить столько же раз, сколько дон Литтерио повторил свою пословицу. Затем дон Микеле сказал, сделав серьезное лицо:
   — Я бы мигом вылечил его от этой любви да так, что он о ней больше и не вспоминал бы. Вот только…
   И он приостановился, чтобы разжечь любопытство подесты.
   — Вылечил бы? — спросил тот. — Как же вы можете его вылечить? Такую лихоманку не прогонят ни врачи, ни лекарства.
   — Голову даю на отсечение, что вылечу его, если только кто-нибудь из его друзей поможет мне.
   Дон Литтерио пристально посмотрел на него, не понимая, говорит он серьезно или шутит; а дону Микеле, разумеется, не стоило большого труда рассеять все его сомнения. Уже наполовину поверив ему, дон Литтерио сказал:
   — Ну, если только за этим дело стало, такой друг найдется.