Страница:
— Послушайте, кавальере, да хорошенько раскройте уши, — отвечал Иниго, который не мог больше сдерживать свое возмущение, слыша, как поносят его друзей, но не желая изливаться перед человеком, искалечившим его лошадь. — Если бы кто-нибудь из наших итальянцев, а уж тем более Фьерамоска, был здесь и вы были бы не пленником Диего Гарсии, а свободным человеком, то, перед тем как лечь в постель, вы бы убедились, что французскому воину пришлось бы немало попотеть, защищая свою шкуру. Но так как вы пленник, а здесь только испанцы, то я, как друг Фьерамоски и всех итальянцев, заявляю от их имени: и вы и каждый, кто скажет, что итальянцы, имея в руках оружие, побоятся кого бы то ни было и что они, как вы говорите, трусы и предатели, — нагло лгут. Я заявляю, что они могут помериться силами с кем угодно в пешем бою, верхом, в полном вооружении Или на одних мечах, где и когда только вам будет угодно.
Ламотт и его товарищи, которые в начале этой речи с надменным видом повернулись к говорившему, теперь нетерпеливо ожидали, когда он окончит; на их лицах изумление сменилось гневом. Когда в обществе, среди смеха и веселья, кто-нибудь повышает голос и говорит о говорит о железе и крови, все замолкают и напряженно ждут, пока дело разъяснится; испанцы перестали перешептываться между собой и насторожились, ожидая, что же произойдет после первого нарушения перемирия.
— Мы пленники, — отвечал Ламотт с надменным смирением, — и не можем принять вызов. Но с разрешения воинов, которым мы отдали наши мечи и которые, без сомнения, получат за нас достойный выкуп я от своего имени, от имени моих товарищей и всего французского войска говорю и повторяю то, что раз уже сказал и что буду говорить всегда: итальянцы годны только для того, чтобы затевать предательские заговоры, а не для того, чтобы вести войну; это самые жалкие солдаты из всех, кто когда-либо ставил ногу в стремя или надевал латы. И если кто скажет, что я солгал, то он лжет сам, и я ему это докажу с оружием в руках.
Он нащупал на своей груди золотой крест и, поцеловав его, положил на стол.
— Пусть я буду лишен надежды на этот символ нашего спасения, когда придет мой последний час, пусть сочтут меня трусом, недостойным носить золотые шпоры, если я и мои товарищи не ответим на вызов итальянцев, который мы услышали из ваших уст. И с помощью Божией, с помощью Пресвятой Девы и святого Дионисия, которые поддержат нас в нашем правом деле, мы покажем всему миру, какая разница между французскими воинами и этим итальянским сбродом, которому вы покровительствуете.
— Да свершится все во имя Божие, — отвечал Иниго, расстегивая кафтан и снимая с шеи образок мадонны Монсерратской. Он перекрестился образком и положил его рядом с золотым крестом Ламотта, слегка раздосадованный тем, что по своей бедности не может предложить залог, равный по ценности залогу французского рыцаря, Но он поборол свое замешательство и сказал просто:
— Вот мой залог. Пусть Диего Гарсиа возьмет оба от имени Гонсало; Великий Капитан не откажет предоставить поле боя нашим благородным друзьям и французским рыцарям, которые приедут сразиться с ними.
— Конечно, нет, — отвечал Гарсиа, принимая залог. — Гонсало никогда не помешает доблестным людям помериться мечами и исполнить долг добрых рыцарей. Но вам, мессер барон, — обратился он к Ламотту, — придется разгрызть такой твердый орешек какого вы и не ожидаете.
— C'est notre affaire[14], — отвечал француз, улыбаясь и качая головой. — Я и мои товарищи не сочтем самым доблестным или самым славным подвигом нашей жизни то, что мы сумеем доказать этому храброму испанцу его ошибку, выбив из седла четырех итальянцев.
Диего Гарсиа, который по-настоящему оживлялся только в пылу схватки или беседуя о поединках, не помнил себя от радости, слушая речи, сулившие единоборство, в котором обе стороны, без сомнения, будут нападать и защищаться со всем ожесточением, какое может внушить национальная гордость. Вскинув голову, возвысив голос и хлопнув в ладоши, которым позавидовал бы Самсон, он воскликнул:
— Ваши слова, рыцари, достойны таких мужей чести и воинов, как вы, и я уверен, что и действия ваши не уступят словам. Да здравствуют храбрецы всех наций!
Говоря это, Паредес поднял свой кубок. Остальные последовали его примеру и несколько раз подряд весело осушили кубки в честь будущих победителей. Когда шум немного утих, Иниго прибавил:
— Оскорбление, которое вы наносите доблести итальянцев, мессер кавальере, не такая вещь, к которой мои друзья отнесутся легко; они не ограничатся переломленными копьями, словно речь идет о награде на турнире. Я теперь не стану говорить о числе участников битвы: этот вопрос будут решать обе стороны; но каково бы ни было решение, я предлагаю вам и вашим людям битву в полном вооружении и до последней капли крови, до тех пор, пока все будут убиты, или взяты в плен, или вынуждены покинуть поле боя. Принимаете ли вы эти условия?
— Принимаю.
Когда договор был таким образом заключен и к нему больше ничего нельзя было добавить, поздний час и усталость от дневных тягот подсказали всем присутствующим мысль о необходимости отдыха. Все дружно поднялись из-за стола, вышли из харчевни и Разбрелись по домам. Французские бароны встретили почетный прием: они ночевали под кровом тех, кто взял их в плен.
Хотя французы и похвалялись, будто в грош не ставят итальянцев, но внутренний голос — а кое-кому и личный опыт — подсказывал, что на этот раз понадобятся скорее дела, чем слова, дабы с честью выйти из поединка. Иниго, со своей стороны, хотя и был совершенно уверен в доблести своих друзей и в их готовности сразиться с целым светом во славу итальянского оружия, понимал, что противниками итальянцев будут прославленные воины, первые мечи французского королевства, и не мог не думать об исходе этого важного дела.
Действительно, Ламотт и его товарищи могли бы помериться силами с кем угодно. Их умение владеть оружием было известно каждому солдату. А во французских отрядах сражалось немало людей, не уступавших им ни в мужестве, ни в опыте: достаточно назвать знаменитого Баярда, который и один мог бы перетянуть чашу весов.
Несмотря на все эти размышления, гордый испанец ни минуты не раскаивался в том, что принял сторону итальянцев. Он чувствовал, что уронил бы себя, если бы молча стерпел злобные оскорбления дерзкого пленника, оскорбления, которых не заслуживали его отсутствовавшие друзья.
«Да и как может быть побежден тот, — подумал он, — кто сражается за честь своей родины?»
Эта мысль ободрила Иниго. Он решил утром переговорить обо всем с Фьерамоской и постараться, чтобы исход дела был почетным для той стороны, которую он взялся поддерживать. Обуреваемый столь благородными чувствами, он всю ночь не спал, ожидая часа, когда можно будет приняться за дело.
ГЛАВА III
ГЛАВА IV
Ламотт и его товарищи, которые в начале этой речи с надменным видом повернулись к говорившему, теперь нетерпеливо ожидали, когда он окончит; на их лицах изумление сменилось гневом. Когда в обществе, среди смеха и веселья, кто-нибудь повышает голос и говорит о говорит о железе и крови, все замолкают и напряженно ждут, пока дело разъяснится; испанцы перестали перешептываться между собой и насторожились, ожидая, что же произойдет после первого нарушения перемирия.
— Мы пленники, — отвечал Ламотт с надменным смирением, — и не можем принять вызов. Но с разрешения воинов, которым мы отдали наши мечи и которые, без сомнения, получат за нас достойный выкуп я от своего имени, от имени моих товарищей и всего французского войска говорю и повторяю то, что раз уже сказал и что буду говорить всегда: итальянцы годны только для того, чтобы затевать предательские заговоры, а не для того, чтобы вести войну; это самые жалкие солдаты из всех, кто когда-либо ставил ногу в стремя или надевал латы. И если кто скажет, что я солгал, то он лжет сам, и я ему это докажу с оружием в руках.
Он нащупал на своей груди золотой крест и, поцеловав его, положил на стол.
— Пусть я буду лишен надежды на этот символ нашего спасения, когда придет мой последний час, пусть сочтут меня трусом, недостойным носить золотые шпоры, если я и мои товарищи не ответим на вызов итальянцев, который мы услышали из ваших уст. И с помощью Божией, с помощью Пресвятой Девы и святого Дионисия, которые поддержат нас в нашем правом деле, мы покажем всему миру, какая разница между французскими воинами и этим итальянским сбродом, которому вы покровительствуете.
— Да свершится все во имя Божие, — отвечал Иниго, расстегивая кафтан и снимая с шеи образок мадонны Монсерратской. Он перекрестился образком и положил его рядом с золотым крестом Ламотта, слегка раздосадованный тем, что по своей бедности не может предложить залог, равный по ценности залогу французского рыцаря, Но он поборол свое замешательство и сказал просто:
— Вот мой залог. Пусть Диего Гарсиа возьмет оба от имени Гонсало; Великий Капитан не откажет предоставить поле боя нашим благородным друзьям и французским рыцарям, которые приедут сразиться с ними.
— Конечно, нет, — отвечал Гарсиа, принимая залог. — Гонсало никогда не помешает доблестным людям помериться мечами и исполнить долг добрых рыцарей. Но вам, мессер барон, — обратился он к Ламотту, — придется разгрызть такой твердый орешек какого вы и не ожидаете.
— C'est notre affaire[14], — отвечал француз, улыбаясь и качая головой. — Я и мои товарищи не сочтем самым доблестным или самым славным подвигом нашей жизни то, что мы сумеем доказать этому храброму испанцу его ошибку, выбив из седла четырех итальянцев.
Диего Гарсиа, который по-настоящему оживлялся только в пылу схватки или беседуя о поединках, не помнил себя от радости, слушая речи, сулившие единоборство, в котором обе стороны, без сомнения, будут нападать и защищаться со всем ожесточением, какое может внушить национальная гордость. Вскинув голову, возвысив голос и хлопнув в ладоши, которым позавидовал бы Самсон, он воскликнул:
— Ваши слова, рыцари, достойны таких мужей чести и воинов, как вы, и я уверен, что и действия ваши не уступят словам. Да здравствуют храбрецы всех наций!
Говоря это, Паредес поднял свой кубок. Остальные последовали его примеру и несколько раз подряд весело осушили кубки в честь будущих победителей. Когда шум немного утих, Иниго прибавил:
— Оскорбление, которое вы наносите доблести итальянцев, мессер кавальере, не такая вещь, к которой мои друзья отнесутся легко; они не ограничатся переломленными копьями, словно речь идет о награде на турнире. Я теперь не стану говорить о числе участников битвы: этот вопрос будут решать обе стороны; но каково бы ни было решение, я предлагаю вам и вашим людям битву в полном вооружении и до последней капли крови, до тех пор, пока все будут убиты, или взяты в плен, или вынуждены покинуть поле боя. Принимаете ли вы эти условия?
— Принимаю.
Когда договор был таким образом заключен и к нему больше ничего нельзя было добавить, поздний час и усталость от дневных тягот подсказали всем присутствующим мысль о необходимости отдыха. Все дружно поднялись из-за стола, вышли из харчевни и Разбрелись по домам. Французские бароны встретили почетный прием: они ночевали под кровом тех, кто взял их в плен.
Хотя французы и похвалялись, будто в грош не ставят итальянцев, но внутренний голос — а кое-кому и личный опыт — подсказывал, что на этот раз понадобятся скорее дела, чем слова, дабы с честью выйти из поединка. Иниго, со своей стороны, хотя и был совершенно уверен в доблести своих друзей и в их готовности сразиться с целым светом во славу итальянского оружия, понимал, что противниками итальянцев будут прославленные воины, первые мечи французского королевства, и не мог не думать об исходе этого важного дела.
Действительно, Ламотт и его товарищи могли бы помериться силами с кем угодно. Их умение владеть оружием было известно каждому солдату. А во французских отрядах сражалось немало людей, не уступавших им ни в мужестве, ни в опыте: достаточно назвать знаменитого Баярда, который и один мог бы перетянуть чашу весов.
Несмотря на все эти размышления, гордый испанец ни минуты не раскаивался в том, что принял сторону итальянцев. Он чувствовал, что уронил бы себя, если бы молча стерпел злобные оскорбления дерзкого пленника, оскорбления, которых не заслуживали его отсутствовавшие друзья.
«Да и как может быть побежден тот, — подумал он, — кто сражается за честь своей родины?»
Эта мысль ободрила Иниго. Он решил утром переговорить обо всем с Фьерамоской и постараться, чтобы исход дела был почетным для той стороны, которую он взялся поддерживать. Обуреваемый столь благородными чувствами, он всю ночь не спал, ожидая часа, когда можно будет приняться за дело.
ГЛАВА III
Крепость Барлетта, где расположились Гонсало и другие полководцы, находилась на самом берегу моря. В соседних домах кое-как разместились испанские и итальянские военачальники со своей челядью; один из лучших домов был занят братьями Просперо и Фабрицио Колонна, прибывшими в сопровождении пышной свиты оруженосцев, слуг и конюхов, как и надлежало особам столь знатного рода. Этторе Фьерамоска, очень полюбившийся обоим братьям за все свои достоинства, был для них все равно что сын, а потому они и поселили его поблизости от себя, у моря, в домике, где вполне хватило места для его слуг, лошадей и поклажи. Комната, в которой он спал, находилась наверху и выходила окнами на восток.
Было утро следующего после описанного нами ужина дня. В первых проблесках зари уже можно было различить на горизонте темную полосу, отделявшую море от неба, когда юный Фьерамоска, покинув ложе, на котором его не всегда посещал мирный сон, вышел на террасу; внизу, под дуновениями свежего утреннего ветерка, тихо плескались волны.
Бедные обитатели севера! Вы не знаете, как хорош этот час под прекрасным небом юга, на берегу моря, когда вся природа, еще погруженная в сон и тишину, едва нарушает приглушенный рокот волн, которые, подобно мысли, от сотворения не знают покоя и не узнают его до своего конца. Тот, кто не встречал этого часа в одиночестве, кого перед наступлением жаркого дня на чудесных берегах Неаполитанского королевства не овеяла последним взмахом крыла летучая мышь, он не знает, каких пределов может достичь божественная красота мироздания.
У стены террасы росла пальма. Юноша сидел на широких перилах, прислонясь спиной к ее стволу, обхватив руками колено, и наслаждался тишиной и прозрачным предрассветным воздухом.
Природа наделила его бесценным даром — врожденной склонностью ко всему прекрасному, доброму и возвышенному. Единственным его недостатком, если это можно так назвать, было чрезмерно доброе сердце. Но выросший с детских лет среди воинов, он рано стал понимать людей и их поступки; безошибочный в суждениях ум его быстро указывал ему ту грань, за которой доброта может перейти в слабость; и суровость, обычно свойственная людям, постоянно живущим среди опасностей, превратилась в душе его в справедливую твердость, достойное свойство мужественного характера.
Отец Фьерамоски, капуанский дворянин, последователь Браччо да Монтоне, состарившийся в войнах, раздиравших Италию в XV веке, не мог дать Этторе ничего кроме меча; поэтому тот с детства считал ратное дело единственным достойным себя занятием и в течение ряда лет не мог стать выше понятий, господствовавших в его время, по которым оружие служило только для завоевания славы и богатства.
Но разум его мужал с годами; немногие часы досуга, выпадавшие на его долю между сражениями, он не тратил на охоту, турниры и другие юношеские забавы, любовно посвящая их науке и чтению; и познакомившись с писателями древности, узнав о славных подвигах людей, проливших кровь за родину, а не за того, кто больше заплатит, он понял, каким грязным ремеслом занимается воин, когда, подобно разбойнику, ставит себе целью наживу за счет более слабого, вместо того, чтобы защищать своих соотечественников и самого себя от посягательств чужеземцев.
Еще подростком отправился он в Неаполь с отцом, у которого там были важные дела. При дворе Альфонсе он познакомился со знаменитым Понтано, и тот, пленившись способностями и привлекательной внешностью мальчика, привязался к нему всем сердцем; он принял его в академию, носившую имя Понтанианской, хоть она и была основана Панормиттой, и принялся учить с величайшим усердием; а ученик, в свою очередь, преклонялся перед ним с любовью, порожденной благодарностью и восхищением.
Любовь к отечеству и славе Италии, пробужденная в его сердце красноречивыми беседами учителя, не только не угасла, но вскоре разгорелась и превратилась в подлинную страсть. Юного французского дворянина, оскорбительно отозвавшегося об Италии, он вызвал на поединок и, несмотря на то, что тот был и старше и сильнее, ранил и заставил признать свою вину в присутствии короля и всего двора. Покинув Неаполь и испытав немало превратностей судьбы, он встретил на пути своем ту любовь, о которой мы с вами кое-что уже слышали от пленного француза.
Но когда Карл VIII принялся терзать Италию и французское оружие держало ее в цепях и в страхе, в сердце Фьерамоски с новой силой вспыхнула любовь к отчизне. Его приводили в ярость рассказы о бесчинствах захватчиков в Ломбардии, Тоскане и других государствах Италии. Когда до него дошла весть о гордом ответе Пьетро Каппони королю, которому пришлось уступить, Фьерамоска сиял от радости и превозносил до небес доблестного флорентийца.
Пала династия неаполитанских королей. Тогда Фьерамоска решил сражаться на стороне Испании: это давало ему возможность участвовать в борьбе против Франции, могущество которой все возрастало; испанская спесивость казалась ему менее отталкивающей, нежели пустое бахвальство французов; к тому же враг, который мог ударить только с моря, не так его пугал, и он полагал, что если с помощью испанских войск удастся прогнать французов, то не таким уж трудным делом будет установить порядок в Италии.
Последние звезды бледнели и мало-помалу тонули в потоках света, разливавшихся по небу. Солнце уже озаряло самые высокие вершины хребта Гаргано, окрашивая их в розовый цвет, сгущавшийся в затененных ущельях до фиолетового, а на противоположном берегу залива, изогнутом в виде полумесяца, концы которого сходились к Барлетте, все яснее вырисовывалось при свете наступавшего утра пестрое и живописное переплетение долин и холмов, спускавшихся к морю. Густые каштановые рощи, на вершинах позолоченные солнцем, редели, сбегая с холмов; их сменяли ярко-зеленые луга и пашни. Там, над обрывом, белел обнажившийся известняк; тут крутой горный склон принимал то желтый, то красноватый оттенок — в зависимости от почвы. Лазурное море казалось неподвижным, и только у подножия скал вскипала кайма белоснежной пены.
В той части залива, которая глубоко вдавалась в сушу, на островке, соединенном с берегом длинным и узким мостом, виднелся среди пальм и кипарисов монастырь с маленькой церковью и колокольней, обнесенный зубчатыми стенами с башенками, служившими надежной защитой от внезапного набега корсаров или сарацинов.
Этторе всматривался с глубочайшим волнением, прищурившись: в тумане, еще скрывавшем в этот час низины, едва мощно было различить очертания зданий. Напрягая слух, ловил он слабый звон колокола, призывавшего к утренней молитве, и был настолько поглощен этим занятием, что не слышал, как его позвал Иниго, стоявший во внутреннем дворике; не получив ответа, Иниго поднялся на террасу.
— После такого дня, как вчерашний, — сказал он, — я бы никогда не подумал, что ты встанешь чуть свет.
Тот, чье сердце бывало во власти единственного, благородного и жгучего чувства, поймет, как раздосадован был Фьерамоска приходом Иниго, заставшего его врасплох и прервавшего его размышления. Он обернулся, не сумев скрыть раздражения. Иниго почувствовал было, что явился не вовремя. Но справедливый и приветливый нрав Этторе не позволил ему упрекнуть друга за то, что тот невольно помешал ему. Не отвечая на слова Иниго, он пошел ему навстречу, пожал руку и, окончательно овладев собой, ласково спросил:
— Какой добрый ветер занес тебя сюда в такой час?
— Поистине добрый; за такую новость тебе придется угостить меня. Я едва мог дождаться утра, чтобы все рассказать тебе. Я всегда завидовал твоей доблести; а теперь довелось позавидовать твоему счастью. Какой же ты счастливец, мой Этторе! Небо избрало тебя для славного подвига, за который ты охотно заплатил бы дорогой ценой. А он выпал тебе на долю без забот и труда. Нет, ты впрямь в рубашке родился!
Фьерамоска провел друга в дом и уселся напротив него, чтобы узнать наконец о выпавшем ему счастье. Иниго вкратце рассказал обо всем, что произошло накануне вечером, о том, как он сам вступился за итальянцев, и о брошенном вызове. Когда он дошел до дерзкой речи Ламотта и повторил ее слово в слово, пылкий итальянец вскочил и стукнул по столу кулаком, а глаза его заискрились гордой радостью.
— Нет! — воскликнул он. — Мы еще не пали так низко! Найдутся еще руки и мечи, чтобы загнать обратно в глотку разбойнику французу слова, на беду его вылетевшие оттуда! Да благословит тебя Бог за столь радостные вести, брат мой Иниго! — и он крепко прижал друга к своей груди. — Вечно буду я тебе благодарен за твою заботу о нашей чести и, жив буду или умру, никогда об этом не забуду!..
И конца не было дружеским речам… Когда первый порыв восторга несколько утих, Фьерамоска сказал:
— Пора теперь от слов перейти к делу.
И кликнув слугу, он стал с его помощью одеваться, перечисляя в то же время товарищей, которых хотел отобрать для турнира. Ему хотелось, чтобы участвовало как можно больше народу.
— Немало найдется среди нас славных воинов, — говорил он, — но дело это слишком важное; выберем лучших. Первый — Бранкалеоне. Ни одно французское копье не выбьет его из седла — такие у него могучие плечи! Он, Капоччо и Джовенале, все трое — Римляне, и скажу тебе, сами Горации вряд ли лучше владели мечом. Итак, трое. Пошли дальше: Фанфулла из Лоди, этот сумасброд одержимый, знаешь его? (Иниго поднял голову, слегка нахмурился и поджал губы, стараясь припомнить.) Да знаешь, конечно знаешь! Ну, ломбардец, телохранитель синьора Фабрицио… тот самый, что на днях проскакал верхом на коне по крепостной стене бастиона до ворот Сан-Баколо…
— Ах, да, да! — ответил Иниго. — Теперь вспомнил.
— Ладно. Стало быть, он четвертый. Пока руки у него целы, он сумеет дать им работу. Пятым буду я сам и с помощью Божьей исполню свой долг. Мазуччо! — позвал он слугу. — Погляди-ка, вчера у моего щита отломилась ручка, снеси починить и поживее! Да, слушай: надо наточить меч и кинжал, и затем… Что же я еще хотел сказать? Ах, да: в порядке ли моя испанская сбруя?
Слуга кивнул головой.
При виде этой горячности Иниго улыбнулся и сказал:
— У тебя еще хватит времени, чтобы подготовиться, ведь сражаться предстоит не сегодня и не завтра.
Об этом Фьерамоска не подумал, — он пылал как в лихорадке и готов был драться хоть сейчас; не слушая возражений испанца, он продолжал перебирать имена товарищей; ему казалось, что пятерых недостаточно. Звонким голосом он говорил:
— А как же мы позабыли о Романелло и Форли? Значит, шесть. Лодовико Бенаволи — семь. Этих-то ты знаешь, Иниго: ты их видел в деле. Мазуччо, Мазуччо!
И слуга, спустившийся было вниз, воротился бегом.
— Моему боевому коню Айроне, которого подарил мне синьор Просперо, дашь вволю соломы и ячменя и проездишь его с часок, пока не жарко, да смотри проверь, как он подкован.
Отдавая все эти приказания, Этторе одевался; слуга накинул ему на плечи плащ; пристегнув к поясу шпагу в надев шляпу с голубым пером, он сказал Иниго:
— Идем вместе. Прежде всего надо поговорить с синьором Просперо, а затем — обратиться к Гонсало за пропуском.
Пока они шли по улицам, он все припоминал то одного, то другого воина, который смог бы пригодиться в деле. Но ни одного из них он не предлагал сгоряча, а тщательно перебирал в памяти положение каждого, его силу, доблесть, всю прошлую его жизнь, с тем чтобы повести на такой подвиг только самых надежных людей. Выше всех ставил он римлянина Бранкалеоне, хорошо зная его как человека честного, великодушного и необычайно отважного; Этторе нравилось, что он держался сурово и чуждался своих беспечных товарищей. Он испытывал столь дружеские чувства к Бранкалеоне, что не раз готов был поведать ему все о себе и о Джиневре; но присущая ему сдержанность, а может быть, отсутствие подходящего случая помешали ему сделать это. Все родичи, а также и предки Бранкалеоне были гибеллинами и потому всегда держали сторону братьев Колонна, сам же Бранкалеоне был начальником телохранителей при синьоре Фабрицио и отличался на этом поприще не менее чем на поле брани. Он был коренаст, широк в плечах и в груди, молчалив и всегда поглощен своим делом. Настойчиво и упорно доводил он до конца все, за что ни брался, и не было у него иных желаний, как непрестанно поддерживать и наконец привести к победе партию Колонна, по сравнению с которой в его глазах все было ничтожным; за нее, как, впрочем, и за всякое дело, которому он служил, он с радостью дал бы изрубить себя на куски.
По дороге к дому Колонна Этторе и Иниго зашли к Бранкалеоне; они застали его в ту минуту, когда он осматривал своих лошадей и, держа в руке меч со свернутой перевязью, давал указания слугам и конюхам, стараясь тратить как можно меньше слов. Фьерамоска подозвал его и в самых пылких выражениях поведал о своем деле, но Бранкалеоне выслушал его невозмутимо, не меняясь в лице. Шагая вместе с друзьями по дороге, он только заметил:
— Слепого опыт учит. Пусть сперва отведает моего меча, а там будет видно.
И эта уверенность не была пустой похвальбой — не раз уже приходилось ему участвовать в поединках, и он всегда с честью выходил из боя.
Было утро следующего после описанного нами ужина дня. В первых проблесках зари уже можно было различить на горизонте темную полосу, отделявшую море от неба, когда юный Фьерамоска, покинув ложе, на котором его не всегда посещал мирный сон, вышел на террасу; внизу, под дуновениями свежего утреннего ветерка, тихо плескались волны.
Бедные обитатели севера! Вы не знаете, как хорош этот час под прекрасным небом юга, на берегу моря, когда вся природа, еще погруженная в сон и тишину, едва нарушает приглушенный рокот волн, которые, подобно мысли, от сотворения не знают покоя и не узнают его до своего конца. Тот, кто не встречал этого часа в одиночестве, кого перед наступлением жаркого дня на чудесных берегах Неаполитанского королевства не овеяла последним взмахом крыла летучая мышь, он не знает, каких пределов может достичь божественная красота мироздания.
У стены террасы росла пальма. Юноша сидел на широких перилах, прислонясь спиной к ее стволу, обхватив руками колено, и наслаждался тишиной и прозрачным предрассветным воздухом.
Природа наделила его бесценным даром — врожденной склонностью ко всему прекрасному, доброму и возвышенному. Единственным его недостатком, если это можно так назвать, было чрезмерно доброе сердце. Но выросший с детских лет среди воинов, он рано стал понимать людей и их поступки; безошибочный в суждениях ум его быстро указывал ему ту грань, за которой доброта может перейти в слабость; и суровость, обычно свойственная людям, постоянно живущим среди опасностей, превратилась в душе его в справедливую твердость, достойное свойство мужественного характера.
Отец Фьерамоски, капуанский дворянин, последователь Браччо да Монтоне, состарившийся в войнах, раздиравших Италию в XV веке, не мог дать Этторе ничего кроме меча; поэтому тот с детства считал ратное дело единственным достойным себя занятием и в течение ряда лет не мог стать выше понятий, господствовавших в его время, по которым оружие служило только для завоевания славы и богатства.
Но разум его мужал с годами; немногие часы досуга, выпадавшие на его долю между сражениями, он не тратил на охоту, турниры и другие юношеские забавы, любовно посвящая их науке и чтению; и познакомившись с писателями древности, узнав о славных подвигах людей, проливших кровь за родину, а не за того, кто больше заплатит, он понял, каким грязным ремеслом занимается воин, когда, подобно разбойнику, ставит себе целью наживу за счет более слабого, вместо того, чтобы защищать своих соотечественников и самого себя от посягательств чужеземцев.
Еще подростком отправился он в Неаполь с отцом, у которого там были важные дела. При дворе Альфонсе он познакомился со знаменитым Понтано, и тот, пленившись способностями и привлекательной внешностью мальчика, привязался к нему всем сердцем; он принял его в академию, носившую имя Понтанианской, хоть она и была основана Панормиттой, и принялся учить с величайшим усердием; а ученик, в свою очередь, преклонялся перед ним с любовью, порожденной благодарностью и восхищением.
Любовь к отечеству и славе Италии, пробужденная в его сердце красноречивыми беседами учителя, не только не угасла, но вскоре разгорелась и превратилась в подлинную страсть. Юного французского дворянина, оскорбительно отозвавшегося об Италии, он вызвал на поединок и, несмотря на то, что тот был и старше и сильнее, ранил и заставил признать свою вину в присутствии короля и всего двора. Покинув Неаполь и испытав немало превратностей судьбы, он встретил на пути своем ту любовь, о которой мы с вами кое-что уже слышали от пленного француза.
Но когда Карл VIII принялся терзать Италию и французское оружие держало ее в цепях и в страхе, в сердце Фьерамоски с новой силой вспыхнула любовь к отчизне. Его приводили в ярость рассказы о бесчинствах захватчиков в Ломбардии, Тоскане и других государствах Италии. Когда до него дошла весть о гордом ответе Пьетро Каппони королю, которому пришлось уступить, Фьерамоска сиял от радости и превозносил до небес доблестного флорентийца.
Пала династия неаполитанских королей. Тогда Фьерамоска решил сражаться на стороне Испании: это давало ему возможность участвовать в борьбе против Франции, могущество которой все возрастало; испанская спесивость казалась ему менее отталкивающей, нежели пустое бахвальство французов; к тому же враг, который мог ударить только с моря, не так его пугал, и он полагал, что если с помощью испанских войск удастся прогнать французов, то не таким уж трудным делом будет установить порядок в Италии.
Последние звезды бледнели и мало-помалу тонули в потоках света, разливавшихся по небу. Солнце уже озаряло самые высокие вершины хребта Гаргано, окрашивая их в розовый цвет, сгущавшийся в затененных ущельях до фиолетового, а на противоположном берегу залива, изогнутом в виде полумесяца, концы которого сходились к Барлетте, все яснее вырисовывалось при свете наступавшего утра пестрое и живописное переплетение долин и холмов, спускавшихся к морю. Густые каштановые рощи, на вершинах позолоченные солнцем, редели, сбегая с холмов; их сменяли ярко-зеленые луга и пашни. Там, над обрывом, белел обнажившийся известняк; тут крутой горный склон принимал то желтый, то красноватый оттенок — в зависимости от почвы. Лазурное море казалось неподвижным, и только у подножия скал вскипала кайма белоснежной пены.
В той части залива, которая глубоко вдавалась в сушу, на островке, соединенном с берегом длинным и узким мостом, виднелся среди пальм и кипарисов монастырь с маленькой церковью и колокольней, обнесенный зубчатыми стенами с башенками, служившими надежной защитой от внезапного набега корсаров или сарацинов.
Этторе всматривался с глубочайшим волнением, прищурившись: в тумане, еще скрывавшем в этот час низины, едва мощно было различить очертания зданий. Напрягая слух, ловил он слабый звон колокола, призывавшего к утренней молитве, и был настолько поглощен этим занятием, что не слышал, как его позвал Иниго, стоявший во внутреннем дворике; не получив ответа, Иниго поднялся на террасу.
— После такого дня, как вчерашний, — сказал он, — я бы никогда не подумал, что ты встанешь чуть свет.
Тот, чье сердце бывало во власти единственного, благородного и жгучего чувства, поймет, как раздосадован был Фьерамоска приходом Иниго, заставшего его врасплох и прервавшего его размышления. Он обернулся, не сумев скрыть раздражения. Иниго почувствовал было, что явился не вовремя. Но справедливый и приветливый нрав Этторе не позволил ему упрекнуть друга за то, что тот невольно помешал ему. Не отвечая на слова Иниго, он пошел ему навстречу, пожал руку и, окончательно овладев собой, ласково спросил:
— Какой добрый ветер занес тебя сюда в такой час?
— Поистине добрый; за такую новость тебе придется угостить меня. Я едва мог дождаться утра, чтобы все рассказать тебе. Я всегда завидовал твоей доблести; а теперь довелось позавидовать твоему счастью. Какой же ты счастливец, мой Этторе! Небо избрало тебя для славного подвига, за который ты охотно заплатил бы дорогой ценой. А он выпал тебе на долю без забот и труда. Нет, ты впрямь в рубашке родился!
Фьерамоска провел друга в дом и уселся напротив него, чтобы узнать наконец о выпавшем ему счастье. Иниго вкратце рассказал обо всем, что произошло накануне вечером, о том, как он сам вступился за итальянцев, и о брошенном вызове. Когда он дошел до дерзкой речи Ламотта и повторил ее слово в слово, пылкий итальянец вскочил и стукнул по столу кулаком, а глаза его заискрились гордой радостью.
— Нет! — воскликнул он. — Мы еще не пали так низко! Найдутся еще руки и мечи, чтобы загнать обратно в глотку разбойнику французу слова, на беду его вылетевшие оттуда! Да благословит тебя Бог за столь радостные вести, брат мой Иниго! — и он крепко прижал друга к своей груди. — Вечно буду я тебе благодарен за твою заботу о нашей чести и, жив буду или умру, никогда об этом не забуду!..
И конца не было дружеским речам… Когда первый порыв восторга несколько утих, Фьерамоска сказал:
— Пора теперь от слов перейти к делу.
И кликнув слугу, он стал с его помощью одеваться, перечисляя в то же время товарищей, которых хотел отобрать для турнира. Ему хотелось, чтобы участвовало как можно больше народу.
— Немало найдется среди нас славных воинов, — говорил он, — но дело это слишком важное; выберем лучших. Первый — Бранкалеоне. Ни одно французское копье не выбьет его из седла — такие у него могучие плечи! Он, Капоччо и Джовенале, все трое — Римляне, и скажу тебе, сами Горации вряд ли лучше владели мечом. Итак, трое. Пошли дальше: Фанфулла из Лоди, этот сумасброд одержимый, знаешь его? (Иниго поднял голову, слегка нахмурился и поджал губы, стараясь припомнить.) Да знаешь, конечно знаешь! Ну, ломбардец, телохранитель синьора Фабрицио… тот самый, что на днях проскакал верхом на коне по крепостной стене бастиона до ворот Сан-Баколо…
— Ах, да, да! — ответил Иниго. — Теперь вспомнил.
— Ладно. Стало быть, он четвертый. Пока руки у него целы, он сумеет дать им работу. Пятым буду я сам и с помощью Божьей исполню свой долг. Мазуччо! — позвал он слугу. — Погляди-ка, вчера у моего щита отломилась ручка, снеси починить и поживее! Да, слушай: надо наточить меч и кинжал, и затем… Что же я еще хотел сказать? Ах, да: в порядке ли моя испанская сбруя?
Слуга кивнул головой.
При виде этой горячности Иниго улыбнулся и сказал:
— У тебя еще хватит времени, чтобы подготовиться, ведь сражаться предстоит не сегодня и не завтра.
Об этом Фьерамоска не подумал, — он пылал как в лихорадке и готов был драться хоть сейчас; не слушая возражений испанца, он продолжал перебирать имена товарищей; ему казалось, что пятерых недостаточно. Звонким голосом он говорил:
— А как же мы позабыли о Романелло и Форли? Значит, шесть. Лодовико Бенаволи — семь. Этих-то ты знаешь, Иниго: ты их видел в деле. Мазуччо, Мазуччо!
И слуга, спустившийся было вниз, воротился бегом.
— Моему боевому коню Айроне, которого подарил мне синьор Просперо, дашь вволю соломы и ячменя и проездишь его с часок, пока не жарко, да смотри проверь, как он подкован.
Отдавая все эти приказания, Этторе одевался; слуга накинул ему на плечи плащ; пристегнув к поясу шпагу в надев шляпу с голубым пером, он сказал Иниго:
— Идем вместе. Прежде всего надо поговорить с синьором Просперо, а затем — обратиться к Гонсало за пропуском.
Пока они шли по улицам, он все припоминал то одного, то другого воина, который смог бы пригодиться в деле. Но ни одного из них он не предлагал сгоряча, а тщательно перебирал в памяти положение каждого, его силу, доблесть, всю прошлую его жизнь, с тем чтобы повести на такой подвиг только самых надежных людей. Выше всех ставил он римлянина Бранкалеоне, хорошо зная его как человека честного, великодушного и необычайно отважного; Этторе нравилось, что он держался сурово и чуждался своих беспечных товарищей. Он испытывал столь дружеские чувства к Бранкалеоне, что не раз готов был поведать ему все о себе и о Джиневре; но присущая ему сдержанность, а может быть, отсутствие подходящего случая помешали ему сделать это. Все родичи, а также и предки Бранкалеоне были гибеллинами и потому всегда держали сторону братьев Колонна, сам же Бранкалеоне был начальником телохранителей при синьоре Фабрицио и отличался на этом поприще не менее чем на поле брани. Он был коренаст, широк в плечах и в груди, молчалив и всегда поглощен своим делом. Настойчиво и упорно доводил он до конца все, за что ни брался, и не было у него иных желаний, как непрестанно поддерживать и наконец привести к победе партию Колонна, по сравнению с которой в его глазах все было ничтожным; за нее, как, впрочем, и за всякое дело, которому он служил, он с радостью дал бы изрубить себя на куски.
По дороге к дому Колонна Этторе и Иниго зашли к Бранкалеоне; они застали его в ту минуту, когда он осматривал своих лошадей и, держа в руке меч со свернутой перевязью, давал указания слугам и конюхам, стараясь тратить как можно меньше слов. Фьерамоска подозвал его и в самых пылких выражениях поведал о своем деле, но Бранкалеоне выслушал его невозмутимо, не меняясь в лице. Шагая вместе с друзьями по дороге, он только заметил:
— Слепого опыт учит. Пусть сперва отведает моего меча, а там будет видно.
И эта уверенность не была пустой похвальбой — не раз уже приходилось ему участвовать в поединках, и он всегда с честью выходил из боя.
ГЛАВА IV
Оскорбительные слова Ламотта и последовавший за ним вызов, сделанный в присутствии стольких людей, не могли остаться тайной: слухи распространились среди войска, а затем и по всему городу. Иниго и два итальянца, явившиеся с ним в дом Просперо Колонна, обнаружили, что там уже ни о чем другом не говорят; сюда начал стекаться цвет итальянской молодежи, искавшей у Просперо, своего вождя, совета, как надлежит себя вести. Один за другим прибыли все те, кого назвал Фьерамоска, и многие другие; вскоре число их достигло пятидесяти. Послышались гордые, пылкие речи, и по лицам и поведению говоривших видно было, как жгло им душу нанесенное оскорбление. Некоторые из испанцев, накануне вечером присутствовавшие на ужине и рассказавшие о нем своим итальянским друзьям, тоже явились сюда; они смешались с толпой итальянцев, повторяя то или иное словечко Иниго или пленников, делая свои замечания, предлагая условия договора или ссылаясь на всякие примеры, и тем самым еще более разжигали пламя гнева, и без того уже пылавшее достаточно ярко.
Все это общество теснилось у входа, во внутреннем дворике и в зале нижнего этажа, где братья Колонна имели обыкновение выслушивать своих людей и решать дела отряда. На стенах залы сверкали их доспехи, отполированные и блестящие как зеркало, богато украшенные золотом и тончайшей резьбой. Здесь же хранилось и знамя отряда, на котором была вышита колонна на розовом поле, с девизом: «Columna flecti nescio»[15]; ту же колонну можно было увидеть и на щитах которые вместе с другим вооружением занимали почти все стены. В глубине зала, на двух парах больших деревянных козел, было развешано полное конское снаряжение — седла и чепраки из великолепного красного бархата, украшенные гербами рода, и богатые уздечки, сплошь расшитые золотом, — снаряжение, достойное столь благородных синьоров.
Шесть соколов в шапочках, привязанные к серебряной цепочке, сидели на жерди, прибитой поперек окна; тут же находилось полное снаряжение для соколиной охоты, которую так любили знатные люди в те далекие времена.
Через несколько минут в дверях показался синьор Просперо Колонна, перед которым все расступились и склонили головы. Он прошел вперед, приветствуя всех с благородным достоинством, медленно опустился в красное кожаное кресло у стоявшего посреди комнаты стола, за которым он обычно работал, и вежливо пригласил всех сесть.
Синьор Просперо был одет в черный бархатный плащ, расшитый арабесками; на шее у него висела толстая золотая цепь с золотым медальоном тонкой чеканки. На поясе он носил кинжал кованой вороненой стали. В этом простом одеянии его величественная осанка и бледное матовое лицо с высоким лбом, казавшимся средоточием незаурядного ума и силы духа, внушали то почтение, которое воздается душевным качествам скорее, чем преимуществам рождения и состояния. У него были густые брови, бородка, подстриженная по испанской моде, и неторопливый, пристальный взгляд, по которому, сразу можно было узнать могущественного и влиятельного синьора.
Предстоящему поединку он придавал чрезвычайно большое значение не только потому, что дело шло о чести итальянского оружия, но и потому, что в таких обстоятельствах, когда борьба между двумя могущественными королями велась с переменным успехом, исход турнира мог иметь серьезные последствия для него самого, для его рода и для всей его партии. Победа в поединке, молва о которой, несомненно, разнеслась бы далеко, принесла бы славу его воинам и его знамени: к тому же, кто бы ни остался победителем, испанские и французские военачальники поостерегутся впредь наносить оскорбления дому Колонна и станут искать его дружбы.
Всем известно, какая упорная и долгая борьба елась на римской земле между партией Колонна и партией Орсини; и хотя теперь, в результате возвышения Александра VI и Чезаре Борджа и их вымогательств, обе партии пришли в упадок, но при какой-нибудь счастливой случайности, с помощью чужеземцев или благодаря собственной доблести они могли бы вновь обрести былую славу. И вот теперь представлялся удобный случай схватить фортуну за волосы.
Проницательный кондотьер знал кипучую натуру Фьерамоски и видел, что юноша горит жаждой славы и любовью к отечеству: он нередко наблюдал, как речи Фьерамоски возбуждали в его товарищах стремление показать себя истинными итальянцами, и понимал, какую поддержку он мог теперь оказать ему и. собственным примером и умением разжигать речами то божественное пламя, которое делает человека способным на великие подвиги.
К нему он и обратился, начав говорить. Он сказал, что кое-что уже знает о происшедшем, но желает выслушать эту историю во всех подробностях, чтобы немедленно принять решение. Этторе поведал о случившемся, восхищаясь речами Иниго в защиту итальянцев. Выслушав его, синьор Просперо встал и обратился к присутствующим с такими словами:
— Славные синьоры! Если бы вы были иными людьми и если бы я на собственном опыте, проделав с вами столько кампаний, не убедился в вашей доблести, быть может я бы счел нужным напомнить вам о наших предках, которые своими ратными подвигами вознесли славу нашего отечества так высоко, что весь мир был ослеплен ее сиянием. Мрак и несчастья десяти веков не смогли погасить последние лучи этого блеска. Я напомнил бы вам, что те, кто явился из-за гор, чтобы упиться итальянской кровью, те, кто теперь оскорбляет нас и насмехается над нами, прежде дрожали при одном имени римлянина. Я сказал бы вам, что дерзкая наглость этих людей дошла теперь до того, что вырвав у Италии — а уж какими средствами, про то знает Бог, — корону, делавшую ее царицей народов, завоеванную потом и кровью, они считают, что и этого мало, ибо мы все еще держим меч в руках и носим на груди латы. Они хотели бы отнять у нас даже право сражаться и умирать за нашу честь. Я сказал бы вам: «Поднимайтесь! Пойдемте все, ринемся на них! Обрушимся на этих алчных разбойников, презирающих всякое право!» И ваши взоры мне порукой, что итальянские мечи опередили бы мои слова.
Все это общество теснилось у входа, во внутреннем дворике и в зале нижнего этажа, где братья Колонна имели обыкновение выслушивать своих людей и решать дела отряда. На стенах залы сверкали их доспехи, отполированные и блестящие как зеркало, богато украшенные золотом и тончайшей резьбой. Здесь же хранилось и знамя отряда, на котором была вышита колонна на розовом поле, с девизом: «Columna flecti nescio»[15]; ту же колонну можно было увидеть и на щитах которые вместе с другим вооружением занимали почти все стены. В глубине зала, на двух парах больших деревянных козел, было развешано полное конское снаряжение — седла и чепраки из великолепного красного бархата, украшенные гербами рода, и богатые уздечки, сплошь расшитые золотом, — снаряжение, достойное столь благородных синьоров.
Шесть соколов в шапочках, привязанные к серебряной цепочке, сидели на жерди, прибитой поперек окна; тут же находилось полное снаряжение для соколиной охоты, которую так любили знатные люди в те далекие времена.
Через несколько минут в дверях показался синьор Просперо Колонна, перед которым все расступились и склонили головы. Он прошел вперед, приветствуя всех с благородным достоинством, медленно опустился в красное кожаное кресло у стоявшего посреди комнаты стола, за которым он обычно работал, и вежливо пригласил всех сесть.
Синьор Просперо был одет в черный бархатный плащ, расшитый арабесками; на шее у него висела толстая золотая цепь с золотым медальоном тонкой чеканки. На поясе он носил кинжал кованой вороненой стали. В этом простом одеянии его величественная осанка и бледное матовое лицо с высоким лбом, казавшимся средоточием незаурядного ума и силы духа, внушали то почтение, которое воздается душевным качествам скорее, чем преимуществам рождения и состояния. У него были густые брови, бородка, подстриженная по испанской моде, и неторопливый, пристальный взгляд, по которому, сразу можно было узнать могущественного и влиятельного синьора.
Предстоящему поединку он придавал чрезвычайно большое значение не только потому, что дело шло о чести итальянского оружия, но и потому, что в таких обстоятельствах, когда борьба между двумя могущественными королями велась с переменным успехом, исход турнира мог иметь серьезные последствия для него самого, для его рода и для всей его партии. Победа в поединке, молва о которой, несомненно, разнеслась бы далеко, принесла бы славу его воинам и его знамени: к тому же, кто бы ни остался победителем, испанские и французские военачальники поостерегутся впредь наносить оскорбления дому Колонна и станут искать его дружбы.
Всем известно, какая упорная и долгая борьба елась на римской земле между партией Колонна и партией Орсини; и хотя теперь, в результате возвышения Александра VI и Чезаре Борджа и их вымогательств, обе партии пришли в упадок, но при какой-нибудь счастливой случайности, с помощью чужеземцев или благодаря собственной доблести они могли бы вновь обрести былую славу. И вот теперь представлялся удобный случай схватить фортуну за волосы.
Проницательный кондотьер знал кипучую натуру Фьерамоски и видел, что юноша горит жаждой славы и любовью к отечеству: он нередко наблюдал, как речи Фьерамоски возбуждали в его товарищах стремление показать себя истинными итальянцами, и понимал, какую поддержку он мог теперь оказать ему и. собственным примером и умением разжигать речами то божественное пламя, которое делает человека способным на великие подвиги.
К нему он и обратился, начав говорить. Он сказал, что кое-что уже знает о происшедшем, но желает выслушать эту историю во всех подробностях, чтобы немедленно принять решение. Этторе поведал о случившемся, восхищаясь речами Иниго в защиту итальянцев. Выслушав его, синьор Просперо встал и обратился к присутствующим с такими словами:
— Славные синьоры! Если бы вы были иными людьми и если бы я на собственном опыте, проделав с вами столько кампаний, не убедился в вашей доблести, быть может я бы счел нужным напомнить вам о наших предках, которые своими ратными подвигами вознесли славу нашего отечества так высоко, что весь мир был ослеплен ее сиянием. Мрак и несчастья десяти веков не смогли погасить последние лучи этого блеска. Я напомнил бы вам, что те, кто явился из-за гор, чтобы упиться итальянской кровью, те, кто теперь оскорбляет нас и насмехается над нами, прежде дрожали при одном имени римлянина. Я сказал бы вам, что дерзкая наглость этих людей дошла теперь до того, что вырвав у Италии — а уж какими средствами, про то знает Бог, — корону, делавшую ее царицей народов, завоеванную потом и кровью, они считают, что и этого мало, ибо мы все еще держим меч в руках и носим на груди латы. Они хотели бы отнять у нас даже право сражаться и умирать за нашу честь. Я сказал бы вам: «Поднимайтесь! Пойдемте все, ринемся на них! Обрушимся на этих алчных разбойников, презирающих всякое право!» И ваши взоры мне порукой, что итальянские мечи опередили бы мои слова.