— Зачем.
   — Чашку кофе купить.
   — Извини.
   — Друг, ну сделай доброе дело, почувствуешь себя хорошим человеком.
   — Этого чувства мне итак хватает.
   — Друг, поверь, если бы я мог с тобой чем-нибудь поделиться, я бы поделился.
   — Ладно. Поделись со мной историей твоей жизни.
   — Зачем.
   — Затем, что я за нее плачу.
   — А с чего ты взял, что я ее продаю.
   — Нужны тебе десять центов или не нужны.
   — За историю моей жизни я возьму двадцать.
   — О'кей, пусть будет двадцать.
   — Друг, на что тебе история моей жизни.
   — А на что тебе двадцать центов.
   — Чтобы купить чашку кофе и булочку.
   — Ну, а я хочу услышать историю твоей жизни, в надежде, что у меня от нее волосы встанут дыбом.
   — Ты чего, приятель, извращенец что ли какой. Как хочешь, но за такое я возьму доллар.
   — Получишь два четвертака.
   — Это что же, пятьдесят центов за всю мою жизнь. Да она, может, целого состояния стоит.
   — Ладно, до свидания.
   — Эй, постой минутку, мистер, давай так, ты мне четвертак, а я тебе скажу, где я родился.
   — Нет, мне нужна вся история твоей жизни.
   — У меня, может, на рассказ целый час уйдет.
   — Я подожду.
   — Да и народу здесь слишком много, чтобы стоять, пока я тебе буду рассказывать.
   — О'кей. Давай зайдем в кафе. Куплю тебе чашку кофе.
   — Послушай, мистер, ты сам рассуди, если я пойду с тобой пить кофе, я же не смогу сшибать десятицентовики у людей, которых не интересует история моей жизни. Как насчет того, чтобы оплатить мое время и вообще издержки.
   — Рискни, может, и оплачу.
   — Слушай, друг, при моей жизни еще и рисковать это все равно, что прыгать в Большой Каньон с арканом на шее. А сам-то ты кто. На фига тебе история моей жизни.
   — Пока не знаю. Но согласен рискнуть.
   — Приятель, давай договоримся. По честному. Сейчас ты даешь мне десять центов. А завтра мы встречаемся здесь в это же время.
   Кристиан смотрит ему в глаза. Нужно лишь слегка пройтись по лицу. Щеки сделать немного полнее. Вымыть шампунем и расчесать волосы, чисто побрить, и он будет отлично смотреться в гробу. Нанять скорбящих. И может быть, из его одежд выбежит таракан. Вроде того, о котором рассказывал Джордж, удиравшего по краю старого бальзамировочного стола и так разозлившего Вайна, что он лупил по мраморной столешнице бутылками и все не мог попасть по удиравшему насекомому и весь облился бальзамировочной жидкостью.
   — Нет, ты только взгляни, видал, что делается. Пока я с тобой толкую. Глянь, сколько подачек я может быть упустил. Куча людей прошла, которые могли дать мне аж по четвертаку. А я застрял тут, препираюсь с тобой и ничего еще не заработал. Так недолго и по миру пойти.
   — А ты, выходит, по миру еще не пошел.
   — Нет, друг, ты погоди. Почему это я должен отчитываться перед незнакомым человеком о состоянии моих финансов.
   — Почему бы и нет.
   — О черт, приятель, я уже дюжины две клиентов упустил. Слушай, ради христа. Забудь, что я тебя о чем-то просил. Давай так, я даю тебе десять центов и ты идешь своей дорогой, а я своей, как насчет этого.
   — Годится.
   — Иисусе-христе, это ж с ума можно спятить, во что превратился бы мир, если бы все были такими, как ты. На. Держи.
   — Спасибо.
   — О господи, приятель, не надо меня благодарить. Тебе спасибо.
   Кристиан опускает монетку в карман темного твидового жилета. Проходит мимо овощного магазина, зеленые перчики, пухлые красные и желтые помидоры, лиловые баклажаны, фрукты, горками сложенные на тротуаре. Купи себе яблоко. За пять центов. И еще за пять позвони.
   Кристиан заходит в аптеку. Стеклянные шкапы, забитые лекарствами от пола до потолка. Запахи мыла, зубных паст, пудр пробиваются сквозь глянцевые упаковки. Усатый мужчина в белой куртке. Улыбается из под очков. Счастлив за своей небольшой конторкой, на которой он смешивает снадобья. Черпая из хранилища накопленных им познаний. Являешься к нему с пожелтелым лицом, он дает тебе синюю пилюлю, и ты уходишь зеленый. Способствует усвоению солнечного света. Сейчас он втолковывает рассматривающей зубную щетку женщине, что в прошлом году дантисты говорили, будто чистить зубы следует движениями вверх-вниз, а в этом году говорят — взад-вперед, так что наверное самое лучшее это совершать круговые движения, пока они между собой не договорятся.
   В телефонной будке Кристиан вверх-вниз водит пальцем по именам. Записывает номер на обороте визитной карточки Вайна. Вставляешь монетку в щель и слышишь, как она, звеня и звякая, падает. Далеко за многоквартирными утесами Бронкса, там где в лесах и в юной зелени проходит северная граница города, звонит телефон. На другом конце многомильного провода. Алло. Алло.
   — Будьте добры, могу я поговорить с мисс Грейвз. С Шарлоттой Грейвз.
   — Я слушаю.
   — Это Корнелиус Кристиан.
   — О, привет, как чудесно, что ты позвонил. Знаешь, просто удивительно, я всего минуту назад о тебе вспоминала. Вернее, о моем самом первом свидании. С тобой.
   — А не могли бы мы куда-то пойти. Еще раз. Сегодня.
   — Ой, я бы с радостью, но я сегодня в гости иду.
   — О.
   — Погоди, а может и ты со мной пойдешь.
   — Это было бы наглостью.
   — Да нет. Ничего подобного. Пожалуйста. Пойдем. Я могу привести с собой, кого захочу.
   — О'кей.
   — Может быть, заглянешь ко мне. Это как раз по дороге. Помнишь, где я живу.
   — Отлично помню. Когда.
   — В восемь. Ой, Корнелиус, мне прямо не терпится с тобой повидаться, господи, я так рада, что ты позвонил, просто как с неба свалился.
   — Ну хорошо. Значит, до вечера.
   — Да.
   — Всего доброго.
   — Всего доброго.
   Таскайся теперь по улице. Пустое время. До восьми часов. Отдай его Фанни. Она будет ждать. Что я возвращусь. Трепеща страхом. Как затрепетал, когда она опять рассказала мне обо всех этих солопах, одновременно засаженных ей в глотку. О том, как она сверхъестественно содрогалась в приступе истерического восторга. Ласковые белые струи, стекающие по рукам. Нежное шевеление в горле, взад-вперед. Странно усталое выражение, растекающееся по ее тонкому лицу. Два потемневших глаза словно плывут по разгладившейся, умягченной семенем коже.
   Корнелиус Кристиан пересекает улицу и входит в Центральный Парк. Взгляни себе под ноги и увидишь множество вдавленных в асфальт колпачков от бутылок. Чета толстых серых белок удирает от собаки на дерево. Вся эта огромная страна. Один гигантский возбудитель аппетита. Чудовищное оскорбление для чувствительной души. Подойди к первой попавшейся благопристойной даме из тех, что сидят по скамейкам. И спроси. С ужасающей вежливостью. Не могу ли я воспользоваться вашим служебным входом, мадам. Для доставки катастрофического пистона. От вашего местного поставщика.
   По извилистой тропке неторопливо взбираюсь на вершину каменного холма. Сложив за спиною руки. Солнце греет лицо. Безмолвные мужчины толпятся вокруг бетонных шахматных столов. Пальцы постукивают, губы напучены, взгляды устремлены на смердящие смертью и душегубством шахматные доски. А вон готовится объявить скисшему противнику шах и мат, старик, обнаруживший во мне джентльменские качества, когда я сидел в кафе-автомате. Со всех сторон обложенный злою судьбой. Брошенный в море безмолвных страданий. Одно утешительное словечко и ты уже не утонешь.
   Внизу под другим каменистым склоном матери, отцы и дети катаются на карусели. Мальчики с девочками верхом на деревянных пони. Под духовую музыку вертится большая платформа. Кое-кто из родителей, кто пожуликоватей, тоже норовят прокатиться. Стою здесь, навсегда отлученный от похоронного дела. Будет с Вайна уже содеянных мною благодеяний, не хватало еще просить, чтобы он снова взял меня на работу. Вот и брожу теперь, томимый тоской по погребальной конторе. И окоченением члена. Тоской по мягким коврам, по которым бродит печаль. По плывущим над ними, похожим на пухлые щечки, одетым прохладною кожей всхолмиям зада мисс Мускус. Между которыми я так глубоко и так неустанно вбивал свою сваю. Не зная, что ей сказать по завершеньи оргазма. Кроме, давай повторим как можно скорее.
   К четырем оказался в зоопарке, у бронзового глокеншпиля. Мускусные запахи и разрозненные взревы крупных кошек. Чертовски самоуверенным выглядит этот подпирающий стену служитель в выцветшей темнозеленой форме. Уже смывший струей из шланга все дерьмо. После того, как тигры налопались мяса. Башенные часы вызванивают мелодию на радость аудитории из детей с воздушными шариками. Постой среди них, живых и безмятежных. Пока из теней не выскользнет какая-нибудь новая гнусь и не предложит тебе купить за пять зеленых одну такую таблеточку, полный восторг. И как только ты, обеднев на указанную сумму, поскачешь домой, попробовать, гнусь свалит тебя подножкой, распорет бритвой штаны и попятит бумажник. Господь всеблагой. Приходится сражаться. Продирая себе когтями дорогу сквозь толпу серых умов и поседелых голов, усохлых солопов и сморщенных мошонок, отсиженных задниц и отвислых пуз. В которой все говорят мне нет. Мы не дадим тебе буйно резвиться там, наверху. Где доллары лежат под ногами, будто осенние листья. Чуть ли не по колено. И все продолжают падать.
   В синем, душистом великолепии этого вечера Кристиан неторопливо шагает к востоку. Вступает в мраморный особняк, полный живописных полотен. Бойкий джентльмен с часовой цепочкой, щеголеватый, будто свежая куча какашек. Это картинная галерея, куда люди приходят вынюхивать прибыль, скрытую в красках и контурах. Наносимых на холст непорочными недоумками, взыскующими красоты. И продаваемых желающим приобрести вес в обществе богатым мандавошкам. С лучшим моим акцентом негромко сообщаю.
   — Говно.
   — Прошу прощения, сэр.
   — Я сказал, говно.
   — Мне так и послышалось, сэр, что вы именно это сказали.
   — Да, вот именно, это я и сказал.
   — Позвольте осведомиться, сэр, относится ли ваша оценка к какому-то определенному произведению. Если так, возможно, я смогу быть вам полезен. Видите ли, я целиком с вами согласен. За одним или с двумя исключениями.
   Улыбаясь, он делает шажок по мраморному полу. Приятно зауженный коричневый костюм. Собирается провести Кристиана по галерее. Как будто я обладатель платинового ночного горшка. Должно быть, решил, что я занесен в «Кто есть кто». Или хотя бы не занесен в чудовищный том «Кто есть никто». Открывает зеркальные двери в личные апартаменты. Сокровища мирно покоятся по затянутым тканью стенам. В ожидании моего кивка. Трепета узнавания. Ух ты, какая роскошная живопись.
   Снова на улице. С обновленной верой в собственную элегантность. Мужчина со средствами. Принадлежащими женщине. Завязший на Пятой авеню. С бледнорукой и бледноногой Фанни Соурпюсс. Мимо проходят мать с дочерью, глаза у обоих спокойные. Стало быть, где-то потеет муж и отец. Людские головы волнуются в солнечной пелене, рябя, словно луг, поросший цветами. Если не слишком вглядываться. В хари, достойные упырей.
   А вот и оно. Уверенно подрастающее величественное сооружение Вайна. Один этаж за другим. Шестеро в красных касках. Стоят вокруг длинного грузовика о шестнадцати колесах. Грубые желтые ботинки. Ладони в рукавицах вцепились в оттяжки. Поднимая на воздух большую цистерну. В которой Вайн будет хранить формалин. Там, глубоко внизу он станет брить мертвецов в парикмахерских креслах. Как будто жизнь вообще ничего не значит. А она и не значит. После того, как тебе отрывают голову. Чтобы выяснить, что там внутри. А то подожди еще. Поживи. Может быть, кто-то подарит тебя улыбкой. И ты его за это пристрелишь. Чтобы не допустить падения уровня смертности. И роста уровня вежливости.
   Кристиан проталкивается между прохожими. Остановившимися посмотреть. Никто из вас и не знает, что я знаком с Вайном. Лично. И когда Господь легонько стукнет вас по плечу. Я готов. Дабы обновить это здание. Набальзамировать тело прямо на той вон балке. Трубы свисают вниз, словно морские водоросли. Я неторопливо ввожу троакар. Как насчет вас, мадам. Почему бы не выставить вашу задницу для прощания. Лицом вниз, ягодицами вверх. Усопшее ню. Революция в отрасли.
   Окно гастронома. Икра и сыр. Радости, которыми одарила меня Фанни. В первые из часов совершеннейшего покоя, выпавших мне в этом новом мире. Осторожно, мимо проходит мужчина с собакой. Эту породу я знаю с детства. Вот такая же наскочила на моего пса, когда он еще был щенком, и укусила его. А грязный гад, ее хозяин, смеялся.
   Кристиан отступает в дверной проем. Желая получше разглядеть мужчину в сером фланелевом костюме легкоатлета и кудрявого голубоватой масти пса на фасонисто изукрашенном кожаном поводке. Ждет, когда можно будет перейти через улицу. Сидящая в машине женщина включает зажигание. Машина, взрыкнув, оживает, приходит в движение. С треском корежит другую машину, стоящую впереди, отлетает назад, и на полном газу врезается в третью, стоящую сзади. Отступаю поглубже в дверной проем. Как всякий добропорядочный житель Нью-Йорка. Мужчина с голубоватой кудрявой собакой грозит женщине кулаком. Через окно осыпает ее ругательствами. Водительша уже ошалела от страха. Всем своим видом безмолвно молит о помощи. Мужчина орет, воздевая руки, и вместе с собакой подбегает к капоту разбитой первой машины как раз в тот миг, когда женщина снова ударяет по ней, бросив свою вперед так, что покрышки с визгом скребут по асфальту, оставляя дымящийся след. Светло-зеленое пустое авто срывается с места и переезжает мужчину в сером костюме вместе с голубоватым псом. Оба лежат, каждый в своей луже крови. После того как завершается буйство самодвижущихся экипажей. Прибывают пожарные машины, скорая помощь, полиция. Группа крепких граждан приподнимает автомобиль. Врач покачивает головой над трупами человека и собаки. Угодивших в пасть безалаберной справедливости. Через несколько месяцев оба достались бы Кларенсу. Всего-то через улицу перетащить. И лежали бы хозяин с питомцем в общем гробу.
   День внезапно становится хмурым. Ступай, отмутузь как следует грушу, впивая атлетические ароматы Спортивного клуба. Адмирал попукивает, отрабатывая крученый хук левой, повергающий противника в прострацию. Обильно намылившись, смываю под душем желтовато-белую пену и выпиваю стакан пива. И вновь на восток. Среди мужчин и женщин в золоте и мехах. Спускаюсь в подземку на Лексингтон-авеню. Давка, час пик, безмолвные утомленные лица. Обдающие друг друга дыханием. Чья-то рука пытается расстегнуть мне ширинку. Преуспев, залезает пальцами под крайнюю плоть. И остается там до самого Бронкса, а я даже не знаю, кому мне заехать в морду. За аренду моих причиндалов без согласия владельца.
   Последняя платформа, с которой открывается вид на леса и на поле для гольфа. Спускаюсь по смутно различимым железным ступенькам и встаю в хвост людей, ждущих автобуса. Лицо. Два синих глаза. Девушка, сидевшая в школе передо мной. Любил ее. Целых два месяца. Предавался соблазнительным помыслам, что стоит-де мне захотеть, и она станет моей девчонкой. Но дальше улыбок дело у нас не пошло. Теперь она отделена от меня девятью годами.
   Кристиан дергает за шнур, останавливая автобус. На ближайшем углу расположены большая заправочная станция и бар. Площадки для метания подков и игры в шафлборд за деревьями. Четвертого июля здесь завершались парады. Брал с собой младшего брата, покупал ему мороженое. Вон туда, по обсаженной деревьями улице. Вдоль домов, в которых жили мои друзья. Вот здесь я и рос в невиданной невинности. Крохотная душонка, такая прекрасная, полная такого страха. Запуганная большими, подлыми образинами. Никогда не забуду. Отважных мальчиков, они были старше меня. И они сказали хулиганам, не принимавшим меня играть в лапту и в хоккей, что они им морды набьют. Одарили меня надеждой, единственной какая когда-либо была у меня. Таскаемого от одних приемных родителей к другим и обратно. Живущего в ожидании руки, которая вцепится в меня и опять потащит куда-то. Вместе с плачущим младшим братом. Согревать новые холодные сердца и чужие постели. К людям, которые требовали, чтобы я называл их дядей и тетей. А сами относились ко мне, как к приблудной кошке.
   Все те же синевато-серые тротуары. Исшарканные бродягами-безработными. На этом углу в цементе выдавлено имя моего лучшего друга. Все, что от него осталось. После одного Рождества, после месяца жутких морозов. Сообщили по телефону, что он погиб. Я пошел в церковь и сидел там внизу, у дальней стены, среди пения и благовоний. Думал о лете, о кленовых листьях. Как они разрастаются, обращая улицы в туннели. И если ты умираешь, то поднимаешься в небо, туда, где аэропланы и только два цвета, белый и синий. А тут все золотое и красное. Его пришлось еще везти сюда из Флориды, где месяцами сияет солнце. Где большие жуки шмякаются об оконные стекла, и поля для гольфа покрыты мягкой травой. Одной одинокой ночью его погрузили в идущий на север поезд, завернув перед этим во флаг. Укрывший его холодное, белокожее, улыбающееся лицо. Те же синеватые тротуары, что и сейчас, покрывали тогда здешнюю твердую, словно камень землю. Но выбоины, оставленные детьми, уже поистерлись. Мальчишками мы оба ходили в католический храм. Прислуживали при алтаре, стараясь душой прикоснуться к Богу. По субботам воровали вишни и яблоки. А по воскресеньям поклонялись духу святому. Проводили ночи на реках, в лунном свете скользили по озерам на лыжах. И каждое лето, барахтаясь в волнах, чернели под солнцем. Поезд шел по плоской, лежащей на уровне моря земле, подбираясь к Вирджинии со стороны Эмпории. По темно-зеленым холмам Мэриленда. К Ньюарку, где за болотами тебя облепляют в ночи крохотные белые мерцающие существа, и когда ты въезжаешь в бесконечный туннель, тебе разрывает уши грохот реки, и вылезая на свет, ты, наконец, останавливаешься у длинной платформы. На которую его выкатили из поезда и опять закатили, но уже в грузовик со стоящим рядом солдатом. Свет печален, ярок флаг. Здесь его встречают. Чтобы снова везти на север, в Бронкс. В последний месяц войны. Столько лет прошло. Леса, по которым мы играли в охотников, стреляли белок и ловили за хвост змей. Привязали к дубу качели, высоко, я так и не решился их испытать. Все тогда покрывала зелень, залитая сочным солнцем. Ночи напролет мы болтали с подружками, прислонясь к чьей-то ограде. Вымыв уши, и доведя до здорового блеска лица, волосы и ботинки. Ехали в какой-нибудь бар и, приехав, говорили, привет, надо же, где повстречались, вот здорово. Играли в игры, в которых душа уходит в кончики пальцев. А во время войны он уехал туда, где нет деревьев, где люди живут, попирая других, и так все и тянется, пока не кончится коридором, полным серого кафеля и гула чужих шагов в тишине. В печальный и тягостный день. Я проехал по авеню под грохочущей эстакадой железной дороги. И остановился в мрачном и сером проулке. Спросил человека в дверях, он тихо ответил, лейтенант выставлен для прощания в седьмом покое, по коридору направо. Имя на черной табличке, в которую вдвигаются белые буквы, потом выдвигаются, вдвигаются новые и так далее. Обменялся кивками и рукопожатиями с другими друзьями. Некоторые улыбались, прищурясь, и говорили, хорошо, что ты здесь. Опустился у гроба на колени, помолиться. Первыми умирают те, у кого самые чистые души. Хотя и он как-то раз двинул меня по зубам, на которых у меня скрепы стояли, и раздавил мою модель самолета. И еще я любил его сестру. Он лежал под стеклом, туда я заглядывать не хотел. На следующее утро отслужили мессу, и гроб вместе с людьми выплыл на жуткий холод. И череда черных машин потянулась снова на север, к кладбищу, которое здесь называют вратами рая. Я ехал в последней машине, с его подружками, шмыгавшими заложенными носами. Съезд с шоссе, дорога, ведущая в горы мимо лотка с горячими сосисками, последние золотые листья болтаются на деревьях, белые снежные островки, разбросанные по лесу. Зеленая палатка, рулон искусственного дерна, развернутый в грязи. За надгробиями могильщики натягивают шапки и куртки, серая толпа европейских работяг, ладони мирно свисают поверх гладкого коверкота. Выстраиваются солдаты, что-то вдруг трескается в небе, смертоносный звук прокатывается по долине и возвращается, отразившись от дальних холмов. Я стоял за людскими спинами и даже не видел, как его опустили в землю. Подружки его плакали, одна закричала, ее пришлось придержать, и она осела на землю, утонув нейлоновыми коленками в грязи, и все мы стали молиться и повторять про себя.
 
Что-то вроде
Обещаю тебе
Обещаю
 

16

   Вверх по трем кирпичным ступенькам. Сетчатая летняя дверь. Покоробившаяся за зиму. Внутри за подъемными жалюзями темно. Звоню в дом Шарлотты Грейвз. Нагибаясь, заглядываю в окно. И вижу всплывшие из памяти красные стены и черный гроб. Сетчатая дверь раскрывается наружу, красного дерева дверь со стеклянными занавешенными филенками раскрывается вовнутрь. Обнаруживая широкую улыбку Шарлотты.
   — Ой, ну входи. Как ты рано. Я еще только наполовину готова. Перчатки снимешь.
   — Конечно.
   — Ой, какие милые.
   — Французская крысиная кожа, замечательно гладкая и мягкая.
   Гостиная с синим ковром и коричневыми покойными креслами. Такая же, как в те годы. Когда матери говорили, ты так проносишься через гостиную, словно это зал ожидания. Выпускная фотография Шарлотты, стоящей между других девушек в белых платьях. На пороге супружества. Или в начале череды лет, ведущей к участи старой девы.
   — Ой, дай-ка я тебя рассмотрю. Ты выглядишь как человек, много чего повидавший в жизни. Глупо звучит, я знаю. Но я-то совсем ничего в ней не повидала. Пива тебе принести.
   — Да, пожалуйста.
   — Конечно. Сейчас. Я так разволновалась, что прямо не знаю, за что хвататься. Только что вымыла голову. А волосы высохли и торчат куда-то не туда. Видимо, не в том пиве я их отполаскивала. Мам, где ты, Корнелиус Кристиан пришел.
   Услышав, как выкрикивают твое имя, ощущаешь легкую дрожь. Вот он я, пришел. Туда, где знаю каждую улицу и каждый дом. И каждое летнее утро, начиная с восьми утра. Бежал по панелям в остроносых туфлях без шнурков. На кладбище, стричь траву. Откладывал деньги. Чтобы пригласить на свидание знакомую девушку из богатой семьи. Забраться наверх, к ней, в ее ослепительный мир. Далекий от моего, бедного и сиротского. Я был ничем не хуже других. Но не имел тому доказательств.
   — О, привет, вот и ты, Корнелиус. Ну-ка, ну-ка, замечательно выглядишь. Ни капельки не изменился.
   — Спасибо.
   — Разве что говорить стал чуть-чуть по-другому. Шарлота мне вывалила для стирки и глажки весь свой гардероб. Можно подумать, что бедняжка ни разу еще на свидание не ходила.
   Добрые улыбчивые глаза миссис Грейвз. Вызывающие у человека желание почаще представать перед ними. Мне всегда хотелось, чтобы она была моей матерью. Что за горе поразило ее. Окрасив волосы сединой. Она всегда с радостью принимала меня. В уютный мир своей добродушной красы. Во всех прочих домах мне приходилось стоять в прихожих. Ожидая. А она приглашала зайти. Приносила стакан шипучки и тарелку с печеньем.
   У крыльца сигналит машина. Шарлотта выводит Кристиана. Представляет его. Это Корнелиус Кристиан, Фреда, Джоан. Это Стен, это Марти. Все сидят, разбросав с небрежным изяществом руки по спинкам сидений синего урчащего автомобиля.
   Мягко рокочущий двигатель, визг покрышек на поворотах. Негромкие беззаботные голоса. Сыновья и дочери любящих мамочек и выдающихся папочек. Разговаривают о том, кто в каком университете учился. Специализируясь по радостям жизни. А я мимо курносого личика девушки гляжу в окно, на залитую светом, летящую мимо траву. Принадлежащую к другому миру. Разносчик газет. Мотался по этим улицам взад-вперед. Думал тогда, что стану миллионером. Со множеством книг в сафьяновых переплетах, чтобы в них справляться о разных вещах. Каждый вечер грузил на себя целую кипу. Худой ручонкой складывал газету и швырял на безрадостные веранды. А иногда и в распахнутое окно. Развлечения ради. Полагая, что я в нем нуждаюсь.
   Кристиан, стиснутый мягкими бедрами. Этой весенней ночью. Мускусный запах Шарлотты. Сочный и сладкий. То, что ты любил, было всего только грезой. Звук. Новый с иголочки мир заснеженных елей. Свет из зимнего окна, когда ты взял ее за руку. Все забирая с собой, в ночные сны. Вместе с доверчивым шепотом. О том, что этот крытый шифером островерхий дом за деревьями когда-нибудь станет твоим. А вот и бакалейная лавка, где я выудил из стакана семь плававших в нем кубиков льда и сказал здорово своему конкуренту, тоже разносившему газеты. Как раз по этой дороге у нас шла граница, сюда мы ходили за ягодами, за виноградом, а иногда перелезали через заборы за персиками. По пятницам я собирал плату и большинство должников говорило мне, завтра придешь, я же, внутренне протестуя, лишь отворачивал опечаленное лицо и бормотал, всего-то пятнадцать центов. Можно было подумать, что всякий раз, позвонив у дверей, я совершал преступление, и даже те у кого вместо простого звонка чуть ли не куранты играли, неделями не возвращали мне долга. Они там внутри сидели в тепле и читали, купаясь в ароматах бифштексов и пиццы. А я с растрескавшимися на морозе губами приплясывал на замерших ногах. И думал, что того и гляди умру. Но в солнечные дни дороги под деревьями близ реки казались тихи. Зеленая трава, обрывы, холмы, горбатые мостики над железной дорогой. Прохладные летние прихожие, где так приятно щелкнуть каблуками и закружить, спускаясь вниз, привычной ладонью скользя по перилам. А вот и та улица. Большой кирпичный дом с боковой дверью. Которую в день платежа едва-едва приоткрыла женщина в черном купальнике. Напугала меня до колик уже тем, что пригласила войти. Четыре часа, чащобная тишь раннего вечера. Стоял в прихожей, пока она, закрыв дверь, рылась в сумочке. Вся мокрая, капающая. Сказала, куда ты спешишь, не уходи, я дам тебе вишневого соку. Схватила меня за руку и держала, глядя в глаза и облизываясь. И все повторяла, что ей сорок лет. А я повторял, вы должны мне тридцать центов за две недели. Дала мне доллар. Я взял большую монету с изображением треснувшего колокола и выудил из кармана какую-то мелочь. Она же расстегнула мне ширинку и извлекла наружу мой крантик. В ту же минуту опрыскавший жидким мылом весь пол. И она сказала, ах ты мерзкий мальчишка, ты мне ковер испачкал, пшел вон отсюда. Взрослые, как своего добьются, враз забывают о справедливости.