Какой усопший смог бы покоиться с миром на атласе, повидавшем подобное. Ах, Кларенс, я вам солгал. Насчет мисс Мускус. Потому что в ту ночь, когда я готовил Герберта Сильвера, а все остальные усопшие почивали. Персик и я рука в руке прокрались в зал прощаний. Обмениваясь поцелуями в щечку. Она все повторяла, милость господня, мне не следует этого делать, и все сдирала с себя одежду. Бросая ее на козлы малинового гроба. Я же, увидев ее тело, весь побледнел от гнева. На то, что мы не сделали этого раньше. Руки мои так и порхали по ней. Я никак не мог поверить тому, что они ощущали. Касаясь ее упоительных членов. Я потянул ее за волосы. Опуская на складчатый атлас. Она кусалась. И задыхалась. Я придавил ее, извивавшуюся подо мной, наши соски, двигаясь взад-вперед, натирали мне грудь. Она стенала громко, мои же вопли едва не подняли на ноги усопших. Но пожалуйста, Кларенс, не позволяйте мне вас перебивать, что вы такое говорили. Да, Корнелиус, я собирался сказать, что там, у дверей, стоит человек во фраке. Так это наш дежурный распорядитель. Помните мистера Хардвика. Из вест-сайдского отделения. Он теперь красит волосы в несколько более светлый тон. А эта дверь служит входом для тех, кто желает двигаться навстречу смерти на собственных ногах. Теперь вверх. Вон там за стеклом у нас крытый балкон. Имеется ресторан. Чтобы те, кто еще жив, могли пообедать. Пока у них есть для этого время. Наблюдая между делом священнейший из обрядов. Созерцая возвышенную сцену и спокойную распорядительность наших великих художников, вершащих свой труд. Когда люди, коим предстоит стать моими клиентами, вот так собираются вместе, ими овладевает радостная и успокоительная уверенность в будущем. Заодно можно спаржи поесть. У нас тут веет пахнущий сосной ветерок, от которого разыгрывается аппетит. Все очень удобно для тех, кому не хочется отходить особенно далеко. Этот пурпурный пожарный гидрант специально для меня установил особый уполномоченный. И я совершенно уверен, что такт-другой современной музыки отнюдь не испортит общего впечатления. Тот господин с рыжей шевелюрой по самые плечи и с приятным лицом римлянина. Это Джек. Я его нанял, чтобы он играл собственные сочинения. Некоторые даже довольно веселые. Тут иногда такие раздаются овации, крики браво, кажется, того и гляди уши к чертям собачьим полопаются. Он раньше был вундеркиндом. А теперь просто гений. Я прекрасно знаю, что моих сотрудников из этой залы палкой не выгонишь. Теперь вы понимаете, Корнелиус, почему мне было так жаль, что вы нас покинули. Ведь, находясь в нашем святилище, весь проникаешься благоговением и грезами, которые его пропитали. И ощущаешь, как реквием коронует тебя. Возводя в цари над этими останками, свозимыми со всех концов города. Хотя последнее время наибольшие поступления у нас из Южного Бронкса. Вон там лежит Тина Три Тонны, объемистая такая дама, с ней нам пришлось повозиться. Глянешь на нее — пейзаж да и только. У нас еще есть особая пристройка для цветных, у них все больше колотые раны. Корнелиус, я рад, что вы здесь. Приятно видеть вас мертвым. И иметь возможность слегка подрумянить вам щеки. Здесь у нас те, кто скончался в нежном возрасте. Малые дети. Простите, Корнелиус, мне все еще трудно свыкнуться с этим. С мирным покоем поверженного дитяти. А вот и ваш дядя. Мужчина с большими руками. Теперь все снова вместе, одна большая семья. Страсти поостыли. Пора уходить, хоть толпа в торговых районах чуть-чуть поредеет. Здесь те, кто был при жизни бременем для семьи, алкоголики, например, или наркоманы. А в той стороне у меня особая зала. Круглая, как часовня в ист-сайдском филиале. И на стенах скульптурное изображение рук, раскрывших вам навстречу объятия. Это мой шедевр. И знаете, мне иногда стыдно признаться в этом. Но больше всего эта зала нравится мне, когда в ней покоятся люди, обладавшие сотнями тысяч долларов. Как вам известно, ко мне теперь прибывает множество важных людей. Некоторые ногами вперед. Кики Конь, Ники Нуль, Джон Большой Чих, Ребен Гонада. Помните тех, которых вы у меня как-то застали. Все как один добропорядочные семейные люди. Хотя и случается, что они принимают решение кого-нибудь устранить. Впрочем, они всегда требуют, чтобы такое устранение сопровождалось уместным напутствием. Это, Корнелиус, величественная династия смерти. В которой власть и слава высоких и мощных получают окончательное освящение. Я себя увековечил, Корнелиус. Множественные пулевые ранения, голова, которая держится на честном слове, все это для нас не проблема. Вот когда человека с близкого расстояния разносят из дробовика. Бам. В голову. Тут, конечно, картина получается неаппетитная. Уши летят в разные стороны. Но если удается получить несколько прижизненных фотографий клиента, мы даже это испытание обращаем с помощью воска в триумф. Особенно, когда есть возможность использовать настоящие глаза. Ах, Корнелиус, какой вы все же хороший слушатель. Неважно, живой или мертвый. В жизни не встречал человека, которому мог бы так много всего сказать. И который так хорошо меня понимал. А теперь, если вы пройдете сюда, то попадете на крышу. В солярий. Где незабвенный усопший может приобрести настоящий загар. Одно лишь это вмещает в себя все, о чем я когда-либо мечтал. Здесь среди небоскребов. Твердыня Трупов. Нет-нет, Корнелиус, скорее, Дворец Достоинства. И человек, спешащий куда-то по своим житейским делишкам, может теперь подтолкнуть попутчика локтем и произнести те слова, Корнелиус, ради которых я и живу. Он скажет. Видишь. Вон те золотые шпили. Что упираются в небо. Это Вайн.
   Кристиан открывает глаза. И видит спокойно взирающего на него сверху вниз. Кларенса Вайна. Миг и меня проткнут троакаром. Все те же спокойные, бесстрастные щеки. Всегда свежевыбритые. Тугой белый воротничок. Опрятный узел на галстуке Спортивного клуба, надетом им сегодня. По случаю моих похорон. Или он пришел, чтобы выяснить, много ли во мне содержится жидкости. Сведения при бальзамировании необходимые. Надеюсь, он подойдет к моему гробу поближе. Все-таки бывший служащий, можно рассчитывать на особый и чрезвычайный уход. Настало время тихо-мирно проводить меня на покой. Господи, неужели я умер. Или все-таки жив, черт вас всех побери.
   — Корнелиус, Корнелиус, вы меня слышите.
   — По-моему, да.
   — У вас есть друзья, Корнелиус. Почему вы ни разу не зашли повидаться со мной. Мы с доктором Педро хотим вам помочь. Я говорю серьезно, Корнелиус. Это не дело. Так вас просто убьют.
   — Я собираюсь вернуться за океан, мистер Вайн.
   — Дом человека там, где висит его шляпа. Все, что от вас требуется, повесить ее в моем новом филиале. Чарли, мисс Мускус, все вас просят об этом.
   — Я вас под суд подвел.
   — В нашем деле это бывает, Корнелиус.
   — Выходит, я все же не умираю.
   — А признайтесь, вы ведь, увидев мое лицо, решили, что уже умерли. Так.
   — На мгновение.
   — Знаете, мой мальчик, кое-что из того, что вы тут кричали, в этой больнице до сих пор ни разу не слышали. У них этажом выше умирала знаменитость. Но как мне сказали, главный спектакль разворачивался здесь. Вы, Корнелиус, снова влипли в историю. Вам чертовски повезло, что я знаком еще с одним начальником участка. У двоих сломаны челюсти, еще у двоих носы, одному человеку отдавили яичко. Не понимаю, как он второе ухитрился спасти. Кому-то из посетителей, чтобы остановить побоище, пришлось съездить вас бутылкой шампанского по голове. Обычные бутылки, с виски, на вас впечатления не производили. Патрульные говорят, что бар больше всего походил на бойню. Будьте поосторожней, Корнелиус, в этом городе немало людей, любящих сводить счеты.
   Глаза застилает туман. Голос Кларенса гаснет. Засыпаю. Как я устал. Заездила родная земля. Вчера на улице меня остановил человек. Сказал, что страдает от жуткой боли, что-то попало в глаз. Он хотел снять квартиру, пришел посмотреть ее и никак не мог найти привратника, и кто-то сказал, что привратник поднялся наверх, и когда он пошел на поиски, привратник делал минет какому-то моряку и сказал, что он сейчас занят, зайдите минут через десять и какого-нибудь друга приведите с собой, вот я и хочу вас попросить, может быть вы пойдете. А после в подземке. В пустом поезде. Входит какой-то малый. Расстегивает ширинку. Вытаскивает член и ну его тягать, причем поворачивается и вежливо так спрашивает, не хотите отведать. А я был усталый. Аппетита никакого. Нет, говорю, спасибо. Хотя я бы взглянул, нет ли в меню других блюд. На следующей остановке он вышел, так и продолжая дрочить. Люди на платформе вежливо расступались. Когда в этом городе вынимаешь хер из штанов, каждый понимает, что ты человек целеустремленный и отходит в сторонку. И что они орали в том баре. Пока я туда-сюда катался по полу. Отбивался от наседавших на меня в какой-то комнате, забитой упаковочными ящиками. Лупил левой. Провел такой хук правой, что рука на два фута ушла в чье-то пузо, я даже костяшки зашиб, врезавшись ими снутри в позвоночник совершенно неизвестного мне человека. А голоса орали. Ах вот оно как, ты, значит, Америку не уважаешь. Упав в баре на пол, увидел как на меня толпой валят чужие ботинки. И всю потасовку в голове вертелась всего одна мысль, надо бы при первой возможности подпалить Убю подошвы. Потом темнота. Потом сирены. Склады, темные подъезды. Ночной воздух, холодный, колючий, и звезды смотрят мне прямо в лицо. Волосатая лапа и часы на запястье врача. Нащупывает мой пульс, чтобы выяснить, не помер ли я. Проезд по улице под лязг крышек на люках канализации. И барабаны. Дробный стук, летящий от реки до реки. Из коридора в коридор. По которым катают мертвых, обернув в простыни, и натянув их на лица. Плакаты на стенах. Не засовывайте в уши посторонних предметов. Еще был случай на другой пустой станции подземки. Сижу на скамье. Идет какой-то мужчина. Далеко-далеко, на другом конце платформы. Медленно подходит все ближе и ближе. Минуя одну пустую скамью за другой. И усаживается рядом со мной. Иисусом клянусь, я глазам своим не поверил. Мощное раскатистое рычание вырвалось из моего рта, искривившегося так, что слева вылез наружу клык, совершенно как у вампира. Тут этот джентльмен поднимается, отвешивает поклон и приносит мне извинения. Говорит, что он пастор баптистской церкви. И был бы счастлив, если бы я стал его прихожанином. Паства у него вся чернявая, блондин вроде меня пришелся бы очень кстати. Я было хотел встать на колени и просить его о прощении, но подумал, что он решит, будто я собираюсь у него отсосать. И ведь никто тебя знать не желает. Если только ты не придурок, лыбящийся в каком-нибудь наилучшем из наиновейших наимоднейших мест. Столкнувшись с одиночеством и отчаянием, они затыкают уши и отвращают взоры. Им подавай всем довольного, да чтобы новенький был и блестел. Как этим губастым лоханкам в нашей конторе. Чучела дерьмоголовые. А, Кристиан, да, по-моему, он снова пошел у туалет и «Уолл-стрит Джорнал» с собой понес, о, часа примерно два назад. Словно волна, я прокатился по городу. В котором, похоже, никому уже в голову не придет спросить, а где же владелец доллара, лежащего на панели. Здравствуйте. Вы меня слышите. Лица в баре. Какая-то пустельга решила повеселиться, выцарапывая мне глаза. И кулаки у меня запели. И губы ее обратились в прибитые к зубам раздавленные помидоры. Женщин пропускаем вперед. Вот я ей первой и врезал. Пока каждый из посетителей бара из кожи лез, чтобы первым врезать мне. Кто-то сказал про меня, что я с моим языком способен выпутаться из любой ситуации. Мигер говорил, будто я никогда не признаю собственной неправоты. А две приемных матери подряд уверяли, что я прирожденный маленький лжец. Тогда как я был всего лишь дипломатичен. Мигер говорил также, что я допустил ошибку, которой общество не прощает. Выпив свою содовую до того, как обслужили всех остальных. Сказал, этого назад уже не вернешь, ты посягнул на их рудиментарные представления о хороших манерах. Выпил содовую первым. А я просто пригубил ее, чтобы выяснить, ту ли мне принесли, какую я заказал. Понимаешь, ты пытаешься выпутаться из этой ситуации. Но выпутаться из нее невозможно. Даже взобравшись на борт океанского лайнера. В купленном мною билете сказано, восточное направление, палуба Р, каюта 34. Один взрослый, без слуг, общее число пассажиров, один. Пассажир и перевозчик взаимно согласились, что если судно затонет, значит, не повезло. Счет пошел уже на часы да и тех становится все меньше. Выпутаться. Бежать вдоль воды, маша кораблю и крича, подождите меня, подождите. Открываю глаза. Навстречу свету. Чувствую боль в руке. Мне все обещали и обещали. Ты еще где-нибудь найдешь свою маму, сынок. Отец уехал, но после вернется. Лежи теперь здесь. Береги руку. Когда-то давно темнокожий полицейский обнял меня за плечи. Чтобы утешить, ибо я был мал и заброшен. У него было самое грустное и самое доброе в мире лицо. И он сказал мне, ребенку. Не беспокойся, сынок. Но я беспокоился. Исправно слушая все, что мне говорили. Старайся, чтобы твое рукопожатие внушало людям доверие к тебе. Вырасти высоким, сильным и бронзовым, как небоскребы. И сокруши их, пока они не обратились в призраков. Все, какие есть в этом городе.
 
Слишком богатом
Для насмешек
Слишком безлюдном
Для любви
 

29

   Из больницы домой, в мою вест-сайдскую комнату меня в новеньком синем лимузине отвез Кларенс Вайн. Город просыпался. Меж тем как укладывались не спящие по ночам горожане. Из развозящих газеты грузовиков плюхались на тротуар тяжелые пачки. Люди на остановке автобуса. Светловолосая девушка, несущая пакет с бельем, чтобы по дороге на работу забросить его в стирку. Как-то утром, я, рано проснувшись, вышел купить булочку, и увидел за дверью кондитерской человека, который придерживал ее открытой, а входившие покупатели говорили ему спасибо. И когда все прошли, он сказал, еще бы я ее не держал, они как пойдут ломиться, непременно схлопочешь от кого-нибудь дверью по башке.
   Четыре наших колеса негромко прошуршали по моей улице с односторонним движением. На ней я и покинул мирный покой черной лимузиновой утробы. Хмурый и смуглый водитель, Ромео. Вместе с Вайном помогли мне подняться по ступеням. Я шел, покачиваясь. Мы с Кларенсом пожали друг другу руки. Какой он низенький. А кажется таким высоким, осанистым джентльменом. Из двери, направляясь на работу, выходят люди. С увлажненными волосами. Поблескивая проборами. Косо поглядывают на меня. При подобном недружелюбии, разве сможете вы признать во мне человека, способного подружиться со всяким да так, что всякий признает дружбу со мной за честь.
   Два дня пролежал на кровати. Швыряясь ботинками в тараканьих разведчиков. И слушая по радио симфоническую музыку. Промывая глаза и голову пахнущей лимоном водой. Попивая яблочный сок и заедая груши ломтиками швейцарского сыра. Кларенс прислал мне целую корзину фруктов. Одна рука в бинтах. Почувствовав, что кто-то подглядывает за мной с другой стороны улицы, опустил шторы. Вскрыл письмо. Единственная полученная мною почта. Очередное предложение приобрести бандаж для надорванного пупа. Мерки снимаются прямо в деловой части города.
   В пятницу, достаточно окрепнув для того, чтобы пойти прогуляться и даже вприпрыжку, я снял трубку звонившего в прихожей телефона. По-матерински ласковый голос спросил, это вы, Кристиан. И прежде, чем я успел сказать Пибоди. Она произнесла, я тебе, уебище белобрысое, все яйца отрежу. Разъеби твою мать. У нас есть фотографии. На которых ты суешь свой белый хуй в рот моей доченьке, Эусебии.
   Очень медленно опустил трубку. И еще один день пролежал, поигрывая своими детородными органами. Теперь, торопливо пробегая по улице, я то и дело оглядываюсь. Пытаясь вновь сжать правую кисть в белый кулак. Наросты кровавой коросты на черепе. Раздобудь вигвам. Поставь его в подземке. И кочуй. С одной платформы на другую, куря трубку мира, пока не выйдет время. Или пока какой-нибудь сучий потрох не удавит тебя, чтобы сожрать твою жертвенную маисовую лепешку. В этом городе, полном гримасничающих обезьян.
   Сегодня суббота. Первые опавшие листья. Ясное солнце в синих небесах. В парке парад собак и собаковладельцев. Воздух, согретый бабьим летом, тих. А наверху засели в скалистых отрогах домов омерзительно богатые сукины дети. Глотают пилюли, мажут лосьонами рожи и задницы и знать не желают таких, как я.
   Я же еду на север, в Бронкс, сквозной, скоростной и гремучей линией. Все таращатся. На мои персикового цвета туфли. Болгарской ручной работы. Нашел их в одежном шкафу старика Соурпюсса, когда в последний раз рылся в квартире Фанни. У нее перед домом. Приметил Вилли. Сгорбив обтянутые майкой здоровенные покатые плечи, он сидел на панели, рядом с пожарным гидрантом в подтеках мочи. И в тот миг, как я, уходя, положил на столик оставленные мне Фанни ключи, безостановочно зазвонил телефон. Я поднял трубку. И услышал издалека. Мое имя. Корнелиус. Корнелиус. Я вслушивался и повторял, алло, алло. Но голос умолк. Только и было слышно, как мое имя отзывается эхом. Далеко, в Миннесоте. Пока не пресекся и мой голос. Темная мрачная ночь на другом конце проводов. За полями маиса, помавающего золотыми головками. На пороге пустоты. Нечего больше сказать да и некому. Но я все же сказал. Это ты. И услышал, прощай. Потом еще долго ждал. И положил трубку как можно тише, чтобы она не заметила. Муж ее, старый Соурпюсс, рассказывала Фанни, часто говаривал. Что если он когда-нибудь разорится. То просто уйдет отсюда. Далеко-далеко, на самый конец телефонной линии. И будет молчать. Сидя рядом с мертвым телефоном. Безмолвным, отключенным. Так, в конце концов, ушла и ты.
 
 
   Кристиан, расставив ноги, стоит в первом вагоне болтающегося поезда подземки. Мотаются цепочки, ветер задувает в дверь. Когда мы вырываемся из-под земли, вспыхивает солнце. Впереди сверкают серебристые рельсы. Станции с дощатыми полами и нависающими островерхими кровлями. Последняя остановка. Спускаюсь по темным железным лестницам, по которым мне прежде столько раз приходилось взбираться. Мирные послеполуденные выпивохи без пиджаков сидят в кабачке. Перейдя улицу, ожидаю на автобусной остановке. У кладбищенских ворот. Влезаю в автобус. Лица сидящих. Глаза, за которыми накрепко заперто почти неприметное узнавание.
   Кристиан в который раз шагает по изогнутой Парковой. В сторону памятника. Бронзовый орел, закогтивший красноватого мрамора шар. Имена павших патриотов. Пушка, на которой я часто играл. Напротив за улицей поле битвы с индейцами. Фонтанчик. Зажимал большим пальцем струю, брызгая в лица детей. Забор, на котором мы все сидели, наблюдая взлет зеленых светляков и онанируя. Дорога из школы домой. Брел, надеясь, что знания, скрытые в книгах, которые я волоку, всползут по моему запястью прямиком в мозги. И гадая, где теперь все. Что поделывают. Небось, дуют в кондитерских содовую. Мне-то оставалось только облизываться, потому что я и десяти центов не мог наскрести. Теперь здесь, в стоящей на шоссе машине попивают пивко полицейские. Сидят в красивых синих мундирах, ожидая того, кто превысит скорость. Разглядывают меня сквозь темные очки. Сроду не видел ни одного такого пуза, да еще синего. Углядели мои туфли. Тычут в меня большими пальцами. Я лишь глянул в ответ, состроив такое лицо, будто я знаком кое с кем, который знаком еще кое с кем, который кое-что из себя представляет, так что вы лучше держитесь подальше. И проследовал мимо, на лишний дюйм выпятив грудь. Большого впечатления не произвел, но хоть не арестовали и на том спасибо.
   Шарлотта в длинном платье из белых кружев и широкополой соломенной шляпе на волосах цвета сена, сметанного в стога. Мы спускаемся по красным ступенькам ее дома. И она удивленно приоткрывает рот. Оглядев меня от светлых волос до персиковых туфель. Я приветственно поднимаю забинтованную руку. В кармане последние скудные доллары, которые я вправе потратить. Тихий солнечный вечер, поднимается ветерок. Она говорит, что мать разрешила взять ее машину.
   — Куда поедем, Шарлотта.
   — Поедем куда-нибудь.
   И мы едем на север. По задним улочкам детства. Где началось столь многое в моей жизни. Последние часы которой я, как мне казалось, доживал всего несколько дней назад. Монахиня в больнице, услышав от меня, что я умираю, сказала, нет, мистер Кристиан, вы еще не готовы к встрече с творцом. Живущим, как говорили мне, на вершине холме, в окруженьи лугов, зелень которых пронизана лютиками.
   Корнелиус ведет темно-серый восьмицилиндровый двухдверный автомобиль. Останавливается у придорожной забегаловки, на краю построенного в лесу огромного квартала многоэтажных домов. Чтобы выпить виски с содовой под тускло синими лампами. Едет дальше мимо разляпистого кирпичного здания, под голубоватой шиферной крышей которого я когда-то учился. За окнами солнечных классов росли ели, голубоватые окончания их верхних ветвей касались стекол, и на мили вокруг лежали холмы и пригорки, и чистые, волшебные озера. И лучше всякой алгебры казался звук, с которым ветка скребла по стеклу бесконечными и бессмысленными послеполуденными часами. А прикосновение к ее коже казалось прекраснее всей истории с основами гражданственности вместе. Ты жив, пока сам этого не сознаешь. Осознается лишь приближение смерти. Потому что ты изо всех сил пытаешься его задержать. Когда уже слишком поздно и ничего задержать нельзя. Вот и Фани Соурпюсс села в поезд и уехала навсегда. Дальше, чем ушли дни нашей юности. Когда о чем бы мы ни говорили, все отзывалось мечтой. Те дни были лучше нынешнего. В который я веду машину Шарлоттиной мамы, не имея водительских прав. Последний памятный вечер. Из всех иных вечеров, проведенных мной на этих дорогах. И обремененных надеждами. На то, как я разбогатею. И забравшись наверх, взгляну оттуда на прочих людишек. Смешавшихся в кучу, чтобы легче было понять, насколько ты превосходишь всю их дрянную ораву.
   Сворачиваю налево, на мощеную булыжником дорогу. Взбираясь на вершину холма вдоль трамвайных путей. Снова налево между высокими и прямыми, тесно растущими ильмами. Знавал я когда-то здесь одно заведение. По усыпанной шлаком дорожке спускаюсь к автомобильной стоянке. Рядом со старым, но гостеприимным ресторанчиком. С фабричными окнами. И целительной атмосферой. Сюда мы рука в руке войдем с Шарлоттой и усядемся за накрытый белой скатертью стол. Я уже вижу его сквозь листву на расположенной ниже террасе.
   Корнелиус Кристиан стоит на верхней ступеньке зеленой лестницы, ведущей от входа вниз. Листья пальм колеблются, когда под ними пробегают туда-сюда официанты, задирая носы, презрительно морщась и удивленно приподнимая брови. Мажордом с пренебрежительной миной указывает нам на столик. Одиноко стоящий в дальнем углу. Садимся на железные, белые филигранной работы стулья. Безмолвие и прохлада. Сукин сын лакей уставился на мои полуботинки. Демонстрирую ему полную непринужденность. А Шарлотта совсем сражена. Оскорблением, нанесенным мною приличиям.
   — Разве тебе не известно, что персиковый цвет считается высшим шиком.
   — Нет, не известно.
   — Я стану зачинателем новой моды.
   — Но на нас все смотрят.
   — Я думал, тебя обрадует возможность выйти со мной на люди.
   — Она меня обрадовала. И сейчас радует.
   — Мне в этих туфлях легко и удобно. Я ими даже горжусь.
   — Мы сидим и никто к нам не подходит. Нас просто игнорируют. Слышишь, в другом зале смеются люди в дорогих нарядах. Мужчины в черных туфлях, темных галстуках и белых рубашках. Все такие парадные. И официанты увиваются вокруг них.
   Лоб Шарлотты Грейвз собирается в озабоченные волнистые складки. Один из лакеев притаился за колонной. Приглаживает зачесанные назад волосы на лысеющей голове. Осторожно выглядывает. Кристиан поднимает руку. Изящно щелкая пальцами. И видит, как ноздри ублюдка расширяются в глумливой ухмылке. Ублюдок разворачивается и удирает, словно у него подметки горят. И дурацкая рука моя застревает в воздухе.
   — Понятно. Игнорируют. Можно подумать, что я украл эти туфли. В которых сейчас нервно сжимаются мои ступни. Знаешь, прежде тут была фабрика. В лесной глуши. Тех, кто восставал против установленных здесь порядков, травили сторожевыми собаками. И между столиками взад-вперед разгуливали полицейские с дубинками.
   — Корнелиус, это наш первый настоящий вечер вдвоем. Может быть, поедем в другое место. Я надела мое лучшее платье. Оно принадлежало еще моей бабушке. Бабушка в нем венчалась. Я только подол подрезала. Ты не думай, я не против твоих туфель, просто мне здесь не нравится. И я не хочу, чтобы на нас все глазели.
   — Ты дитя, Шарлотта.
   — Какое там. Я себя чувствую не в своей тарелке. И ничего не могу с собой поделать.
   — Не позволяй этим лакеям тебя запугать.
   — Нас ведь могли провести в другой зал, где играет музыка, люди танцуют. А тут ничего нет.
   Кристиан стремительно оборачивается ко входу в кухню, из которой снова высовывается лакей, и тот столь же стремительно скрывается за скрипуче качнувшейся дверью буфетной.
   — Скотина.
   — Видишь, как они с нами обходятся. Нам даже меню не подали.
   — Сомнения по части моего вкуса вполне очевидны. Хочешь, я спрячу ноги под стол.
   — Теперь уже поздно. Они к нам не подойдут.
   — Мы подождем. Улыбнись.
   — Не могу.
   — Шарлотта, у тебя такой красивый рот. Такие большие зубы. И такая тревога на лице. Из-за моих туфель. Помнишь лето, когда мы были детьми. Пикник и парад в День Труда. Я увидел, как ты выходишь из дому в белой шелковой кофточке, и с такой же, как сейчас, копной волос на голове. Ты крикнула мне, привет, с радостью, какой я за всю мою жизнь ни в ком не вызывал. Я и сейчас слышу твой крик. Он даже заставил меня пойти на парад со всеми, хотя нет, вру. Я прятался за деревьями, воруя для братишки мороженое, пока граждане нашей страны маршировали на параде. Ты такое дитя. Мои туфли свидетельствуют о дурном вкусе. Мои туфли свидетельствуют о дурном вкусе.