— Я знаю.
   — И еще, миссис Гау, что меня сильнее всего удручает, так это то, сколь многие старались помочь мне, едва я сошел с корабля. Были со мной милы. Открывали мне свое сердце. Ваш муж помог мне. И мистер Вайн, владелец погребальной конторы, вы могли недавно видеть его рекламу, он без малого спас мне жизнь.
   — Он, должно быть, хороший человек.
   — Да. А в детстве, это было что-то ужасное. Я чувствовал,
   что никто не любит меня. Когда я шел по проходу в церкви,
   первый раз в жизни шел ко святому причастию, одна из сидевших там женщин с ненавистью взирала на меня. И я не отрывал глаз от моих белых туфель, уже к тому времени слегка посеревших. Конечно, я помнил, как насыпал сахар в бензобак ее мужа, и понимал, что доказать этого ей никогда не удастся. Но ведь так поступают все дети. После этого двигатель уже никуда не годится. И она возненавидела меня. Вы только не подумайте, что я склонен жаловаться на судьбу.
   — О нет, вы вовсе не производите подобного впечатления, совсем-совсем нет. Здешние ребятишки тоже так поступают с Говардом.
   — По-моему, эта история с винокурением произвела на вашего мужа очень тяжелое впечатление.
   — О, я думаю, он с самого начала догадывался, что там происходит. Говард такой хитрец.
   — Как замечательно вы пахнете, миссис Гау. И ваши веки. Просто невероятно, с какой точностью они прикрывают ровно половину глаз.
   — А вы хорошо видите в темноте.
   — Спасибо.
   — Ваш запах мне тоже нравится.
   — Спасибо.
   — И знаете, Корнелиус, вам не следует так уничижительно к себе относиться. Вы тогда написали Говарду. Что кажетесь себе ничего не стоящим. Если ваша песня прекрасна, кто-нибудь обязательно услышит ее и так о ней и подумает. Возможно, вы с этим не согласитесь, но и Говард, должно быть, по-своему слышит ее. Я-то слышу определенно. Вернее, не я, а что-то внутри меня. Может быть, сухожилия или голосовые связки, но что-то на нее отзывается дрожью. И скажите, Корнелиус, у вас есть кто-нибудь.
   — Нет.
   — У каждого есть. Хоть кто-то.
   — Миссис Гау, если бы мы встретились не сейчас. А, скажем, много лет назад. В школе, к примеру. Мог ли я показаться вам привлекательным.
   — Конечно, могли. Но почему вы спрашиваете.
   — Потому что я, в сущности, никому не нравился. Во всяком случае, таким красавицам, как вы. Способным получить кого-то, по их представлениям лучшего.
   — Кому-то вы непременно должны были нравиться. Иначе вы бы не стали таким, как сейчас.
   — Дядя однажды купил мне зеленый велосипед. И еще у меня была тетя, которая пекла мне яблочные пироги, сочные, сладкие, с корицей. Я обычно приходил к ней утром в субботу и съедал весь пирог.
   — Целиком.
   — Да.
   — Мне кажется, Корнелиус, вы слишком требовательны. К людям. Очистить столько яблок, это большой труд. Но каждый раз, когда вам захочется яблочного пирога, приходите ко мне, я вам его испеку.
   — Неужели испечете.
   — Да. Конечно испеку.
   — И не станете возражать, если я съем его целиком.
   — Не стану.
   — Я бы с радостью пришел и съел испеченный вами пирог, миссис Гау.
   — Неужели придете.
   — Да, конечно приду. Я уже ощущаю его вкус.
   — Правда.
   — Да, правда. У меня уже слюнки текут. И вы ведь не будете против, если я водружу на него огромную глыбу мороженного.
   — Нет, не буду. Я против другого, я против того, чтобы и дальше сидеть на подлокотнике вашего кресла. Потому что больше мне этого не выдержать. Потому что вы можете получить от меня все, что хотите. Какой угодно пирог. Я сама вам его отдам. Но пожалуйста, пожалуйста, не заставляйте меня ждать дольше. Иначе я убегу. О господи, я дурная, дурная женщина. Свалиться вам прямо на колени. Поцелуй же меня, поцелуй. О боже. Поцелуй меня. Сейчас я нарушу супружескую клятву. С тобой.
   Гибкие руки миссис Гау смыкаются вокруг Кристиановой шеи. Губы касаются его глаз. В уже знакомом темпе. Так это было и с другими телами. Бившимися о твое. Воздымая тебя на дыбы. Вкус плоти, ее звуки, запахи, мякоть. Под сиреневой шелковой шкуркой. Мятые ягоды бузины. Персики, только что с дерева. Сочная, легко слезающая кожица. Высокая трава, в которой могут водиться змеи. Минуй все опасности, чтобы коснуться спелых сладких ворсинок. Купающихся в соке. Чуть присоли и съешь этот грех. Грех перед Гау. Стонущим неподалеку в постели, надеюсь, бессознательно. Не спрашивающим, как Убю, по двадцати раз на дню. Где этот Кристиан, черт бы его побрал. Мистер Убю, этот Кристиан, которого все так старательно ищут, сидит в сортире. Потому что не хочет заниматься вшивой, занудной канцелярской работой. А хочет он заниматься тем, чем занимается вот с этой мужней женой. По имени Джин. С настоящим другом Говарда. С первой красоткой предместья. На которую я украдкой поглядывал весь этот вечер. Маленькая, темноглазая, с фантастическим задом, облизывающая губы. Помахивая ножкой вверх и вниз. В глубине ее глаз таилась предназначенная мне улыбка. Между тем как ты, Говард, распалялся, низвергая на Корнелиуса Кристиана глыбы новорожденной враждебности. Теперь твоя жена сбрасывает одежды. Должно быть, не думает, что ты можешь проснуться, свалившись с кровати. И вспомнить о госте. И господи-боже, как растрезвонился телефон. А миссис Гау уже тараторит в темноте со скоростью, равной миле в минуту.
   — Пусть звонит, Корнелиус, пусть звонит. Господь всемогущий, я собираюсь нарушить клятву супружеской верности. Я собираюсь нарушить ее. Господь всемогущий, так вот на что это похоже. Мама никогда мне не говорила. Никогда не говорила. Ни единого слова. О том, как стать дурной женщиной после восьми лет замужества. Каждый дюйм твоего тела, Корнелиус. Я хочу осязать каждый дюйм. Звонит, проклятый. Может быть, я не должна, не должна, не должна, после стольких лет. Моей милой, скромной супружеской жизни. Нарушать клятву верности. Но дай же мне его, дай. Я вся мокрая, по ногам течет. Я не могу остановиться. Мамочка. Я не могу. Скорее. Дай я запру дверь. Хоть это сделаю. И сниму телефонную трубку.
   Ноги ее еле слышно касаются пола. Два прыжка и быть может один скачок. Щелк. Еще прыжок со скачком и она уже здесь. Причем совершенно голая. Запах становится сильнее и слаще, чем прежде. В тех местах, куда я кладу ладонь. Бугорки позвоночника на спине. Приподнимает рукой правую грудь и притискивает мне к лицу. Скорость возрастает до полутора миль в минуту. Губами прихватывает мои волосы.
   — Я ничего не могу поделать, Корнелиус, потому что хочу тебя. Так страшно хочу. Подумать только, день был как день, ничего необычного. Кто бы мог сказать, что я погублю свою жизнь. В самый разгар ночи, в разгар супружеской жизни. Родом из лучшей семьи Чарлстона, а с таким же успехом могла родиться в Дамаске. Мне столько всего наговорили про Дэниэла Буна, но хоть бы кто-нибудь предупредил, что я могу сбиться с пути истинного. Простая девушка из Западной Вирджинии. Никаких нечистых помыслов. Мне нравились ноги прославленных теннисистов. Любила смотреть, как взлетают их волосы, когда они отбивают мяч. А у тебя волосы, словно шелк. Такие венчают лики святых. Таящих, надеюсь, дьявольские желания. Никогда еще не расстегивала мужскую ширинку. Она у тебя без пуговиц. Которых я ожидала. Мне нельзя останавливаться, я должна говорить. Пожалуйста, не сердись. Можно я на него сяду. Вот так.
   — Да.
   — Для тебя одни только да. Да, да и да. Я хочу притвориться мертвой. Беспомощная, лежу на столе. И не знаю, что ты со мной делаешь. Но я знаю. Потому что живая. Скажи что-нибудь похабное.
   — Я не могу.
   — Ну скажи. Первое, что придет тебе в голову.
   — Нас здесь никто не услышит.
   — Моя лучшая ночь, а тебе и сказать больше нечего. Невинной девочке вроде меня. Всегда думала, что стоит мне только жопкой вильнуть, как соседи сразу прознают. Погрозят мне пальцем и скажут, где же твое благочестие. Я простая женщина, принадлежащая к епископальной церкви, а ты трусишка. Ну, скажи что-нибудь похабное. Или ты от удивления язык проглотил.
   Зубы, губы, весь рот миссис Гау присасываются к Кристиановой шее. Комнату наполняет шум дыхания. Но уши бдительно прислушиваются, не слыхать ли еще каких звуков. Не бьется ли, скажем, в дверь чужое плечо. Не кричит ли кто. Эй, какого дьявола ты себе позволяешь, зачем ты заперся с моей женой. Чтобы полюбоваться американским флагом. С новейшими звездами, какие на нем появились, одна для черных, одна для бурых, одна для желтых и десять для белых. Прочие для всех остальных ничтожеств. Вывесь его на переднем крыльце, пусть соседи увидят, в какой, черт возьми, стране мы живем. Вон там, дальше садик какого-то ублюдка с патриотической скульптурой, вот это и есть Америка. А тот сукин сын, который шторы опустил, небось считает, что он в Минске. Потому как вокруг столько ирландцев, немчуры да румын, что ни на кого нельзя положиться. У той же мисс Мускус родители венгры. Я ее все-таки поимел. Для вящей славы моей страны. В лучшем Вайновском гробу. Ощущение было такое, будто нас в нем везут на велосипеде с оплетенными красным, белым и синим спицами и с креповыми флажками. А сзади шагает любительский оркестр. Так основательно мы растрясли этот ящик. Дело было четвертого июля, снаружи хлестал дождь. Охлаждавший жар наших сплетенных тел. И размочивший в городе все картонные украшения. Мне часто снится мисс Мускус. Марширующая, кружась и бия коленями в барабан. С жезлом она способна творить чудеса, но господи боже мой, что она творила с моим скипетром. Джордж однажды позвал нас обоих в покойницкую. Сказав, гляньте, какой у этого малого хер. И мисс Мускус вся покраснела. Вайн тоже. И Чарли. И Фриц. А я лишь подумал, ничего себе. И записал размеры в книжечку, куда заношу рекорды. А седоголовый Джордж все никак не мог успокоиться, оттого что увидел такую громадину. И где бы ты ни был. Живой или мертвый. За тобою следят глаза. Собирая по крохам фактики. Пряча их, как прячут скелеты в одежном шкафу. Из которых они клацают челюстями. Ибо им не терпится уничтожить остатки гармонии, по всей стране, от побережья до побережья. Полети по скоростному шоссе и увидишь, что всем насрать на то, откуда ты взялся, пока они думают, что ты важная птица и сам знаешь, куда тебя несет. Нога на акселераторе. Мили одна за другой с грохотом валятся под колеса. Все твои беды уносятся прочь. А ты мчишь через Соляные Равнины и на номерном знаке твоем всего две-три цифры. На моем так и вовсе значится ноль, когда я, прикинувшись психом, на своих двоих слоняюсь по улицам. И задаю вопросы дамам, гуляющим без кавалеров. Когда вы в последний раз совершили адюльтер. Случилось ли вам при этом оголодало облизывать его лицо. Обращая к собственной выгоде его молодость и красоту. Подавая безобразный пример собственным деткам, лежащим в постельках на втором этаже. Изящная, смуглая, хрупкая. Все бы сложилось чудесно, если б я знал ответ на главный вопрос, стоящий перед этой страной. Кто тот большой человек, что сидит, притаясь, там, куда стекаются все неправедно нажитые богатства. Курит сигару, развалясь в просторном кожаном кресле. Без печали и радости слушая, как Хор Мормонской Обители славит непорочность высокими голосами. Привратник из дома напротив сказал, жаркий нынче денек, и это была чистая правда. Которой больше вам никто не поведает. Ни по какому поводу. По утрам я сидел у окна моей вест-сайдской конурки, наблюдая людей, что рылись в отбросах. Завидуя пылу, с которым они выбирали себе ночные горшки. И даже пианино, на которых вполне можно было играть. Какой-то прохвост с рыжими лохмами по самые плечи битых два часа просидел, порхая пальцами по клавиатуре расстроенного кабинетного рояля, которым он перегородил тротуар. Выброшенного тонким ценителем музыки. Я знаю, мне пора уходить. Прощайте. Прощайте. Под звон фонтана, спрятанного в ваше тело. Миссис Гау. Так говорят мои часы, поймавшие луч света. Идти просить пособие на бедность. Спасите мою душу. Затерянную в Куинсе. Запуганную леденящими душу ужасами. Миссис Гау. Не расплетайте рук. Не отпускайте меня. Чтобы я не уплыл за океан. И не умер вдали отсюда. Но если я не сделаю этого, я обречен. Поскольку песня моя никому не нужна. И мне остается одно, дожидаться смерти, слоняясь по улицам. Глядя, как мимо в машинах проезжают живые. Когда-то здесь от крыльца к крыльцу таскался точильщик. Звенел в колокольчик. Возвращал вам заостренное лезвие. Копил деньжата. И накопил их целую гору. На которой ныне лежит распятой моя Фанни Соурпюсс и остывает под снегом своих лыжных курортов. Грудь у нее, как у вас ягодица, такая большая. Может сделать меня богатым, одним росчерком пера. Говорит, что ее купили, а теперь она вправе сама покупать. И я, нестерпимо страдая, обитаю в этом раю. Мне было двенадцать, и был я тощ и уродлив. И всего через ряд от меня сидела за партой Шарлотта Грейвз, единственная девочка, которая любила меня. Хоть все и твердили, что я едва ли не главная бестолочь в классе. Немногим лучше Дергунчика. Объявленного полным тупицей. И посаженного на последнюю парту в последнем ряду. У него была грязная шея и уши в каких-то чешуйках. И я пошел посмотреть, что его обратило в такого тупицу. Дом их стоял на холме. Я удивился, увидев, что вся лужайка у них завалена сломанными холодильниками. Высвистел его на улицу и спросил, зачем они вам. Он ответил, а вдруг когда-нибудь пригодятся. Мне это показалось дьявольски умным. И я понял, что на самом деле ни он, ни я далеко не тупицы. Скоро поднимется солнце, озаряя ярко-бурые кроны дубов. Осень. И прежде, чем меня постигнет крушение. В виде кары за адюльтер, совершенный мною на этой тенистой улочке. Я в слабом проблеске любви и страдания высеваю малое семя. Все завершается, не успев даже начаться. О боже, Корнелиус, я не могу остановиться, я кончаю. В жизни мне не было так хорошо и так гадко сразу. Когда я снова увижу тебя. И испеку тебе яблочный пирог.
 
Ответь
 

27

   Тихие ночные часы. В которые слышишь, как в нескольких кварталах от тебя проезжает машина. Миссис Гау укладывает трубку на телефон, который тут же начинает звонить. Слышится отчетливо различимый с другого конца комнаты. Голос Фани Соурпюсс. Чарующим тоном спрашивающей. Ты кто такая, манда. Где мой муж.
   Господи, да где я только за это время не побывал. Проехался на катерке вокруг Манхэттена. Любуясь видами. В полном обалдении дважды обошел кругом занимающий целый квартал Женский Дом Предварительного Заключения. Слушал, как бабы орут сквозь решетки на окнах. Эй, блондинчик, чего зеваешь, сосало, заходи, перепихнемся. Совершил экскурсию по Зоосаду в Бронксе. Хотел посмотреть, на кого похожи остальные животные. Видел, как кобра, сидящая за стеклом, плюется ядом в зевак. Стараясь их ослепить.
   Здесь, в Форест-Хиллс, миссис Гау держит трубку подальше от уха. А трубка орет, так что слышно во всем Куинсе. Мне нужен Корнелиус, сука, кто ты такая. Затем телефон с громким щелчком умолкает. И миссис Гау, поставив на Говардов проигрыватель пластинку. Приникает ко мне. Я замечаю, что судя по голосу, это моя прежняя квартирная хозяйка, совершенно сумасшедшая баба. А миссис Гау сообщает, что к ней вернулось присутствие духа, хотя, конечно, их с Говардом жизнь уже никогда не будет такой, как прежде. И когда она говорит, пожалуй, это ужасно грустно, ты так не думаешь. Я щиплю ее за сосок. А она меня за солоп. И мы внимаем симфонии. Пока ее сочная, как созревший виноград, пикантная попка ходит взад-вперед, словно шатун. И подошвы туфель щелкают меня по спине. Когда стоны стихают, она, не дав мне времени натянуть штаны, говорит, не мое дело, конечно, но эта твоя хозяйка, нет, я хоть и просила тебя сказать что-нибудь похабное, но таких скверных слов мне еще слышать не приходилось. Впрочем, что-то подсказывает мне: приходилось и не такие. И я лежу, замерев в удивлении. Слишком испуганный, чтобы сдвинуться с места. Но уж начав двигаться, двигаюсь молниеносно. Взвиваюсь, услышав удары в дверь. И вопль: открывай, деревенщина ебаная.
   Фанни в своих гладиаторских доспехах. Сандалии на ремешках, до колен обвивающих ноги. Коверкотовая юбчонка, которую она надевает, готовясь к бою. Очертания длинных бедерных мышц проступают сквозь ткань. Из под тонкого серого свитера выпирают большие сосцы. Никогда не видал человека, в каждом движеньи которого было бы столько силы. Бьющегося о чужую дощатую дверь. Сознавая, что все соседи проснутся и кинутся к окнам. Приятно ли им будет услышать, как их честят деревенщиной, все же такой привилегированной район. В котором Фанни Соурпюсс орет на Джин Говард, не желающую открывать.
   — Ну погоди, гнида, сейчас я схожу к соседям и одолжу топор. Я твою ебаную дверь в щепу изрублю.
   Все, что происходило до этой минуты, казалось невероятным. Происшедшее же после нее оказалось невероятным втройне. Хоть и началось без особого гвалта. Мы трое стоим в холле. Миссис Гау говорит, зачем вы так кричите, потише, пожалуйста, у меня дети, вы их разбудите.
   — Ах ты, пизда черноглазая, это ты моему мужу засос посадила на шею.
   — Он вам не муж.
   — Еще какой муж.
   — Перестаньте орать в моем доме, я полицию позову.
   — Сестричка, я не только орать буду, я тебя в лоскуты изорву.
   — Не смейте даже на дюйм приближаться ко мне. Это мой дом, убирайтесь отсюда.
   Поразительно, до чего быстро женщины проникаются друг к дружке неприязнью. Правая рука Фанни, описав над головою дугу, со свистом врезается в глаз миссис Гау. Которая, страдальчески вскрикнув, прижимает к лицу обе руки. Я даже испугался, что у нее глаз вылетит из глазницы и запрыгает по полу. Видел уже такое. Сиреневое платье, напяленное ею через голову, когда она спешила к содрогавшейся двери, уже содрано с плеч. Некоторые делают так в приступе горя. Я изучаю архитектурные особенности холла. Стены кухни до середины выложены плиткой. Преобладают черный и зеленый тона. Жду, что в любую секунду к нам, путаясь в штанах и словах, спустится мутноглазый Говард. Уже созревший для того, чтобы продать свою недвижимость черным. Или голубым. Или даже новейшей разновидности белым, черт знает что вытворяющим в его холле. Каждый раз, когда в мозгу у меня складываются фразы, голос отказывается их произносить. Крепко обхватив, удерживаю Фанни. Руки ее подняты, острые когти готовы вцепиться в жертву.
   — Блядь подзаборная, а еще колледж кончала.
   — К вашему сведению, я закончила Пенсильванский университет.
   — Говна-пирога ты закончила, лохматка дешевая. Да у меня в кончике сикеля больше ума, чем наберется между ушей у тебя и всех твоих родственников.
   Еще одна незначительная потасовка и я выволакиваю Фанни из холла. Преследуемый миссис Гау, кричащей, почему ты должен уйти. Пусть уезжает одна. Останься. Я хочу тебя. Фанни с могучим и-и-эх. Вырывается на свободу. Посреди подобия прихожей. И вбивает миссис Гау голыми плечами вперед в дверь туалета. Каковая, не успев достаточно быстро открыться. Разлетается в яркие брызги. Прежде, чем пойти бурыми пятнами. Миссис Гау врезается задом в собственный унитаз. Сиденье которого еще в самом начале мирного вечера поднял присутствующий здесь безупречный джентльмен, заходивший пописать. Пара маленьких ягодиц аккуратно впечатывается в толчок. Разматываются рулоны туалетной бумаги. А Фанни меж тем рвет и дергает бедную женщину за волосы. Миссис Гау лягается и голосит. Я нажимаю на кнопку слива. Бурлит водопад, образуя почти удивленную передышку в сражении. Возобновляемом миссис Гау, въезжающей Фанни ногою в живот. В разбитом окне маячит лицо винокуренного полисмена, сокрушенно качающего головой. Он поднимает руку, словно бы собираясь смахнуть с глаз долой всю сцену. И тут в голове у меня что-то щелкает. Нет, Фани Соурпюсс не умрет. Не раньше, чем позагибается многое множество прочих людей. Включая и меня. Топчущего в это чудное мгновение натянутыми на босу ногу полуботинками осколки стеклянной чаши с пуховками. Миссис Гау, хватаясь за полотенца, пытается выбраться из толчка. Большое Г сминается под ногами. Фанни, отлично знающая, что следует делать, чтобы дом обратился в руины, открывает до конца оба крана умывальника. До сих пор хранившего нейтралитет. Такой же был у моей белобрысой приемной матери, и я прятал в его основании принадлежавшие мне пакостные картинки. Зная, что она их найдет. И прикинется, будто у нее сердце схватило. Широко раскрывая глаза на сероватом сальном лице. И едва ощутив, как вода лижет мои лодыжки, я замечаю некую тень. Уж не Говард ли там стоит. Глядя, как его вера в меня рушится, подобно горной лавине. Прямиком в его туалетную комнату. В которой две бабы царапаются, пинают и увечат одна другую. Я поворачиваюсь и вижу Глена. В серой водительской форме. Улыбка во все лицо. Правой рукой держит фуражку за козырек, положенным образом прикрывая ею кисть левой.
   — Могу ли я вам чем-то помочь, леди и джентльмены.
   На всем пути до Парк-авеню. Я сидел в одном углу лимузина. А Фанни в другом, в левом. Глядя на пролетавшие мимо дома. В нежнейших лучах раннего утра. Бледные лица в других машинах. Эти еще отоспятся за день. Кое-где мерцают огни. Граждане восстают к трудам и молитвам. И за острыми обелисками кладбища Нью-Кэлвэри поднимаются хрупкие пепельные башни Манхэттена. Ладонь Фанни медленно переползает сиденье. Пока не касается моей. Заставляя меня содрогнуться всем телом. И поникнув в ее объятья, я плачу.
   — Мальчик мой, милый мой мальчик, я и не думала, что в тебе столько человеческого тепла, если б ты знал, как мне хорошо оттого, что ты сейчас плачешь.
   Заполдень в воскресенье, после ночи с Джин и утра с Фанни. Обнаруживаю вздутость мошонки. Натужно ноют все рычаги, приводящие в действие мой перпендикуляр. И почему-то садится голос. С тяжелым сердцем отправляюсь повидать доктора Педро. В восьмиэтажный дом с пальмами на террасах, выходящих на зоосад Центрального Парка. Лакей в белой куртке проводит меня к доктору, в пушистых шлепанцах и с толстой воскресной газетой, раскрытой поверх шелковистого пледа, сидящему в чудовищном кресле. Услышав, что у меня непорядок с яичками, говорит, откройте рот. Когда же я сообщаю, что и голосом что-то не так, он говорит, расстегните ширинку.
   — Судя по горлу, все ваши беды от пениса. Отправились в закусочную и вместо пышной ватрушки выбрали пышную задницу, так.
   — Нет. Я ездил в Куинс.
   — У них там двадцать три кладбища. Что это вас понесло в Куинс. Я вижу вы чем-то и впрямь опечалены. Надо сражаться, молодой человек. Знаете, на что похож этот город. На взбеленившегося коня. Не сумеете усидеть, сбросит.
   — Мне кажется, что я умираю, доктор.
   — Разумеется, умираете. А вы хотели услышать от меня, что не умрете. Умирание вам на пользу. Принимайте каждый день понемногу. Потому что вам от него все равно никуда не деться. Неприятно, конечно. Такие горы денег вокруг. Ну растопчут пару-тройку людишек, ну и что. Ну и ничего. Выйдите на улицу, они там кишмя-кишат. На девяносто девять процентов придурки. Но вы-то ведь не придурок, вы меня понимаете.
   — Да, доктор.
   — Хотите я вам такой счет пришлю, что вы до самой смерти не проикаетесь.
   — Нет.
   — Тогда больше не говорите мне ерунды. Я ее довольно наслушался. Я хочу дать вам добрый совет. Садитесь на судно и возвращайтесь восвояси.
   — Но я же здешний.
   — Ничуть. Это я здешний. Потому что перебрался оттуда сюда. А вы уезжайте назад. Вы приплыли сюда в печали. Кларенс мне рассказывал. Да, конечно, я слишком много кричу. Люди пугаются. Люблю слушать свой голос. Но говорю вам для вашей же пользы. Не задерживайтесь. Здесь вы себя растратите впустую. Прострелит вам какой-нибудь полоумный подонок башку за здорово живешь, и где вы тогда окажетесь. Снова в Куинсе, только уже под землей. Вернетесь сюда, когда вам будет по карману телохранитель. Ха-ха, вам кажется, будто я шучу. Оно, конечно, смешно. Но и смертельно опасно тоже.
   — А как же вы-то выжили, доктор.
   — Что я, мне это не сложно. Я мурлыкаю, пою, играю на скрипке. Не питаю никаких надежд. Каждое утро встаю ровно в шесть. Здороваюсь сразу со всем зверьем в зоопарке. Вместо ланча ложусь вздремнуть, просыпаюсь с эрекцией. Все остальное время я слишком занят, некогда умирать. Секрет в том, чтобы немного отдавать. Немного брать. И если ты человек достаточно сильный, то берешь каждый раз чуть больше, чем отдаешь.
   Кристиан прикрывает дверь. С бронзовой табличкой, доктор Педро. Исцеляющий после всякой попытки мира раздавить тебя своею пятой. Оглянувшись назад, встречаюсь с его черными мерцающими глазами и улыбаюсь. Закрывает мою папку. Слезы текут у меня по лицу, пока я перехожу вестибюль его дома. Снаружи осенний ветреный день. Вдоль авеню хлопают тенты. К этим берегам я привез мое горе. Пронес его сквозь снега. И за четыреста восемьдесят шесть долларов сорок два цента его зарыли в землю. Тут-то мне и пришел конец.
   А мы с Фанни прожили еще десять дней. Держась за руки, гуляли по городу. От реки до реки. Или в одну сторону по Мэдисон, а назад по Парк-авеню. Как-то на рассвете я сидел у окна. Внизу на улице резались две черных женщины. Набрасываясь одна на другую с отбитыми горлышками бутылок и с зонтиками. Танец смерти, наступления и отходы. Убийственные вопли и вскрики. В конце концов, одна упала, умирая или уже умерев. Мы же с Фанни еще сохраняем в неприкосновенности наши тела. Причем мое, если ей верить, испускает такие газы, какими никто в этом столетии похвастаться больше не может. Она говорит, что с радостью закупорила б их в бутылки и разослала на пробу нескольким адвокатам. С которыми она совещается едва ли не каждый день. Две отставных цыпочки ее покойного мужа пытаются через суд доказать, что он сделал им по ребенку. А первая жена его требует вернуть откушенный Фанни кусок уха. Или по сотне тысяч долларов за каждый утраченный грамм.