Страница:
О, Господи. Джейк. Мой Боже, мой храм. Моё счастье-судьба, моя боль. Мой ласковый зверь, мой Серебряный Рыцарь.
Это было такое горькое счастье – чувствовать спокойное лучистое тепло её души рядом с собой. Знать, что это ненадолго. Понимать, что это навечно. О, Господи. Рэйчел.
Это было такое горькое счастье – любить её каждый день. Каждую ночь, – каждый раз, как последний. Растворяться в пламени её желания, чувствовать, что всё это для него, одного, отныне и навсегда, – её жар, её влага, пронизывающая ласка пальцев, обжигающая нежность губ, вся она – целиком, без остатка.
Она даже не представляла себе никогда, что мужчина может быть… таким. Улыбалась, вспоминая, как думала о нём – и об этом – с опаской. Не могла и помыслить, что мужчина – такой мужчина, как Джейк – способен на такую невозможную нежность. Купаться в этой нежности, пропадая в ней, пить его ласки, чувствуя, как распаляется жажда. Ощущать его руки, восхитительную тяжесть сильного тела, подчиняться его ритму и включать его в свой, и терять сознание от восторга. «Ты моя тёпа-растрёпа». Она пугалась, хватаясь за зеркало, проверяя, не нарушилась ли причёска, не помялось ли платье, не появился ли где, упаси Господь, какой-нибудь непорядок. А он смеялся. О, Боже, как он смеялся. Над ней? Конечно, над ней. Как она была за это ему благодарна. Я люблю тебя, Джейк. Ты слышишь?!
Он слышал. И он был первый мужчина, с которым она не опасалась говорить о том, что чувствует. Произносить это вслух – «я люблю тебя». Потому что он не боялся – ни её любви, ни своей. Я люблю тебя. Он всегда – всегда! – говорил это только по-русски.
Я опять угадал, думал Гурьев, любуясь. Я угадал, – как я всегда угадываю, не так ли? Рэйчел. Певчая моя птичка… В ней было столько страсти и сдерживаемой нежности, которую не на кого было обращать, кроме брата. И это прорывалось иногда так неожиданно и удивительно. Он понимал, как старается она ему не мешать, и видел, как чувство Рэйчел к нему перерастает её, перехлёстывает через край, и как она, бедняжка, ничего не может с этим поделать. От этой нежности, затоплявшей Рэйчел, доставалось всем, не только Гурьеву – и Осоргину, и Ладягину, и Бруксу, и Матюшину, и всем остальным. А они – не то, чтобы они были в неё влюблены. Это было нечто иное. Они тоже, как и она, принадлежали к его личному пространству, и своей принадлежностью создавали его. Они – все вместе. Воспринимая и Гурьева, и Рэйчел, как одно существо, лишь по недоразумению – а может, напротив, по великому и чудесному замыслу?! – воплощённому в двух разных людях, мужчине и женщине, люди его – их, конечно же! – личного пространства составляли удивительный мир – мачту золотых нитей, устремлённую в бескрайнюю высь. Долг, честь, – и любовь, – скрепляли всё воедино. Так, что не было силы, способной порвать эту связь.
Мероув Парк. Октябрь 1935 г.
Рэйчел давно поняла – он уедет. Не от неё – но она, со всей своей любовью, ничего не в силах изменить. Как и он – слово, неважно, когда и в каких обстоятельствах данное, должно быть исполнено. Ей было самой не занимать смелости – но то, как готовился Гурьев, как готовил её к своему отсутствию, – это было больше, чем просто любовь и забота. Гораздо, гораздо больше. Он выстроил – вокруг неё, для неё – целый мир. В точности, как и обещал. Море людей, невероятное количество дел – она будет думать о нём, но никогда не найдёт времени сосредоточиться на своей тоске, на своей боли. Слишком много будет вокруг того, что станет требовать усилий её души. Тосковать и болеть – на это просто не останется ни секунды.
Рэйчел знала: это письмо – последнее. Он больше не станет ни писать, ни звонить. Она будет знать о нём всё, как и он о ней, но – ни писем, ни разговоров. Ничего этого не будет. Потому что ни он, ни она – оба – каждый из них – не выдержат. Сорвутся с резьбы, слетят с нарезки. Для того, чтобы делать настоящее дело, нужно кого-нибудь очень сильно любить и жить надеждой на встречу. Иначе – ничего не нужно. И ничего невозможно – иначе.
Он запретил его провожать – она знала, почему. И позволила ему настоять на своём. Пусть всё будет именно так, как ты задумал. Если ты всё же задумал, что мы встретимся, Джейк – пусть мы и расстанемся именно так, как ты задумал. Пусть всё идёт по твоему плану. Всё равно, что – только знать, что ты жив и любишь меня. Под этим небом, под этим солнцем.
На этой земле.
Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935 г.
Ближняя дача Сталина. Ноябрь 1935 г.
Это было такое горькое счастье – чувствовать спокойное лучистое тепло её души рядом с собой. Знать, что это ненадолго. Понимать, что это навечно. О, Господи. Рэйчел.
Это было такое горькое счастье – любить её каждый день. Каждую ночь, – каждый раз, как последний. Растворяться в пламени её желания, чувствовать, что всё это для него, одного, отныне и навсегда, – её жар, её влага, пронизывающая ласка пальцев, обжигающая нежность губ, вся она – целиком, без остатка.
Она даже не представляла себе никогда, что мужчина может быть… таким. Улыбалась, вспоминая, как думала о нём – и об этом – с опаской. Не могла и помыслить, что мужчина – такой мужчина, как Джейк – способен на такую невозможную нежность. Купаться в этой нежности, пропадая в ней, пить его ласки, чувствуя, как распаляется жажда. Ощущать его руки, восхитительную тяжесть сильного тела, подчиняться его ритму и включать его в свой, и терять сознание от восторга. «Ты моя тёпа-растрёпа». Она пугалась, хватаясь за зеркало, проверяя, не нарушилась ли причёска, не помялось ли платье, не появился ли где, упаси Господь, какой-нибудь непорядок. А он смеялся. О, Боже, как он смеялся. Над ней? Конечно, над ней. Как она была за это ему благодарна. Я люблю тебя, Джейк. Ты слышишь?!
Он слышал. И он был первый мужчина, с которым она не опасалась говорить о том, что чувствует. Произносить это вслух – «я люблю тебя». Потому что он не боялся – ни её любви, ни своей. Я люблю тебя. Он всегда – всегда! – говорил это только по-русски.
Я опять угадал, думал Гурьев, любуясь. Я угадал, – как я всегда угадываю, не так ли? Рэйчел. Певчая моя птичка… В ней было столько страсти и сдерживаемой нежности, которую не на кого было обращать, кроме брата. И это прорывалось иногда так неожиданно и удивительно. Он понимал, как старается она ему не мешать, и видел, как чувство Рэйчел к нему перерастает её, перехлёстывает через край, и как она, бедняжка, ничего не может с этим поделать. От этой нежности, затоплявшей Рэйчел, доставалось всем, не только Гурьеву – и Осоргину, и Ладягину, и Бруксу, и Матюшину, и всем остальным. А они – не то, чтобы они были в неё влюблены. Это было нечто иное. Они тоже, как и она, принадлежали к его личному пространству, и своей принадлежностью создавали его. Они – все вместе. Воспринимая и Гурьева, и Рэйчел, как одно существо, лишь по недоразумению – а может, напротив, по великому и чудесному замыслу?! – воплощённому в двух разных людях, мужчине и женщине, люди его – их, конечно же! – личного пространства составляли удивительный мир – мачту золотых нитей, устремлённую в бескрайнюю высь. Долг, честь, – и любовь, – скрепляли всё воедино. Так, что не было силы, способной порвать эту связь.
Мероув Парк. Октябрь 1935 г.
«Рэйчел.
Ты знаешь, как я ненавижу прощаться. А я знаю, что это – трусость. Прости меня. Ты знаешь причину, по которой мне необходимо быть там, куда я отправляюсь сейчас, – как я знаю о том, что тебе необходимо остаться. Пожалуй, единственное, чего я так и не смог сказать тебе – как ты нужна мне, Рэйчел. Я слишком редко говорил о чувствах – куда чаще я слушал тебя, моя Рэйчел, и мне – помилуй, Боже, мне так это нравилось. Моя Рэйчел.
Ты – единственная причина всего, что я делаю и зачем живу. Даже если тебе в какой-то миг покажется, что это не так – не верь. Чувства иногда – нередко – обманывают нас. Судьба – никогда. Только об одном прошу тебя, моя Рэйчел – не сдавайся. Никогда не сдавайся, моя Рэйчел, ведь ты – моя Рэйчел. Моя судьба. И потому – мы обязательно будем вместе. И это случится тогда, когда всё ещё будет иметь настоящий смысл – и жизнь, и чувства. И всё остальное. Ты ведь помнишь – я всегда обещаю лишь то, что могу, и могу лишь то, что обещаю. Пожалуйста, верь – это возможно, и это непременно случится.
Я обещаю тебе, что найду кольцо. И оно обязательно будет твоим – если захочешь, если я буду достоин. Я люблю тебя, Рэйчел. Никого, нигде, никогда, – только тебя, моя Рэйчел».
* * *
Письмо выскользнуло из её пальцев, и Рэйчел показалось, что лист бумаги опускается на паркет целую вечность. Она смотрела на этот полёт, словно завороженная, и ничего не чувствовала – только огромную, заполняющую всё её существо пустоту.Рэйчел давно поняла – он уедет. Не от неё – но она, со всей своей любовью, ничего не в силах изменить. Как и он – слово, неважно, когда и в каких обстоятельствах данное, должно быть исполнено. Ей было самой не занимать смелости – но то, как готовился Гурьев, как готовил её к своему отсутствию, – это было больше, чем просто любовь и забота. Гораздо, гораздо больше. Он выстроил – вокруг неё, для неё – целый мир. В точности, как и обещал. Море людей, невероятное количество дел – она будет думать о нём, но никогда не найдёт времени сосредоточиться на своей тоске, на своей боли. Слишком много будет вокруг того, что станет требовать усилий её души. Тосковать и болеть – на это просто не останется ни секунды.
Рэйчел знала: это письмо – последнее. Он больше не станет ни писать, ни звонить. Она будет знать о нём всё, как и он о ней, но – ни писем, ни разговоров. Ничего этого не будет. Потому что ни он, ни она – оба – каждый из них – не выдержат. Сорвутся с резьбы, слетят с нарезки. Для того, чтобы делать настоящее дело, нужно кого-нибудь очень сильно любить и жить надеждой на встречу. Иначе – ничего не нужно. И ничего невозможно – иначе.
Он запретил его провожать – она знала, почему. И позволила ему настоять на своём. Пусть всё будет именно так, как ты задумал. Если ты всё же задумал, что мы встретимся, Джейк – пусть мы и расстанемся именно так, как ты задумал. Пусть всё идёт по твоему плану. Всё равно, что – только знать, что ты жив и любишь меня. Под этим небом, под этим солнцем.
На этой земле.
Монино, санаторий-усадьба «Глинки». Октябрь 1935 г.
– И что мне теперь делать? – потерянно спросил Городецкий. – Дела сдавать? Да-а. Я предполагал, в общем-то, что ты кое-чего достиг, но такого – извини, братец.
– Ну, а что уже такого особенного? – пожал Гурьев плечами. – Структура – да, имеет место быть. Опорный пункт. Но – не более того. Теперь, Варяг, только теперь – начнётся настоящая работа. И только тогда, когда я с ним поговорю. Не раньше.
– Подожди. А эта женщина?
– Не надо сейчас об этой женщине, Варяг. Не надо.
– Извини. Тогда о другом. На что ты надеешься?
– На то, что мы с ним очень похожи. Только он не знает, как, и у него – слишком много таких друзей, с которыми никакие враги не требуются. Вот именно на то, что он это почувствует, я и рассчитываю. Если так – то мы должны быть во всеоружии. Но – и пути отхода тоже надо подготовить. Потому что класть голову я не собираюсь – мне есть, ради кого жить.
– Понятно.
– Это радует.
– И что? Ты думаешь, он сразу тебе поверит?
– Ну, таким дураком он вряд ли окажется. Я думаю, он меня долго будет щупать. Но у меня есть в запасе пара фокусов – их он не сможет ни обойти, ни перепрыгнуть. Поэтому, Варяг – давай браться за работу. Надо подготовить несколько самых неотложных постановлений, чтобы запустить маховик – если он всё-таки начнёт со мной играть. Когда мы его раскрутим – остановить будет невозможно. Так это работает, Сан Саныч. Вот так – и никак иначе.
– Есть, товарищ Царёв.
– И я – царёв, и ты – царёв, Варяг. И даже Сталин – и тот царёв.
– Вот откуда имечко, значит.
– Правильно. Оттуда.
– Что тебе на всё это сказать? – Городецкий потянулся за очередной папиросой. – Честное слово – ума не приложу. Получается, я тоже каким-то боком виноват в том, что ты до такого вот… докатился?
– Я долго катился, дружище, – усмехнулся Гурьев. – Очень долго.
– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, – Городецкий зажёг папиросу, с удовольствием затянулся и выпустил дым в потолок: – Так какой же у тебя всё-таки план? Я слушаю.
– Расскажу – содним условием: ты мне поможешь. Поможешь ведь?
– А что я – нерусский?!
– Ну, а что уже такого особенного? – пожал Гурьев плечами. – Структура – да, имеет место быть. Опорный пункт. Но – не более того. Теперь, Варяг, только теперь – начнётся настоящая работа. И только тогда, когда я с ним поговорю. Не раньше.
– Подожди. А эта женщина?
– Не надо сейчас об этой женщине, Варяг. Не надо.
– Извини. Тогда о другом. На что ты надеешься?
– На то, что мы с ним очень похожи. Только он не знает, как, и у него – слишком много таких друзей, с которыми никакие враги не требуются. Вот именно на то, что он это почувствует, я и рассчитываю. Если так – то мы должны быть во всеоружии. Но – и пути отхода тоже надо подготовить. Потому что класть голову я не собираюсь – мне есть, ради кого жить.
– Понятно.
– Это радует.
– И что? Ты думаешь, он сразу тебе поверит?
– Ну, таким дураком он вряд ли окажется. Я думаю, он меня долго будет щупать. Но у меня есть в запасе пара фокусов – их он не сможет ни обойти, ни перепрыгнуть. Поэтому, Варяг – давай браться за работу. Надо подготовить несколько самых неотложных постановлений, чтобы запустить маховик – если он всё-таки начнёт со мной играть. Когда мы его раскрутим – остановить будет невозможно. Так это работает, Сан Саныч. Вот так – и никак иначе.
– Есть, товарищ Царёв.
– И я – царёв, и ты – царёв, Варяг. И даже Сталин – и тот царёв.
– Вот откуда имечко, значит.
– Правильно. Оттуда.
– Что тебе на всё это сказать? – Городецкий потянулся за очередной папиросой. – Честное слово – ума не приложу. Получается, я тоже каким-то боком виноват в том, что ты до такого вот… докатился?
– Я долго катился, дружище, – усмехнулся Гурьев. – Очень долго.
– Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, – Городецкий зажёг папиросу, с удовольствием затянулся и выпустил дым в потолок: – Так какой же у тебя всё-таки план? Я слушаю.
– Расскажу – содним условием: ты мне поможешь. Поможешь ведь?
– А что я – нерусский?!
Ближняя дача Сталина. Ноябрь 1935 г.
Гурьев некоторое время любовался затылком Сталина с толстыми, зачёсанными ото лба назад волосами, когда-то тёмно-рыжими, а теперь, скорее, пегими с сединой. Сталин стоял у окна, чуть отодвинув штору, – так, чтобы видеть происходящее за стеклом и чтобы его самого невозможно было разглядеть с улицы: старая, проверенная привычка подпольщика и боевика. Судя по всему, Сталина беспокоило отсутствие охранника, до того слонявшегося, как маятник, внизу, с интервалом около десяти минут. Ну, пора, решил Гурьев.
Гурьев демонстративно громко кашлянул и тотчас же принял расслабленную позу с опущенными вдоль тела руками, чуть откинутой назад головой и разведёнными в стороны носками ботинок – позу, излучающую спокойствие и доброжелательность. Никакой угрозы. Зачем нам ссориться, промелькнуло у него в голове, мы просто мило побеседуем. И разойдёмся. Или не разойдёмся. Пятьдесят на пятьдесят. Сталин плавно и стремительно развернулся на пятках своих сапожек, – бесшумно, стремительно и плавно, как кошка. Жёлтые с коричневыми и зелёными крапинками глаза разъярённого и испуганного тигра – прицельный прищур, сузившиеся зрачки – уставились на Гурьева.
Сталин молчал. Молчал, понимая: посетитель, неведомо как очутившийся в кабинете, прошедший все кордоны охраны, смертельно опасен. Гораздо опаснее всех, с кем ему, Сталину, прежде доводилось сталкиваться. Надо выждать, решил Сталин. Выждать. Убить меня хочет? Если да – чего ждёт?
Гурьев решил, что паузу пора заканчивать. Он улыбнулся – ясной, обезоруживающей своей улыбкой:
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
Сталин кивнул – но молча.
– Вы же видите, Иосиф Виссарионович, – Гурьев чуть развернул в сторону Сталина ладони и немного ослабил левую ногу в колене, демонстрируя полнейшее миролюбие и невозмутимость. – Я говорю очень тихо, не совершаю резких движений, не покидаю безопасную зону, зону контроля. Видите?
– И что это значит? – спросил Сталин. Голос его был спокоен, хотя Гурьев и чувствовал – спокойствие собеседнику дорого стоит.
– Это значит – я вам не угрожаю, не собираюсь причинять вам боль или покушаться на вашу жизнь, у меня нет оружия ни в руках, ни под одеждой. Нам необходимо поговорить, и вы понимаете уже – я не стану записываться к вам на приём. Как не записывался на приём к Пию Одиннадцатому, с которым мы чудесно пообщались около двух лет назад, и расстались совершеннейшими приятелями. Не исключено – нечто подобное произойдёт и сегодня.
– Я вас слушаю, – тихо произнёс Сталин, бросая быстрый взгляд в сторону своего рабочего стола.
– Спасибо, Иосиф Виссарионович, – снова улыбнулся Гурьев. – И хотя это пока ещё не так – вы не столько слушаете меня, сколько пытаетесь определить, насколько я опасен, – но всё же я более или менее успешно заговариваю вам зубы, Иосиф Виссарионович, и вы уже понимаете: непосредственная опасность вам не угрожает. Потому что, по вашим вычислениям, мне потребуется не менее шести – семи секунд, чтобы преодолеть разделяющее нас расстояние, а за это время, как вам кажется, вы успеете прыгнуть к столу и нажать тревожную кнопку. В принципе, это почти верно. Проблема в том, что, во-первых, кнопка не сработает, а, во-вторых, времени мне нужно гораздо меньше. Но, однако, как вы снова с недоумением видите, я по-прежнему не двигаюсь и по-прежнему заговариваю вам зубы. Может быть, у меня всё-таки нет агрессивных намерений? Понятно, что верить можно только себе, да и то следует постоянно взвешиваться, измеряться и проверяться. Но, всё-таки.
– Что же за дело у вас ко мне? – сейчас в голосе Сталина акцент был слышен куда более явственно, чем Гурьеву было знакомо по записям его речей.
– Нет, так не пойдёт, – грустно вздохнул Гурьев, покачав головой. – Давайте договоримся вот о чём. Вы сейчас сядете за свой рабочий стол, почувствуете себя увереннее, но при этом не станете выдирать наган из ящика и пытаться проделать во мне несколько отверстий. Это у вас не выйдет, а, отбирая у вас револьвер, я могу нечаянно причинить вам боль, чего я вовсе не хочу, Иосиф Виссарионович, и потому я очень, очень прошу вас – сядьте, пожалуйста. А потом пригласите и меня присесть, и мы, наконец, сможем поговорить. А то преамбула уже затянулась.
Некоторое время Сталин продолжал разглядывать незваного гостя. Гурьев улыбнулся и кивнул. Сталин, осторожно ступая и всё ещё косясь на Гурьева, стараясь не подать виду, как напряжён и напуган, прошёл к столу, сел в кресло, чуть подвинулся вперёд. И, конечно же, попытался нажать тревожную кнопку. Гурьев ждал. Сталин нахмурился – еле заметно, но нахмурился, вскинул быстрый взгляд тигриных глаз на Гурьева. Гурьев видел, что Сталин в бешенстве, и говорить с ним в таком состоянии было нельзя, да и невозможно. В общем-то, Гурьев был готов к долгой прелюдии, поэтому ему не составило никакого труда по-прежнему изображать на лице безмятежность. Сталин задумался, и, вероятно, решив для себя – чем сильнее будет опасный гость занят беседой, изложением своих требований и претензий, чем скорее он войдёт в состояние просителя, тем меньше у него будет шансов напасть внезапно, – кивнул, всё ещё очень напряжённо, но уже как будто бы соглашаясь:
– Я вас внимательно слушаю, товарищ.
– Яков Кириллович. Не называйте меня, пожалуйста, этим словом – «товарищ», я привык его слышать лишь в оценочно-поведенческой коннотации – и не хочу отвыкать. Нет, Иосиф Виссарионович, вы меня не слушаете, а очень сердитесь и боитесь. Это, право же, вы совершенно напрасно делаете. Во-первых, вы забыли предложить мне присесть. Я не обижаюсь, прекрасно понимая ваше состояние. Во-вторых, вы сейчас тщательно пытаетесь понять, как я сюда попал и сколько у меня – и у вас – времени. Отвечаю: времени достаточно, хотя и не бесконечно. Внешний периметр охраны я прошёл без особенных проблем, хотя там люди довольно хороши, дисциплинированны и организованны. Внутренняя же охрана, несмотря на вроде бы специальную подготовку, никуда не годится. Потому что у внешних и внутренних разные задачи, а этого вот понимания и не наблюдается. Ну и, собственно, поэтому их тоже не составило большого труда нейтрализовать.
– Они мертвы? – отрывисто спросил Сталин.
– Двоих мне пришлось убить, остальные надёжно обездвижены и усыплены специальными, мало кому на земле известными приёмами. Эти двое, будь они настоящими профессионалами, не стали бы доводить меня до крайних мер, но… Они оказались даже худшими дилетантами, чем я предполагал. Задача охраны ведь состоит не в том, чтобы умереть, а в том, чтобы умереть, выполняя задачу, верно? А если задачу выполнить невозможно – профессионал обязан это понять и принять. Зачем же умирать напрасно? Это неумно. Мне в самом деле жаль, Иосиф Виссарионович, что пришлось это сделать – я не испытываю никакого удовольствия от причинения смерти живым существам. Так что до утра у нас где-то часа четыре. За это время можно вчерне очень многое обсудить.
Сталин помолчал, посмотрел в сторону. Потом кивнул:
– Садитесь.
– Благодарю вас, Иосиф Виссарионович. – Гурьев осторожно, медленно шагнул вперёд и, отодвинув крайний стул у стола совещаний, сел.
– О чём же вы хотите со мной беседовать?
– Нет, нет, ещё рано, рано, Иосиф Виссарионович, – улыбка на лице Гурьева просто светилась. – Вы ещё не спросили всего, что хотели, затем, чтобы уяснить, с кем имеете дело. Я вам помогу, Иосиф Виссарионович. Я не шпион иностранных разведок, не наёмный или идейный террорист, не троцкист, не ленинец, не правый и не левый. Я русский. По убеждениям, прежде всего. В результате одного давнего, очень странного происшествия – поражения атмосферным электричеством – мои мозг и тело приобрели некоторые новые возможности, которые, неимоверно усугубив мои и без того весьма незаурядные способности и усовершенствовавшись в результате длительных тренировок по специальным методикам, привели к ещё более странным результатам. Перечислять всё долго и незачем, я назову лишь основные. Итак, я способен думать, оценивать и анализировать поступающую в мой мозг информацию с гораздо большей скоростью, чем любой высокообразованный человек с развитыми навыками критического мышления. С какой – сказать затрудняюсь, методики измерения субъективны, – но точно гораздо быстрее, чем считается возможным. Я могу делать это свободно на двух дюжинах языков. Я двигаюсь примерно в двадцать раз быстрее отлично тренированного боксёра и в восемь – десять раз быстрее бойца подразделения коммандос, находящегося в так называемом «боевом трансе» под воздействием стероидов и препаратов наподобие эфедрина или амфетамина. Я не слишком много непонятных терминов употребляю, Иосиф Виссарионович?
– Нет. Я понимаю, – разлепил губы Сталин.
– Ну, вот, – расстроенно произнёс Гурьев и всплеснул руками. – А сейчас вы подумали: Боже мой, да ведь этого монстра надо немедленно уничтожить, ведь если он захватит власть… Тут есть маленькое «но». Мне не хочется – да и не нужно – хватать власть. Почему? Я это попытаюсь объяснить чуть позже. Пока просто, то есть – совсем просто: не нужна, Иосиф Виссарионович. Вам даже может показаться – хотя на самом деле всё куда сложнее – что я вообще не совсем нормальный: ещё два месяца назад я жил в прекрасном поместье недалеко от одной из мировых столиц, вращался в свете, имел массу влиятельных знакомых, которые наперебой стремились сделать мне что-нибудь невообразимо приятное без всяких усилий с моей стороны их к этому принудить, посещал модные курорты – как вы догадываетесь, отнюдь не в одиночестве, и вообще всячески ублажал себя. И мне это даже нравилось – не буду скрывать и изображать из себя Савонаролу [35]. И вот – я бросил всё это и примчался сюда, чтобы поговорить с вами. Мне кажется, такие ужасные, в общем, жертвы заслуживают того, чтобы вы, Иосиф Виссарионович, меня хотя бы выслушали. Скажете, нет?
– Я вас слушаю, – чуть улыбнулся Сталин. Впрочем, глаза оставались настороженными, так что Гурьев знал – расслабляться рано. Со Сталиным – вообще никогда невозможно будет расслабиться.
– А у вас тут есть что-нибудь выпить? Вино, коньяк, сельтерская, боржом, на самый крайний случай? Как-то мы негостеприимно с вами расположились.
– Нет, – чуть мотнул головой Сталин. – Всё приносят. Я не пью, когда работаю. Вода в графине, можете налить себе, если хотите.
– Спасибо, Иосиф Виссарионович, – проникновенно сказал Гурьев и чуть поклонился. – Может, вам тоже налить себе пару глотков? Это снизит натянутое в воздухе поле напряжённости ещё на пару гауссов.
– Я не хочу пить, – спокойно сказал Сталин. – Я хочу знать, что вам нужно.
– На самом деле вы сейчас пытаетесь понять, чего я хочу у вас попросить и что будет, когда вы мне откажете. Вы понимаете, – вроде бы – что, если такому типу, как я, всё обещать, он не поверит, и станет требовать так называемой «честности» и «правды». Значит, придётся отказывать. И что же тогда? Нет, отвечаю я на ваш невысказанный тайный вопрос, Иосиф Виссарионович. Я ничего не стану у вас просить и, если мы с вами не придём к какому-то подобию консенсуса по всему кругу затрагиваемых вопросов, я вас покину навсегда и обоснуюсь на каком-нибудь острове в тёплом океане, чтобы уцелеть в будущей войне и сохранить жизни стольким из моих друзей, скольким получится. Убивать я вас не стану, мне это неинтересно. Лет восемь – десять назад эту мысль ещё можно было повертеть в голове так и сяк, но не сегодня. Нет.
– Почему же?
– Ну, одна из самых главных причин – это то, что из всей этой публики, которая окопалась в Кремле, из всех этих, как они себя называют, «вождей международного рабочего и коммунистического движения», – вы, Иосиф Виссарионович, – самый терпеливый, самый выносливый, самый изворотливый, самый стратегически мыслящий, самый бесстрашный, самый неприхотливый, самый, пожалуй, умный, самый обучаемый и самый способный. Железный. Действительно – Сталин. Все остальные – просто пена. Шлак. Конечно, вам не хватает знаний для того, чтобы действовать по-настоящему дальновидно, но это ещё поправимо. Вы практически всех уже переиграли, затасовали в конец колоды, и скоро просто вышвырнете вон. И я даже вам аплодирую – в самом деле, вся эта троцкистско-бухаринская хевра большего не заслуживает. Допустим, я не стал бы их убивать – противно, они ведь начнут – наперебой, наперегонки – каяться, клясться в любви и преданности, разоружаться перед партией. Пфуй. Мерзость. Но вы их, конечно же, перебьёте – ну и ладно. Я уж точно не заплачу. Ну, что? Лесть лучше действует, чем уверения в добрых намерениях? А, Иосиф Виссарионович?
– Нет, – несколько резче, чем следует, ответил Сталин и тут же постарался смягчить тон улыбкой. – Я всё-таки не понимаю, что вам нужно. Яков Кириллович.
– Ну, мне кажется, вы уже немного привыкли к моему голосу, присутствию и тому факту, что нам придётся побеседовать, хотя ещё минут пять назад вы так не думали, Иосиф Виссарионович. Я ведь намеренно, демонстрируя вам инструменты, которыми владею и пользуюсь, всё время даю понять: это – инструменты, и не более того. Отчасти – готовлю вас к тому, что по уровню цинизма и утилитарного подхода к действительности мы с вами примерно в равных, выражаясь специальным языком, весовых категориях. Отчасти – затем, чтобы вы, наконец, поняли: я буду с вами предельно откровенен. Ведь если два циника не могут договориться – это плохо, очень плохо. Просто беда. Скажите, Иосиф Виссарионович, как вы думаете – сколько вы проживёте? При самом удачном стечении обстоятельств.
– Возможно, до утра, – Сталин выложил руки на стол.
Гурьев счёл это хорошим знаком и слегка демонстративно обиделся:
– Ну, я же сказал, что не стану суетиться и заниматься глупостями вроде индивидуального террора. Индивидуальный террор в принципе достаточно бесперспективен, ибо существуют некие мощные мировые, исторические силовые линии, по которым всё и движется – медленным шагом, робким зигзагом, но движется. Важно вовремя почувствовать направление. Так сколько, как вы полагаете?
– А сколько вы бы мне посулили?
– Хороший вопрос, – вздохнул Гурьев. – Ну, скажем так. Если я буду раз в полгода проводить с вами сеанс иглотерапии, а вы станете следовать моим рекомендациям в питании, полагаю, до восьмидесяти двух – восьмидесяти трёх вы легко доберётесь. Если нет – лет на восемь-девять меньше. Согласитесь, Иосиф Виссарионович: восемь-девять лет – это довольно много. Ну, и, разумеется – никакого маразма, никаких неприятных штучек вроде обызвесткования мозга или паралича.
– Ц-ц-ц, – прищёлкнул языком Сталин. – Такая разница? Из-за диеты? У вас интересная манера предлагать услуги врача.
– Яков Кириллович.
– Простите?!
– Это очень простой и очень действенный психологический приём, Иосиф Виссарионович. Произнося имя собеседника, вы тем больше располагаете его к себе, чем чаще это делаете. Люди очень любят слышать собственное имя, Иосиф Виссарионович. Ни вы, ни я – не исключение. И вы помните многие сотни, если не тысячи, имён – именно для того, чтобы в нужный момент обратиться к человеку по имени. Вы уже знаете, уловили, как это окрыляет людей. А теперь я вам рассказываю дальше – надо чаще, Иосиф Виссарионович. Чаще. Чем чаще, тем лучше. У этого явления очень глубокие корни, это ассоциации с матерью, домом, любовью, безопасностью. Очень, очень важно, Иосиф Виссарионович.
– Я учту.
– Пожалуйста, всегда рад быть полезным, – снова поклонился Гурьев. – На самом деле я никаких, как вы выразились, услуг вам не предлагаю: это не услуга, не условие, а результат соглашения, – долгая, здоровая, полная побед и свершений жизнь. И лёгкая, красивая, мгновенная смерть. Согласитесь, это замечательно. Нет, нет, я не Мефистофель. Даже близко ничего подобного. Но мы с вами знаем, что по ту сторону нет ничего. Всё здесь. А, Иосиф Виссарионович?
– И что же вам нужно за восемь лет моей жизни? Яков Кириллович.
– Я же говорю – вы замечательно быстро учитесь, – лучезарно улыбнулся Гурьев. – Не хотите пересесть ко мне поближе? Мне кажется, мы уже немного продвинулись в деле установления взаимного доверия. По крайней мере, вы уже начинаете смутно догадываться, что на убийцу-террориста я не очень-то похож. Ну, разве что на маньяка-болтуна. Или разрешите мне к вам приблизиться?
Сталин несколько тяжеловато поднялся, немного помешкав, взял со стола трубку, пачку папирос и спички, – и, почти бесшумно ступая, подошёл к столу, где сидел Гурьев, с противоположной стороны. Пока он усаживался, Гурьев задумчиво проговорил:
– Сапоги у вас, Иосиф Виссарионович, замечательные. По звуку слышно – настоящая работа, редкость по нынешним временам.
Гурьев демонстративно громко кашлянул и тотчас же принял расслабленную позу с опущенными вдоль тела руками, чуть откинутой назад головой и разведёнными в стороны носками ботинок – позу, излучающую спокойствие и доброжелательность. Никакой угрозы. Зачем нам ссориться, промелькнуло у него в голове, мы просто мило побеседуем. И разойдёмся. Или не разойдёмся. Пятьдесят на пятьдесят. Сталин плавно и стремительно развернулся на пятках своих сапожек, – бесшумно, стремительно и плавно, как кошка. Жёлтые с коричневыми и зелёными крапинками глаза разъярённого и испуганного тигра – прицельный прищур, сузившиеся зрачки – уставились на Гурьева.
Сталин молчал. Молчал, понимая: посетитель, неведомо как очутившийся в кабинете, прошедший все кордоны охраны, смертельно опасен. Гораздо опаснее всех, с кем ему, Сталину, прежде доводилось сталкиваться. Надо выждать, решил Сталин. Выждать. Убить меня хочет? Если да – чего ждёт?
Гурьев решил, что паузу пора заканчивать. Он улыбнулся – ясной, обезоруживающей своей улыбкой:
– Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.
Сталин кивнул – но молча.
– Вы же видите, Иосиф Виссарионович, – Гурьев чуть развернул в сторону Сталина ладони и немного ослабил левую ногу в колене, демонстрируя полнейшее миролюбие и невозмутимость. – Я говорю очень тихо, не совершаю резких движений, не покидаю безопасную зону, зону контроля. Видите?
– И что это значит? – спросил Сталин. Голос его был спокоен, хотя Гурьев и чувствовал – спокойствие собеседнику дорого стоит.
– Это значит – я вам не угрожаю, не собираюсь причинять вам боль или покушаться на вашу жизнь, у меня нет оружия ни в руках, ни под одеждой. Нам необходимо поговорить, и вы понимаете уже – я не стану записываться к вам на приём. Как не записывался на приём к Пию Одиннадцатому, с которым мы чудесно пообщались около двух лет назад, и расстались совершеннейшими приятелями. Не исключено – нечто подобное произойдёт и сегодня.
– Я вас слушаю, – тихо произнёс Сталин, бросая быстрый взгляд в сторону своего рабочего стола.
– Спасибо, Иосиф Виссарионович, – снова улыбнулся Гурьев. – И хотя это пока ещё не так – вы не столько слушаете меня, сколько пытаетесь определить, насколько я опасен, – но всё же я более или менее успешно заговариваю вам зубы, Иосиф Виссарионович, и вы уже понимаете: непосредственная опасность вам не угрожает. Потому что, по вашим вычислениям, мне потребуется не менее шести – семи секунд, чтобы преодолеть разделяющее нас расстояние, а за это время, как вам кажется, вы успеете прыгнуть к столу и нажать тревожную кнопку. В принципе, это почти верно. Проблема в том, что, во-первых, кнопка не сработает, а, во-вторых, времени мне нужно гораздо меньше. Но, однако, как вы снова с недоумением видите, я по-прежнему не двигаюсь и по-прежнему заговариваю вам зубы. Может быть, у меня всё-таки нет агрессивных намерений? Понятно, что верить можно только себе, да и то следует постоянно взвешиваться, измеряться и проверяться. Но, всё-таки.
– Что же за дело у вас ко мне? – сейчас в голосе Сталина акцент был слышен куда более явственно, чем Гурьеву было знакомо по записям его речей.
– Нет, так не пойдёт, – грустно вздохнул Гурьев, покачав головой. – Давайте договоримся вот о чём. Вы сейчас сядете за свой рабочий стол, почувствуете себя увереннее, но при этом не станете выдирать наган из ящика и пытаться проделать во мне несколько отверстий. Это у вас не выйдет, а, отбирая у вас револьвер, я могу нечаянно причинить вам боль, чего я вовсе не хочу, Иосиф Виссарионович, и потому я очень, очень прошу вас – сядьте, пожалуйста. А потом пригласите и меня присесть, и мы, наконец, сможем поговорить. А то преамбула уже затянулась.
Некоторое время Сталин продолжал разглядывать незваного гостя. Гурьев улыбнулся и кивнул. Сталин, осторожно ступая и всё ещё косясь на Гурьева, стараясь не подать виду, как напряжён и напуган, прошёл к столу, сел в кресло, чуть подвинулся вперёд. И, конечно же, попытался нажать тревожную кнопку. Гурьев ждал. Сталин нахмурился – еле заметно, но нахмурился, вскинул быстрый взгляд тигриных глаз на Гурьева. Гурьев видел, что Сталин в бешенстве, и говорить с ним в таком состоянии было нельзя, да и невозможно. В общем-то, Гурьев был готов к долгой прелюдии, поэтому ему не составило никакого труда по-прежнему изображать на лице безмятежность. Сталин задумался, и, вероятно, решив для себя – чем сильнее будет опасный гость занят беседой, изложением своих требований и претензий, чем скорее он войдёт в состояние просителя, тем меньше у него будет шансов напасть внезапно, – кивнул, всё ещё очень напряжённо, но уже как будто бы соглашаясь:
– Я вас внимательно слушаю, товарищ.
– Яков Кириллович. Не называйте меня, пожалуйста, этим словом – «товарищ», я привык его слышать лишь в оценочно-поведенческой коннотации – и не хочу отвыкать. Нет, Иосиф Виссарионович, вы меня не слушаете, а очень сердитесь и боитесь. Это, право же, вы совершенно напрасно делаете. Во-первых, вы забыли предложить мне присесть. Я не обижаюсь, прекрасно понимая ваше состояние. Во-вторых, вы сейчас тщательно пытаетесь понять, как я сюда попал и сколько у меня – и у вас – времени. Отвечаю: времени достаточно, хотя и не бесконечно. Внешний периметр охраны я прошёл без особенных проблем, хотя там люди довольно хороши, дисциплинированны и организованны. Внутренняя же охрана, несмотря на вроде бы специальную подготовку, никуда не годится. Потому что у внешних и внутренних разные задачи, а этого вот понимания и не наблюдается. Ну и, собственно, поэтому их тоже не составило большого труда нейтрализовать.
– Они мертвы? – отрывисто спросил Сталин.
– Двоих мне пришлось убить, остальные надёжно обездвижены и усыплены специальными, мало кому на земле известными приёмами. Эти двое, будь они настоящими профессионалами, не стали бы доводить меня до крайних мер, но… Они оказались даже худшими дилетантами, чем я предполагал. Задача охраны ведь состоит не в том, чтобы умереть, а в том, чтобы умереть, выполняя задачу, верно? А если задачу выполнить невозможно – профессионал обязан это понять и принять. Зачем же умирать напрасно? Это неумно. Мне в самом деле жаль, Иосиф Виссарионович, что пришлось это сделать – я не испытываю никакого удовольствия от причинения смерти живым существам. Так что до утра у нас где-то часа четыре. За это время можно вчерне очень многое обсудить.
Сталин помолчал, посмотрел в сторону. Потом кивнул:
– Садитесь.
– Благодарю вас, Иосиф Виссарионович. – Гурьев осторожно, медленно шагнул вперёд и, отодвинув крайний стул у стола совещаний, сел.
– О чём же вы хотите со мной беседовать?
– Нет, нет, ещё рано, рано, Иосиф Виссарионович, – улыбка на лице Гурьева просто светилась. – Вы ещё не спросили всего, что хотели, затем, чтобы уяснить, с кем имеете дело. Я вам помогу, Иосиф Виссарионович. Я не шпион иностранных разведок, не наёмный или идейный террорист, не троцкист, не ленинец, не правый и не левый. Я русский. По убеждениям, прежде всего. В результате одного давнего, очень странного происшествия – поражения атмосферным электричеством – мои мозг и тело приобрели некоторые новые возможности, которые, неимоверно усугубив мои и без того весьма незаурядные способности и усовершенствовавшись в результате длительных тренировок по специальным методикам, привели к ещё более странным результатам. Перечислять всё долго и незачем, я назову лишь основные. Итак, я способен думать, оценивать и анализировать поступающую в мой мозг информацию с гораздо большей скоростью, чем любой высокообразованный человек с развитыми навыками критического мышления. С какой – сказать затрудняюсь, методики измерения субъективны, – но точно гораздо быстрее, чем считается возможным. Я могу делать это свободно на двух дюжинах языков. Я двигаюсь примерно в двадцать раз быстрее отлично тренированного боксёра и в восемь – десять раз быстрее бойца подразделения коммандос, находящегося в так называемом «боевом трансе» под воздействием стероидов и препаратов наподобие эфедрина или амфетамина. Я не слишком много непонятных терминов употребляю, Иосиф Виссарионович?
– Нет. Я понимаю, – разлепил губы Сталин.
– Ну, вот, – расстроенно произнёс Гурьев и всплеснул руками. – А сейчас вы подумали: Боже мой, да ведь этого монстра надо немедленно уничтожить, ведь если он захватит власть… Тут есть маленькое «но». Мне не хочется – да и не нужно – хватать власть. Почему? Я это попытаюсь объяснить чуть позже. Пока просто, то есть – совсем просто: не нужна, Иосиф Виссарионович. Вам даже может показаться – хотя на самом деле всё куда сложнее – что я вообще не совсем нормальный: ещё два месяца назад я жил в прекрасном поместье недалеко от одной из мировых столиц, вращался в свете, имел массу влиятельных знакомых, которые наперебой стремились сделать мне что-нибудь невообразимо приятное без всяких усилий с моей стороны их к этому принудить, посещал модные курорты – как вы догадываетесь, отнюдь не в одиночестве, и вообще всячески ублажал себя. И мне это даже нравилось – не буду скрывать и изображать из себя Савонаролу [35]. И вот – я бросил всё это и примчался сюда, чтобы поговорить с вами. Мне кажется, такие ужасные, в общем, жертвы заслуживают того, чтобы вы, Иосиф Виссарионович, меня хотя бы выслушали. Скажете, нет?
– Я вас слушаю, – чуть улыбнулся Сталин. Впрочем, глаза оставались настороженными, так что Гурьев знал – расслабляться рано. Со Сталиным – вообще никогда невозможно будет расслабиться.
– А у вас тут есть что-нибудь выпить? Вино, коньяк, сельтерская, боржом, на самый крайний случай? Как-то мы негостеприимно с вами расположились.
– Нет, – чуть мотнул головой Сталин. – Всё приносят. Я не пью, когда работаю. Вода в графине, можете налить себе, если хотите.
– Спасибо, Иосиф Виссарионович, – проникновенно сказал Гурьев и чуть поклонился. – Может, вам тоже налить себе пару глотков? Это снизит натянутое в воздухе поле напряжённости ещё на пару гауссов.
– Я не хочу пить, – спокойно сказал Сталин. – Я хочу знать, что вам нужно.
– На самом деле вы сейчас пытаетесь понять, чего я хочу у вас попросить и что будет, когда вы мне откажете. Вы понимаете, – вроде бы – что, если такому типу, как я, всё обещать, он не поверит, и станет требовать так называемой «честности» и «правды». Значит, придётся отказывать. И что же тогда? Нет, отвечаю я на ваш невысказанный тайный вопрос, Иосиф Виссарионович. Я ничего не стану у вас просить и, если мы с вами не придём к какому-то подобию консенсуса по всему кругу затрагиваемых вопросов, я вас покину навсегда и обоснуюсь на каком-нибудь острове в тёплом океане, чтобы уцелеть в будущей войне и сохранить жизни стольким из моих друзей, скольким получится. Убивать я вас не стану, мне это неинтересно. Лет восемь – десять назад эту мысль ещё можно было повертеть в голове так и сяк, но не сегодня. Нет.
– Почему же?
– Ну, одна из самых главных причин – это то, что из всей этой публики, которая окопалась в Кремле, из всех этих, как они себя называют, «вождей международного рабочего и коммунистического движения», – вы, Иосиф Виссарионович, – самый терпеливый, самый выносливый, самый изворотливый, самый стратегически мыслящий, самый бесстрашный, самый неприхотливый, самый, пожалуй, умный, самый обучаемый и самый способный. Железный. Действительно – Сталин. Все остальные – просто пена. Шлак. Конечно, вам не хватает знаний для того, чтобы действовать по-настоящему дальновидно, но это ещё поправимо. Вы практически всех уже переиграли, затасовали в конец колоды, и скоро просто вышвырнете вон. И я даже вам аплодирую – в самом деле, вся эта троцкистско-бухаринская хевра большего не заслуживает. Допустим, я не стал бы их убивать – противно, они ведь начнут – наперебой, наперегонки – каяться, клясться в любви и преданности, разоружаться перед партией. Пфуй. Мерзость. Но вы их, конечно же, перебьёте – ну и ладно. Я уж точно не заплачу. Ну, что? Лесть лучше действует, чем уверения в добрых намерениях? А, Иосиф Виссарионович?
– Нет, – несколько резче, чем следует, ответил Сталин и тут же постарался смягчить тон улыбкой. – Я всё-таки не понимаю, что вам нужно. Яков Кириллович.
– Ну, мне кажется, вы уже немного привыкли к моему голосу, присутствию и тому факту, что нам придётся побеседовать, хотя ещё минут пять назад вы так не думали, Иосиф Виссарионович. Я ведь намеренно, демонстрируя вам инструменты, которыми владею и пользуюсь, всё время даю понять: это – инструменты, и не более того. Отчасти – готовлю вас к тому, что по уровню цинизма и утилитарного подхода к действительности мы с вами примерно в равных, выражаясь специальным языком, весовых категориях. Отчасти – затем, чтобы вы, наконец, поняли: я буду с вами предельно откровенен. Ведь если два циника не могут договориться – это плохо, очень плохо. Просто беда. Скажите, Иосиф Виссарионович, как вы думаете – сколько вы проживёте? При самом удачном стечении обстоятельств.
– Возможно, до утра, – Сталин выложил руки на стол.
Гурьев счёл это хорошим знаком и слегка демонстративно обиделся:
– Ну, я же сказал, что не стану суетиться и заниматься глупостями вроде индивидуального террора. Индивидуальный террор в принципе достаточно бесперспективен, ибо существуют некие мощные мировые, исторические силовые линии, по которым всё и движется – медленным шагом, робким зигзагом, но движется. Важно вовремя почувствовать направление. Так сколько, как вы полагаете?
– А сколько вы бы мне посулили?
– Хороший вопрос, – вздохнул Гурьев. – Ну, скажем так. Если я буду раз в полгода проводить с вами сеанс иглотерапии, а вы станете следовать моим рекомендациям в питании, полагаю, до восьмидесяти двух – восьмидесяти трёх вы легко доберётесь. Если нет – лет на восемь-девять меньше. Согласитесь, Иосиф Виссарионович: восемь-девять лет – это довольно много. Ну, и, разумеется – никакого маразма, никаких неприятных штучек вроде обызвесткования мозга или паралича.
– Ц-ц-ц, – прищёлкнул языком Сталин. – Такая разница? Из-за диеты? У вас интересная манера предлагать услуги врача.
– Яков Кириллович.
– Простите?!
– Это очень простой и очень действенный психологический приём, Иосиф Виссарионович. Произнося имя собеседника, вы тем больше располагаете его к себе, чем чаще это делаете. Люди очень любят слышать собственное имя, Иосиф Виссарионович. Ни вы, ни я – не исключение. И вы помните многие сотни, если не тысячи, имён – именно для того, чтобы в нужный момент обратиться к человеку по имени. Вы уже знаете, уловили, как это окрыляет людей. А теперь я вам рассказываю дальше – надо чаще, Иосиф Виссарионович. Чаще. Чем чаще, тем лучше. У этого явления очень глубокие корни, это ассоциации с матерью, домом, любовью, безопасностью. Очень, очень важно, Иосиф Виссарионович.
– Я учту.
– Пожалуйста, всегда рад быть полезным, – снова поклонился Гурьев. – На самом деле я никаких, как вы выразились, услуг вам не предлагаю: это не услуга, не условие, а результат соглашения, – долгая, здоровая, полная побед и свершений жизнь. И лёгкая, красивая, мгновенная смерть. Согласитесь, это замечательно. Нет, нет, я не Мефистофель. Даже близко ничего подобного. Но мы с вами знаем, что по ту сторону нет ничего. Всё здесь. А, Иосиф Виссарионович?
– И что же вам нужно за восемь лет моей жизни? Яков Кириллович.
– Я же говорю – вы замечательно быстро учитесь, – лучезарно улыбнулся Гурьев. – Не хотите пересесть ко мне поближе? Мне кажется, мы уже немного продвинулись в деле установления взаимного доверия. По крайней мере, вы уже начинаете смутно догадываться, что на убийцу-террориста я не очень-то похож. Ну, разве что на маньяка-болтуна. Или разрешите мне к вам приблизиться?
Сталин несколько тяжеловато поднялся, немного помешкав, взял со стола трубку, пачку папирос и спички, – и, почти бесшумно ступая, подошёл к столу, где сидел Гурьев, с противоположной стороны. Пока он усаживался, Гурьев задумчиво проговорил:
– Сапоги у вас, Иосиф Виссарионович, замечательные. По звуку слышно – настоящая работа, редкость по нынешним временам.